Страница:
Два последних положения и составляют доктрину, известную под формулой «цель оправдывает средства», с тем различием, однако, что в этой старой формуле подразумевается некоторый вечный и высший достигаемый идеал, которому приносится в жертву нечто временное и случайное, хотя бы и связанное побочно с вечным, – тогда как в двух только что выраженных следствиях из утилитарной доктрины не подразумевается никакого постоянства во влекущем идеале, но лишь постоянство в удовлетворенности человека: какими идеалами – безразлично. Таким образом там, в формуле «средства оправдываются целью», есть настойчивая, ни перед чем не останавливающаяся деятельность, как закрывающая глаза на текущую и временную действительность, не столько мирящаяся с существующим злом, сколько не чувствующая его, слепая к нему; напротив, в утилитарной доктрине все внимание сосредоточено на настоящем, и это настоящее делается предметом почти механической игры в ощущения, с вечным взвешиванием их силы, с вечной изменчивостью в решениях, постоянно следующих за тем, куда склоняются весы, на одной чаше которых лежит наслаждение, а на другой страдание.
11. Наслаждение многих, если оно тожественно с наслаждением одного (по предмету и содержанию), должно быть избираемо предпочтительно перед ним как большее в своей сумме. Это – то положение утилитарной доктрины, по которому не общее и несколько неопределенное влечение к счастью должно руководить человеческой деятельностью, но именно твердое сознание «счастья наибольшего количества людей». Эта точность выражения, строго необходимая, придает всему учению отчетливый вид и делает его всеобъемлющей формулой: и в самом деле, жизнь обществ, жизнь историческая во всем ее объеме, тотчас входит вовнутрь этой доктрины, как только мы переводим ее через указанный вывод из тесных границ личного существования на широкую арену междучеловеческих отношений.
12. Страдание одного или некоторых, если оно способно послужить к наслаждению многих, может быть избираемо как средство, давая в разнице чистое наслаждение. Это положение, как и предыдущее, есть лишь иными словами выраженное требование, что большее наслаждение должно быть избираемо преимущественно перед меньшим (вывод восьмой). И в самом деле, при связности людей, при отсутствии изолированности в их жизни, есть связность и в наслаждении одних со страданием других, богатства с бедностью, досуга с утомлением, всех видов нравственного и физического комфорта со всеми степенями физического и нравственного падения. В силу связности этой, человек никогда не может стремиться собственно к чистому, изолированному счастью, но лишь – к счастью как разнице между меньшим страдание и большим наслаждением. И самый частый вид этой разницы бывает именно тот, который получается от предпочтения счастья многих страданию некоторых.
13. Все люди, как равно ощущающие, равны в праве на счастье и на избежание страдания. И в самом деле, так как ощущение счастья есть высший принцип для жизни всех, то нет причины, почему бы кто-нибудь из способных испытывать его был в праве поставить свое ощущение выше, нежели ощущение кого-либо другого. Подобное предпочтение, высказанное им и принятое другими, было бы признанием качественных различий в ощущении счастья и, следовательно, признанием чего-либо хорошим и дурным в самом себе, независимо от отношения к нему человеческого желания, т. е. нарушением всего смысла исследуемой идеи.
14. Определение «что есть счастье?», как и избрание средств его достигнуть, принадлежит воле большинства, с которою сливается воля остальных. И в самом деле, в случае подчинения численного большинства людей стремлению к счастью некоторых в результате получилось бы страдание, перевешивающее сумму наслаждения. Следовательно, даже добровольно большинство не может подчиниться воле меньшинства, – иначе оно впадет в противоречие с идеей, которая живет (по предложению). С другой стороны меньшинство, раз ему выяснилось, что оно – таковое (т.е. численно уступает своим противникам), сливается по необходимости в идеях и желаниях с большинством, дабы коллизией с ним не вызвать ненужного страдания: ибо побежденное – оно сольется с ним, а победившее – приведет его к страданию, большему, чем его, меньшинства, наслаждение [2].
Таким образом все виды борьбы в истории разрешаются и предупреждаются выяснением численных отношений между противоречивыми желаниями; и все, что по выяснении этих отношений продолжало бы бороться, выходило бы из пределов идеи счастья как верховного начала человеческой жизни, было бы неповиновением ей, которое во имя ее может и должно быть заглушено.
К этим выводам, которые вытекают из идеи счастья, как теоремы вытекают из геометрической аксиомы, мы присоединим положение, не находящееся ни в какой связи с этою идеей как вывод, но, как наблюдение, простирающееся на все факты, обнимаемые этой идеей.
15. Ощущение счастья, которому предшествует сознание его, угасает в своей жизненности. Это – общий закон психической природы человека, что все, пройдя через рефлексию как представление или идея, теряет свою энергию, становясь предметом чувства как реальный факт: привязанность не так горяча, когда сопровождается обдумыванием, исполнение долга менее возвышает дух, когда ему предшествовало колебание, всякое чувственное наслаждение переживается почти холодно, когда оно было уже представлено, переживалось в воображении. Собственно, сила души уходит вся в эту рефлексию, и от этого так вяла и мало привлекательна бывает жизнь людей, слишком преданных размышлению [3].
И так как при установлении всеобщего сознания, что человек живет только для счастья, это счастье по необходимости станет предметом почти единственных размышлений человека, и к нему будет относиться все, что ожидается, что может наступить, – это ожидаемое всегда и всеми будет переживаться в воображении прежде, чем наступит в действительности. И наступая, эта действительность не будет иметь какой-либо новизны для человека, а ее ощущение – живости.
Таким образом, при раскрытых терминах своих, исследуемая идея принимает следующий вид: «Цель человеческой жизни есть удовлетворенность, бескачественная и наибольшая, для наибольшего количества людей, волею этого количества определяемая как в содержании своем, так и в средствах осуществления».
XI. Вот состав утилитарной доктрины, более полный, нежели он был представлен когда-нибудь.
Не трудно понять из этого состава, как при ее совершенном воплощении в жизни человека эта жизнь подверглась бы искажению. И в самом деле, высшие потребности духовной природы человека: религия, философия, право, искусство – никогда не были потребностями чрезвычайно многих людей по самой трудности их усвоения; и, однако, как способного к геометрическим представлениям мы предпочитаем неспособным к ним и думаем, что в нем человеческая природа выражена полнее и лучше, чем в них, – так точно и в религиозных, философских, эстетических и нравственных требованиях мы видим редкое и однако истинное проявление глубочайшей сущности человеческой души. Так думаем мы, но – уже ощутив эти требования, уже узнав их смысл, которого никогда не сможем выразить в терминах утилитарной идеи и передать его необозримым массам людей, которые все понимают в этих терминах. Между аскетом, мудрецом, художником и законодателем, с одной стороны, и между остальным кормящимся и забавляющимся человечеством, с другой, выросла бы пропасть непонимания, разъединения, которая залилась бы только кровью – чьей, едва ли нужно пояснять. И те костры, давно потухшие и до сих пор ненавидимые, на которых сгорели когда-то мученики за веру, за совесть, за науку, зажглись бы вновь, как только люди перестали бы понимать друг друга иначе, как в терминах идеи, по которой в их счастье лежит смысл их жизни. Во имя этого счастья, в усилиях соединиться на нем вместе, человечество, как безумец, потерявший голову, обрубало бы благороднейшие свои части ради остальных, пока не истекло бы кровью, растерзав их все. Ибо в каждом «большинстве», по-видимому, освободившемся от меньшинства, отделится снова меньшинство при наступлении новых нужд и потребностей, и нет средств, нет способа сохранить его иначе, как перестав «считать» человеческие желания, прекратив измерять человеческую ненасытность, подчинить ее требованиям, не из нее вытекающим. Как в душном кольце, умерло бы человечество в ледяных объятиях жадно искомого счастья, и нет средств для него жить иначе, как отвернувшись от этого счастья, поняв жизнь свою как страдание, которое нужно уметь нести. Оно, как и радость, есть лишь спутник в стремлении человека к иным целям [4]; оно сопровождает его действия, направленные к различным предметам, но само не есть предмет, влекущий его к себе. И как управляющий кораблем руль было бы ошибочно смешать с пристанью, куда он стремится, как было бы ошибочно думать, что в повертывании этого руля и заключается весь смысл плавания, – так ошибочно, и уже с логической точки зрения, видеть в счастье человека и цель и смысл его жизни.
XII. Но как ни ясен сразу и во всем составе этот смысл утилитарной доктрины, мы сделаем, для убедительности, более точным и раздельным его выражение. Для этого необходимо сопоставить с принципом пользы, как верховным, другие принципы человеческой деятельности, как не верховные:
1. Истина составляет предмет человеческой деятельности только под условием, что она способствует его счастью, и лишь в той мере, в какой ему способствует. Эта обусловленность подрывает философское и научное исследование в самом его корне, указывая на его несамостоятельность, произвольность: лишь в меру достигаемого счастья человек может знать истину; и если бы случилось кому-нибудь доказать или «большинству» людей подумать без доказательства, что излишнее знание вредно для человека, например, смущает его покой, лишает его твердой уверенности во всем, мешает осуществлению каких-либо всеобщих желаний, наконец, что оно просто бесполезно для большей части людей, – его рост в глубину и в ширину необходимо был бы остановлен и, если нужно, насильственно. Пункт, на котором здесь необходимо остановить все внимание, состоит в том, что при подобном ограничении философии и науки не может быть и вопроса о том, действительно ли хорошо и полезно это ограничение, но лишь о том: признается ли оно полезным и хорошим со стороны данного большинства в данный момент времени. Ибо «хорошее» и «полезное» вне этого отношения к воле большинства уже выходит за пределы утилитарной доктрины, как был обнаружен ее состав выше.
2. Справедливость составляет необходимость для всякого действия человека лишь под условием, что она необходима для его счастья, и в меру этой необходимости. Принцип «suum cilique» (каждому свое, лат.), который можно признать разъясняющей формулой начала справедливости, заменяется здесь формулой «omnia pluribus» (всё большинству, лат.); и лишь то из этого всеобъемлющего «omnia», что не нужно «pluribus», может быть предоставлено «cuique». Труд индивидуальный или коллективный, труд целых поколений людей какой-нибудь группы всегда обеспечивал за лицом или общественной группой пользование результатами этого труда: человек, сословие, государство, церковь – все это в сфере своих особых интересов и влечений трудилось замкнуто от остального человечества, жертвуя настоящим для будущего, временным и личным для вечного и необходимого. С признанием утилитарной доктрины и всех из нее выводов эти замкнутые меры человеческой деятельности как бы оголяются: «вечное» и «необходимое» для многих может стать ненужным для «всех», и эти «все» могут потребовать, чтобы труд отъединившихся людей приносился на их пользу.
Таким образом слитность человечества, уничтожение в нем всякой внутренней ткани (сословной и провинциальной, государственной, наконец, церковной) глубочайшим образом вытекает из принципа счастья как верховного начала человеческой деятельности; и общность собранных в одно и на всех людей разделенных плодов труда – есть прямое следствие. Эта слитность труда и общность его плодов – что, как мечта, высказывалось и ранее многими отвлеченными теоретиками общества – становится действительностью в новой истории, чем далее она подвигается, потому что стала действительностью доктрина, лежащая в ее основе. Уже Руссо, бессознательный и великий апостол утилитаризма в своем «Discours sur l'origine de l'inegalite parmi les hommes» («Рассуждение о происхождения неравенства среди людей», фр.) писал: «Кто первый огородил клочок земли, кто первый заявил: земля эта моя, и нашел людей достаточно глупых, которые этому поверили, – тот был основателем гражданского общества, отнявшим у людей свободу». Если обобщить мысль Руссо, дать ей истинное и полное выражение, какое она получила в истории, то под «клочком огораживаемой земли» здесь нужно разуметь все, уносимое человеком, как особое и дорогое, в сторону от общих тревог и помыслов человечества; под «основываемым гражданским обществом» – все, обособляющееся в своих интересах, всякую корпорацию, семью, государство, церковь; а под людьми, на глазах у которых сделан этот «захват», – то безразличное, нерасчлененное человечество, право которого – на всю землю, на все времена, и с этим вместе – на всякий труд, лицо, собственность, что оно или сгонит все с земли, или подчинит себе.
Государи Европы, эти практические выполнители новых идей, именно повинуясь принципу пользы и даже называя его, отнимали не однажды имущества у церкви, ей именно отданные по завещанию частными лицами. Французская революция обобщила это движение, распространив его на все корпорации и на все обособления в праве (исторические привилегии). Новое государство, выросшее из принципов революции, только продолжает это движение, но, видимо, опасается его докончить. Но этого окончания уже желают, уже требуют западные народы – в словах, в усилиях, которые излишне называть.
3. Сострадание принудительно для человека лишь в меру того, насколько его проявление способствует возрастанию счастья совокупности людей, им прямо и косвенно затрагиваемых. Этот вывод есть только приложение общей формулы к слишком частому проявлению человеческого чувства, которое до сих пор во всех случаях считалось священным. Право сожалеть и облегчать хотя бы преступника, хотя бы против воли всех, никогда не отнималось у человека, если только оно было простым движением сердца, т. е. сожалением не к преступлению, облегчением не для вреда других. В движении чувства этого всегда признавалась непосредственность, порывистость, безотчетность, и даже в меру этих свойств своих оно влекло к себе всегда симпатии людей. Но именно эти свойства должны быть изъяты из него как слепые и несообразующиеся с последствиями и заменены рассудительностью. Та живость помощи, то теплое общение между людьми, которое всегда так согревало жизнь их, должно быть заменено, сообразно с принципом пользы, действием более регулярным, более отчетливым.
Стремление всюду заменять личную помощь общественной и, наконец, последнюю переложить в форму государственной функции – это стремление новых времен, отделяющее сострадающего от нуждающихся, есть выражение постепенного уяснения в сознании всех утилитарного начала.
4. Прекрасное в деятельности человека и в его созданиях есть второстепенное перед нужным. И в самом деле, первое дает некоторый избыток в счастьи, отсутствие которого не вызывает никакого страдания; напротив, недостаток нужного порождает непосредственное страдание.
Стремление подчинить искусство и литературу целям полезным, сделать из них служебное орудие для достижения практических результатов [5] вытекает именно из этого вывода идеи счастья как верховного принципа для человека.
5. Человек свободен в деятельности и в созерцаниях своих, насколько они совпадают с созерцанием и деятельностью большинства людей, или, если противоречат ему, – насколько оно допускает это противоречие. И в самом деле, всякое подобное противоречие, как коллизия усилий, как раздор мировоззрений, ведет к некоторому страданию; и лишь когда оно незначительно и мало ощущается обществом, может быть терпимо.
6. Личность всегда есть часть и никогда – самостоятельное целое. Целое – это «большинство людей» в своем коллективном труде, в своем однообразном мировоззрении; личность входит в это целое как атом входит в организм или отдельная функция – в поток органической жизни. И раз есть несоответствие части со своим целым, есть разлад между ними, производящий расстройство, – меньшее, т. е. часть, для уменьшения страдания атрофируется.
XIII. Мы называли идею счастья как верховного начала жизни иногда «утилитарным принципом», согласно с общим употреблением этого термина; но это можно сделать, лишь ограничивая исследуемую идею: «польза» есть частое проявление «счастья», которое может проявиться и в чистом, негрубом удовольствии (эвдемонизм) и, наконец, в утонченных, по преимуществу чувственных наслаждениях (эпикурейство). Но все эти частности вовсе не выражают полноты смысла занимающей нас идеи, которую, если уже нужен барбаризм, чтобы ее выразить, – следовало бы назвать панэвтихизмом (от – все и – удовлетворяюсь, получаю желаемое, достигаю цели, т. е. какой-либо, безразлично).
Следовало бы термину «польза» дать несколько более ограниченное значение, чтобы он имел точность: именно, понимать под пользой всякого рода добро, но только производимое не лично, а через учреждения. И в самом деле, есть огромная разница в побуждениях и в характере деятельности, когда она, вытекая из непосредственного отношения к ближнему, избавляет его от страдания, или когда она делает то же, не видя лица страдающего и даже не зная собственно о нем, но лишь сберегая его, как, например, орудие своей силы. Людовик XI или Ришелье, быть может, более облегчили человеческие страдания, нежели какой-нибудь человек, не выходивший из среды личной деятельности; но смешать их труд, принять меньший из них за часть большего при их однородности – было бы очевидное и грубое заблуждение. Итак, государство есть собственная сфера принципа пользы; но то, что им оказывается человеку, будучи совершаемо по личной инициативе, удобнее называть, например, нравственным.
Слишком быстро могло в новое время уясниться для всех, что никогда добро, творимое по личному произволу, не может быть так массивно, всеобъемлюще и неистощимо, как тогда, когда оно от лица всех творится государством. И вот почему, с постепенным упадком в человеческом сознании всех других идей, кроме исследуемой, рост государства, разветвление его функций, их отчетливость приобрела такой колоссальный, всеобъемлющий характер. Более и более, от XVII в. и до нашего, государство становилось новым богом, и мысли Гобесса, высказанные в «Левиафане», осуществились; лишь с 1848 года, после подавления государством рабочего движения, оно упало в своем авторитете, – но лишь потому, что оно не приняло в недра свои «большинства», его нужд и требований. Тотчас, как совершилось это, в сфере идей, в сфере чувств и чаемых сношений стало о бок со старым государством вырастать в среде этого «большинства» – новое. Оно зиждется уже не на юридическом начале; не на нем уже, впрочем, держались и все государства последнего цикла истории. Но это новое вырастающее государство принимает в себя все принципы без исключения, как все же их нарушая в чистоте, все их смешивая и уравнивая. Принцип экономический представляется для многих главным; но это потому лишь, что экономическая потребность есть самая постоянная, самая всеобщая и наиболее всем понятная. В сущности это есть переорганизация человечества, оставляющего все прежние руководившие начала по одному новому: бескачественному и наибольшему, для большинства людей, земному счастью.
XIV. Действительно ли это начало способно стать реорганизующим? Что оно имеет силу быть разрушительным по отношению ко всем прежним принципам, это слишком ясно из сопоставления его с ними, которое было сделано выше, и об этом же свидетельствует весь ход новой истории. Но может ли с таким успехом оно стать зиждительным?
11. Наслаждение многих, если оно тожественно с наслаждением одного (по предмету и содержанию), должно быть избираемо предпочтительно перед ним как большее в своей сумме. Это – то положение утилитарной доктрины, по которому не общее и несколько неопределенное влечение к счастью должно руководить человеческой деятельностью, но именно твердое сознание «счастья наибольшего количества людей». Эта точность выражения, строго необходимая, придает всему учению отчетливый вид и делает его всеобъемлющей формулой: и в самом деле, жизнь обществ, жизнь историческая во всем ее объеме, тотчас входит вовнутрь этой доктрины, как только мы переводим ее через указанный вывод из тесных границ личного существования на широкую арену междучеловеческих отношений.
12. Страдание одного или некоторых, если оно способно послужить к наслаждению многих, может быть избираемо как средство, давая в разнице чистое наслаждение. Это положение, как и предыдущее, есть лишь иными словами выраженное требование, что большее наслаждение должно быть избираемо преимущественно перед меньшим (вывод восьмой). И в самом деле, при связности людей, при отсутствии изолированности в их жизни, есть связность и в наслаждении одних со страданием других, богатства с бедностью, досуга с утомлением, всех видов нравственного и физического комфорта со всеми степенями физического и нравственного падения. В силу связности этой, человек никогда не может стремиться собственно к чистому, изолированному счастью, но лишь – к счастью как разнице между меньшим страдание и большим наслаждением. И самый частый вид этой разницы бывает именно тот, который получается от предпочтения счастья многих страданию некоторых.
13. Все люди, как равно ощущающие, равны в праве на счастье и на избежание страдания. И в самом деле, так как ощущение счастья есть высший принцип для жизни всех, то нет причины, почему бы кто-нибудь из способных испытывать его был в праве поставить свое ощущение выше, нежели ощущение кого-либо другого. Подобное предпочтение, высказанное им и принятое другими, было бы признанием качественных различий в ощущении счастья и, следовательно, признанием чего-либо хорошим и дурным в самом себе, независимо от отношения к нему человеческого желания, т. е. нарушением всего смысла исследуемой идеи.
14. Определение «что есть счастье?», как и избрание средств его достигнуть, принадлежит воле большинства, с которою сливается воля остальных. И в самом деле, в случае подчинения численного большинства людей стремлению к счастью некоторых в результате получилось бы страдание, перевешивающее сумму наслаждения. Следовательно, даже добровольно большинство не может подчиниться воле меньшинства, – иначе оно впадет в противоречие с идеей, которая живет (по предложению). С другой стороны меньшинство, раз ему выяснилось, что оно – таковое (т.е. численно уступает своим противникам), сливается по необходимости в идеях и желаниях с большинством, дабы коллизией с ним не вызвать ненужного страдания: ибо побежденное – оно сольется с ним, а победившее – приведет его к страданию, большему, чем его, меньшинства, наслаждение [2].
Таким образом все виды борьбы в истории разрешаются и предупреждаются выяснением численных отношений между противоречивыми желаниями; и все, что по выяснении этих отношений продолжало бы бороться, выходило бы из пределов идеи счастья как верховного начала человеческой жизни, было бы неповиновением ей, которое во имя ее может и должно быть заглушено.
К этим выводам, которые вытекают из идеи счастья, как теоремы вытекают из геометрической аксиомы, мы присоединим положение, не находящееся ни в какой связи с этою идеей как вывод, но, как наблюдение, простирающееся на все факты, обнимаемые этой идеей.
15. Ощущение счастья, которому предшествует сознание его, угасает в своей жизненности. Это – общий закон психической природы человека, что все, пройдя через рефлексию как представление или идея, теряет свою энергию, становясь предметом чувства как реальный факт: привязанность не так горяча, когда сопровождается обдумыванием, исполнение долга менее возвышает дух, когда ему предшествовало колебание, всякое чувственное наслаждение переживается почти холодно, когда оно было уже представлено, переживалось в воображении. Собственно, сила души уходит вся в эту рефлексию, и от этого так вяла и мало привлекательна бывает жизнь людей, слишком преданных размышлению [3].
И так как при установлении всеобщего сознания, что человек живет только для счастья, это счастье по необходимости станет предметом почти единственных размышлений человека, и к нему будет относиться все, что ожидается, что может наступить, – это ожидаемое всегда и всеми будет переживаться в воображении прежде, чем наступит в действительности. И наступая, эта действительность не будет иметь какой-либо новизны для человека, а ее ощущение – живости.
Таким образом, при раскрытых терминах своих, исследуемая идея принимает следующий вид: «Цель человеческой жизни есть удовлетворенность, бескачественная и наибольшая, для наибольшего количества людей, волею этого количества определяемая как в содержании своем, так и в средствах осуществления».
XI. Вот состав утилитарной доктрины, более полный, нежели он был представлен когда-нибудь.
Не трудно понять из этого состава, как при ее совершенном воплощении в жизни человека эта жизнь подверглась бы искажению. И в самом деле, высшие потребности духовной природы человека: религия, философия, право, искусство – никогда не были потребностями чрезвычайно многих людей по самой трудности их усвоения; и, однако, как способного к геометрическим представлениям мы предпочитаем неспособным к ним и думаем, что в нем человеческая природа выражена полнее и лучше, чем в них, – так точно и в религиозных, философских, эстетических и нравственных требованиях мы видим редкое и однако истинное проявление глубочайшей сущности человеческой души. Так думаем мы, но – уже ощутив эти требования, уже узнав их смысл, которого никогда не сможем выразить в терминах утилитарной идеи и передать его необозримым массам людей, которые все понимают в этих терминах. Между аскетом, мудрецом, художником и законодателем, с одной стороны, и между остальным кормящимся и забавляющимся человечеством, с другой, выросла бы пропасть непонимания, разъединения, которая залилась бы только кровью – чьей, едва ли нужно пояснять. И те костры, давно потухшие и до сих пор ненавидимые, на которых сгорели когда-то мученики за веру, за совесть, за науку, зажглись бы вновь, как только люди перестали бы понимать друг друга иначе, как в терминах идеи, по которой в их счастье лежит смысл их жизни. Во имя этого счастья, в усилиях соединиться на нем вместе, человечество, как безумец, потерявший голову, обрубало бы благороднейшие свои части ради остальных, пока не истекло бы кровью, растерзав их все. Ибо в каждом «большинстве», по-видимому, освободившемся от меньшинства, отделится снова меньшинство при наступлении новых нужд и потребностей, и нет средств, нет способа сохранить его иначе, как перестав «считать» человеческие желания, прекратив измерять человеческую ненасытность, подчинить ее требованиям, не из нее вытекающим. Как в душном кольце, умерло бы человечество в ледяных объятиях жадно искомого счастья, и нет средств для него жить иначе, как отвернувшись от этого счастья, поняв жизнь свою как страдание, которое нужно уметь нести. Оно, как и радость, есть лишь спутник в стремлении человека к иным целям [4]; оно сопровождает его действия, направленные к различным предметам, но само не есть предмет, влекущий его к себе. И как управляющий кораблем руль было бы ошибочно смешать с пристанью, куда он стремится, как было бы ошибочно думать, что в повертывании этого руля и заключается весь смысл плавания, – так ошибочно, и уже с логической точки зрения, видеть в счастье человека и цель и смысл его жизни.
XII. Но как ни ясен сразу и во всем составе этот смысл утилитарной доктрины, мы сделаем, для убедительности, более точным и раздельным его выражение. Для этого необходимо сопоставить с принципом пользы, как верховным, другие принципы человеческой деятельности, как не верховные:
1. Истина составляет предмет человеческой деятельности только под условием, что она способствует его счастью, и лишь в той мере, в какой ему способствует. Эта обусловленность подрывает философское и научное исследование в самом его корне, указывая на его несамостоятельность, произвольность: лишь в меру достигаемого счастья человек может знать истину; и если бы случилось кому-нибудь доказать или «большинству» людей подумать без доказательства, что излишнее знание вредно для человека, например, смущает его покой, лишает его твердой уверенности во всем, мешает осуществлению каких-либо всеобщих желаний, наконец, что оно просто бесполезно для большей части людей, – его рост в глубину и в ширину необходимо был бы остановлен и, если нужно, насильственно. Пункт, на котором здесь необходимо остановить все внимание, состоит в том, что при подобном ограничении философии и науки не может быть и вопроса о том, действительно ли хорошо и полезно это ограничение, но лишь о том: признается ли оно полезным и хорошим со стороны данного большинства в данный момент времени. Ибо «хорошее» и «полезное» вне этого отношения к воле большинства уже выходит за пределы утилитарной доктрины, как был обнаружен ее состав выше.
2. Справедливость составляет необходимость для всякого действия человека лишь под условием, что она необходима для его счастья, и в меру этой необходимости. Принцип «suum cilique» (каждому свое, лат.), который можно признать разъясняющей формулой начала справедливости, заменяется здесь формулой «omnia pluribus» (всё большинству, лат.); и лишь то из этого всеобъемлющего «omnia», что не нужно «pluribus», может быть предоставлено «cuique». Труд индивидуальный или коллективный, труд целых поколений людей какой-нибудь группы всегда обеспечивал за лицом или общественной группой пользование результатами этого труда: человек, сословие, государство, церковь – все это в сфере своих особых интересов и влечений трудилось замкнуто от остального человечества, жертвуя настоящим для будущего, временным и личным для вечного и необходимого. С признанием утилитарной доктрины и всех из нее выводов эти замкнутые меры человеческой деятельности как бы оголяются: «вечное» и «необходимое» для многих может стать ненужным для «всех», и эти «все» могут потребовать, чтобы труд отъединившихся людей приносился на их пользу.
Таким образом слитность человечества, уничтожение в нем всякой внутренней ткани (сословной и провинциальной, государственной, наконец, церковной) глубочайшим образом вытекает из принципа счастья как верховного начала человеческой деятельности; и общность собранных в одно и на всех людей разделенных плодов труда – есть прямое следствие. Эта слитность труда и общность его плодов – что, как мечта, высказывалось и ранее многими отвлеченными теоретиками общества – становится действительностью в новой истории, чем далее она подвигается, потому что стала действительностью доктрина, лежащая в ее основе. Уже Руссо, бессознательный и великий апостол утилитаризма в своем «Discours sur l'origine de l'inegalite parmi les hommes» («Рассуждение о происхождения неравенства среди людей», фр.) писал: «Кто первый огородил клочок земли, кто первый заявил: земля эта моя, и нашел людей достаточно глупых, которые этому поверили, – тот был основателем гражданского общества, отнявшим у людей свободу». Если обобщить мысль Руссо, дать ей истинное и полное выражение, какое она получила в истории, то под «клочком огораживаемой земли» здесь нужно разуметь все, уносимое человеком, как особое и дорогое, в сторону от общих тревог и помыслов человечества; под «основываемым гражданским обществом» – все, обособляющееся в своих интересах, всякую корпорацию, семью, государство, церковь; а под людьми, на глазах у которых сделан этот «захват», – то безразличное, нерасчлененное человечество, право которого – на всю землю, на все времена, и с этим вместе – на всякий труд, лицо, собственность, что оно или сгонит все с земли, или подчинит себе.
Государи Европы, эти практические выполнители новых идей, именно повинуясь принципу пользы и даже называя его, отнимали не однажды имущества у церкви, ей именно отданные по завещанию частными лицами. Французская революция обобщила это движение, распространив его на все корпорации и на все обособления в праве (исторические привилегии). Новое государство, выросшее из принципов революции, только продолжает это движение, но, видимо, опасается его докончить. Но этого окончания уже желают, уже требуют западные народы – в словах, в усилиях, которые излишне называть.
3. Сострадание принудительно для человека лишь в меру того, насколько его проявление способствует возрастанию счастья совокупности людей, им прямо и косвенно затрагиваемых. Этот вывод есть только приложение общей формулы к слишком частому проявлению человеческого чувства, которое до сих пор во всех случаях считалось священным. Право сожалеть и облегчать хотя бы преступника, хотя бы против воли всех, никогда не отнималось у человека, если только оно было простым движением сердца, т. е. сожалением не к преступлению, облегчением не для вреда других. В движении чувства этого всегда признавалась непосредственность, порывистость, безотчетность, и даже в меру этих свойств своих оно влекло к себе всегда симпатии людей. Но именно эти свойства должны быть изъяты из него как слепые и несообразующиеся с последствиями и заменены рассудительностью. Та живость помощи, то теплое общение между людьми, которое всегда так согревало жизнь их, должно быть заменено, сообразно с принципом пользы, действием более регулярным, более отчетливым.
Стремление всюду заменять личную помощь общественной и, наконец, последнюю переложить в форму государственной функции – это стремление новых времен, отделяющее сострадающего от нуждающихся, есть выражение постепенного уяснения в сознании всех утилитарного начала.
4. Прекрасное в деятельности человека и в его созданиях есть второстепенное перед нужным. И в самом деле, первое дает некоторый избыток в счастьи, отсутствие которого не вызывает никакого страдания; напротив, недостаток нужного порождает непосредственное страдание.
Стремление подчинить искусство и литературу целям полезным, сделать из них служебное орудие для достижения практических результатов [5] вытекает именно из этого вывода идеи счастья как верховного принципа для человека.
5. Человек свободен в деятельности и в созерцаниях своих, насколько они совпадают с созерцанием и деятельностью большинства людей, или, если противоречат ему, – насколько оно допускает это противоречие. И в самом деле, всякое подобное противоречие, как коллизия усилий, как раздор мировоззрений, ведет к некоторому страданию; и лишь когда оно незначительно и мало ощущается обществом, может быть терпимо.
6. Личность всегда есть часть и никогда – самостоятельное целое. Целое – это «большинство людей» в своем коллективном труде, в своем однообразном мировоззрении; личность входит в это целое как атом входит в организм или отдельная функция – в поток органической жизни. И раз есть несоответствие части со своим целым, есть разлад между ними, производящий расстройство, – меньшее, т. е. часть, для уменьшения страдания атрофируется.
XIII. Мы называли идею счастья как верховного начала жизни иногда «утилитарным принципом», согласно с общим употреблением этого термина; но это можно сделать, лишь ограничивая исследуемую идею: «польза» есть частое проявление «счастья», которое может проявиться и в чистом, негрубом удовольствии (эвдемонизм) и, наконец, в утонченных, по преимуществу чувственных наслаждениях (эпикурейство). Но все эти частности вовсе не выражают полноты смысла занимающей нас идеи, которую, если уже нужен барбаризм, чтобы ее выразить, – следовало бы назвать панэвтихизмом (от – все и – удовлетворяюсь, получаю желаемое, достигаю цели, т. е. какой-либо, безразлично).
Следовало бы термину «польза» дать несколько более ограниченное значение, чтобы он имел точность: именно, понимать под пользой всякого рода добро, но только производимое не лично, а через учреждения. И в самом деле, есть огромная разница в побуждениях и в характере деятельности, когда она, вытекая из непосредственного отношения к ближнему, избавляет его от страдания, или когда она делает то же, не видя лица страдающего и даже не зная собственно о нем, но лишь сберегая его, как, например, орудие своей силы. Людовик XI или Ришелье, быть может, более облегчили человеческие страдания, нежели какой-нибудь человек, не выходивший из среды личной деятельности; но смешать их труд, принять меньший из них за часть большего при их однородности – было бы очевидное и грубое заблуждение. Итак, государство есть собственная сфера принципа пользы; но то, что им оказывается человеку, будучи совершаемо по личной инициативе, удобнее называть, например, нравственным.
Слишком быстро могло в новое время уясниться для всех, что никогда добро, творимое по личному произволу, не может быть так массивно, всеобъемлюще и неистощимо, как тогда, когда оно от лица всех творится государством. И вот почему, с постепенным упадком в человеческом сознании всех других идей, кроме исследуемой, рост государства, разветвление его функций, их отчетливость приобрела такой колоссальный, всеобъемлющий характер. Более и более, от XVII в. и до нашего, государство становилось новым богом, и мысли Гобесса, высказанные в «Левиафане», осуществились; лишь с 1848 года, после подавления государством рабочего движения, оно упало в своем авторитете, – но лишь потому, что оно не приняло в недра свои «большинства», его нужд и требований. Тотчас, как совершилось это, в сфере идей, в сфере чувств и чаемых сношений стало о бок со старым государством вырастать в среде этого «большинства» – новое. Оно зиждется уже не на юридическом начале; не на нем уже, впрочем, держались и все государства последнего цикла истории. Но это новое вырастающее государство принимает в себя все принципы без исключения, как все же их нарушая в чистоте, все их смешивая и уравнивая. Принцип экономический представляется для многих главным; но это потому лишь, что экономическая потребность есть самая постоянная, самая всеобщая и наиболее всем понятная. В сущности это есть переорганизация человечества, оставляющего все прежние руководившие начала по одному новому: бескачественному и наибольшему, для большинства людей, земному счастью.
XIV. Действительно ли это начало способно стать реорганизующим? Что оно имеет силу быть разрушительным по отношению ко всем прежним принципам, это слишком ясно из сопоставления его с ними, которое было сделано выше, и об этом же свидетельствует весь ход новой истории. Но может ли с таким успехом оно стать зиждительным?