Лифт в девятиэтажном общежитии не работал. Постепенно и мучительно трезвея, Алексей волок обмякшую Лену с этажа на этаж и отыскивал на грязно-зелёных панелях матерную фразу, которую Любаша, хихикая, то и дело громко шептала ему в ухо. Номер своего этажа Лиза не помнила. Принципиально. Ей было интереснее, чтобы Алексей узнал этаж по фразе на панели.
   Фраза обнаружилась не то на седьмом, не то на восьмом этаже, напротив лифта, чуть правее застеклённой двустворчатой двери с лестничной площадки в холл. Стекло в левой створке было выбито, сама она висела на одной верхней петле и не закрывалась. Правая створка, наоборот, не открывалась, поскольку была прибита к притолоке толстым гвоздём (кажется, двухсоткой). Сразу за нею обнаружилась обширная батарея пыльных бутылок. Из конца в конец длинного холла носился, часто пробуксовывая на грязном кафельном полу, малолетний велосипедист. К счастью, Люсина дверь была совсем рядом с площадкой, а то не миновать бы им дорожно-транспортного происшествия с лёгкими увечьями.
   Потом Лика долго ковырялась в замке, то опираясь на косяк, то обвисая на плече Алексея, то хватаясь за его планшет, пока Алексей не отобрал у неё ключ и не открыл дверь сам. Он был непоправимо, неподобающе трезв, он мечтал поскорее сгрузить Лолиту на её постель и сбежать отсюда. Войдя в комнату, он ошеломлённо замер.
   В этом светлом и очень просторном - не меньше восемнадцати квадратов жилом помещении не было ничего, кроме картин на стенах. То есть, в комнате, конечно же, была какая-то мебель - низкая полутораспальная кровать, полированный шкаф, шаткий исцарапанный столик, задвинутый в угол вместе с двумя табуретками... Но мебель тут была невзрачной, несущественной и отнюдь не главной. Неуважаемый шкаф. Настолько не уважаемый, что даже зеркала не было на его полированных створках. И не было ни скатерти, ни даже салфеток на шатком столике, ни штор на широком, в полстены, окне, ни коврика над кроватью, хотя бы символического.
   Женщины так не живут, подумал Алексей.
   В комнате было пространство - ощутимое почти физически, до острого холодка между лопатками. Был ровный мягкий свет - окно выходило на север, прямо в небо, подсвеченное ранним сентябрьским закатом, поверх крыш последних пятиэтажек северо-восточного микрорайона Усть-Ушайска. И были картины... Не репродукции, вырезанные из журналов, не дилетантские поделки подруг, и даже не детские рисунки - а оригиналы и эскизы, писанные мастерами. Алексей никогда не видел этих работ и даже не подозревал об их существовании, но, переходя от одной к другой, он каждый раз узнавал руку.
   Здесь были акварели Лунного, Задолгина и Быковцева. Были пижонские цветным воском на коленкоре - рисунки Кержевича. Были офорты Власенко и титаническая линогравюра Фишмана. Был даже небольшой портретик маслом, писаный если не самим Грабским, то одним из самых старательных его учеников ("подграбышей", как называл их Щегол). Всё это вряд ли тянуло на картинную галерею, но на частную коллекцию провинциального мецената - вполне. Здесь был разнобой стилей, вкусов и направлений, объединенных разве что...
   Чёрт знает, чем он был объединён, этот разнобой!
   Сказать, что все эти работы изображали обнажённую натуру - значит, не сказать ничего.
   Ещё можно было сказать, что каждый из авторов тяготеет к какой-нибудь мифологии. Власенко и Лунный - к античной и доантичным, Задолгин - к раннехристианской, Быковцев и Фишман - к скандинавским Рагнарёкам и Валгаллам, великий Грабский со подграбыши - ну, разумеется, к славяно-сибирским корням, а пижон Кержевич - к пижонскому коктейлю из даосизма, буддизма и прочей тибетщины, сдобренной родимым среднеобским шаманством... Но тяготение к мифологиям не столько объединяло, сколько рассыпало мини-галерею, как неизбежно рассыплется украинская мазанка с бетонными перекрытиями и под высокой черепичной крышей.
   Больше всего это собрание никому не известных работ известнейших в городе мастеров походило на истерзанную пулями мишень, чьё "яблочко" задето два-три раза, а "молоко" лохматится от дырок. Никто из них - и менее других великий Грабский - не смог увидеть то, что попытался написать. Единственное, что по-настоящему объединяло эти работы - слепота авторов. И ещё - восторг.
   Слепой восторг.
   Восторженная слепота.
   Алексей оторвался наконец от очередной работы (это была фотографическая гладкопись Глеба Несытина, балансирующая на грани между идеалом женской красоты и откровенной порнографией) и с каким-то затаённым страхом посмотрел на Лялю. Зачем он сюда пришёл? Об эту натуру обломали свои бивни даже такие мастодонты, как Фишман и Кержевич. Ему ли, Алексею Чепраку, специалисту по рекламе, тягаться с ними?
   Лариса раздевалась. Она делала это привычно и беззастенчиво. Она развязала поясок, и вжикнула "молнией", и расстегнула последний крючок, и ярко-синее, в аляповатых цветочках и бабочках, платье воздушно упало к её ногам...
   * * *
   На вид ей было меньше тридцати лет - гораздо меньше. А на самом деле? Триста? Три тысячи?.. Чёрные локоны. Серые внимательные глаза. Полуулыбка, обращённая внутрь. Так улыбаются взрослые, глядя на игры детей. Так улыбаются боги, взирая на игрища смертных...
   На пижонском рисунке Кержевича Лера была рыжеволосой и зеленоглазой, и в зелёных глазах светилось озорное всезнание. Всезнающее озорство. Она расчёсывала свои длинные спутанные волосы - не то золотым гребнем, не то солнечными лучами, пропущенными сквозь пальцы, - и над струящимися прядями горели маленькие радуги. Она смотрела и ждала, и её ждущие глаза были, как тёмные речные омуты: манили, не обманывая и не обещая ничего - ни счастья, ни отдыха, ни наслаждения...
   На акварели Лунного Луиза раскорячилась вавилонской блудницей под стеной шумерского Урука, сладострастной умелой блудницей с отвислыми грудями и распахнутым лоном, которая одна оказалась способна увлечь собою звероподобного Эабани и разбудить в нём человека - страстного, сильного, воина, вождя, разрушителя...
   В эскизах Алексея Лена оставалась святой и чистой. Стерильно чистая и мертвенно-святая. Творческий запой, длившийся без малого сто вечеров, оказался бесплодным. К концу декабря в планшете было ровно шестьдесят девять эскизов, и ни один из них не стал законченной работой. Наверное, стоило попробовать написать семидесятый, для круглого счёта, но Алексей понял, что не сможет. Просто не было сил. Силы - иссякли.
   "А потом кончил пить, потому что устал..."
   Но у Алексея получилось не так, как в песне Высоцкого, а в точности наоборот. "Начал пить, потому что устал". Вышел - выдернул себя - из творческого запоя и запил по-настоящему. Несколько дней накануне католического Рождества совершенно выпали из памяти.
   Кажется, он всё-таки пытался сделать семидесятый эскиз - и не преуспел. Лена его не пустила. То есть, не то чтобы не пустила - даже, наоборот, пригласила, но сказала, что позировать на этот раз не будет. Приходи, посидим. Просто посидим, попируем (она так и выразилась "попируем"), попляшем, споём. Её подруги очень искусны в плясках и песнопениях... Но Ларисины подруги Алексею были неинтересны. А вот если он придёт завтра, а? Дело в том, что эскизов у него ровно шестьдесят девять, и просто необходимо, чтобы... Нет, завтра нельзя. Совсем по другой причине, но тоже нельзя. И послезавтра тоже. А двадцать пятого - Рождество, двадцать пятого Люба сама будет в гостях. Нет, не в общежитии, далеко от общежития. Очень далеко? Очень... Значит, сегодня Алексей не зайдёт? Жаль. Тогда завтра утром Лида принесёт в офис его планшет и всё прочее.
   - Всё прочее - приноси, - хрипло проговорил Алексей. - А рисунки оставь. Оставь себе.
   - Спасибо, - серьёзно сказала Ляля. - Я выберу то, что мне больше понравится, можно?
   - Я же сказал: бери все!
   - Нет, так нельзя. - Она провела кончиками пальцев по его трёхдневной щетине, от виска до подбородка. - Я так не хочу. Я знаю, что тебе не жалко, но я не хочу...
   * * *
   Она взяла первый и сорок седьмой эскизы: "Набежавшую волну" и "Пробуждение". Это был странный выбор. Среди шестидесяти девяти эскизов нашлись бы и получше этих двух. Гораздо лучше... Но о вкусах не спорят.
   "Всё прочее" - шестьдесят семь из шестидесяти девяти листов испорченной терпеливой бумаги в планшете, краски, карандаши, кисти, палитры, мольберт (господи, он совсем забыл о мольберте, а она тащила его на себе через весь город!), и даже кипятильник, и даже неполная баночка "Нескафе" - было аккуратно сложено возле его стола. А самой Серой Мышки уже не было. Совсем. Вместо неё шумно суетилось над чайником нечто пышно-плотное, в гремящей джинсовой броне и с гигантскими фарфоровыми клипсами... Оказалось, что Алексей пришёл на работу не "назавтра", а только через день - и этот день тоже выпал из его памяти. Была пятница, 24 декабря, и конвертик, который подал ему шеф (нехорошо при этом усмехаясь) был унизительно и заслуженно тощ.
   - Зарплаты за эту неделю не жди, - заявил шеф, брезгливо отхлёбывая недозаваренный чай. - Зарплату ты не заработал. И не дыши в мою сторону. А премию - на, радуйся.
   - Спасибо, - сказал Алексей. - А за что премия?
   - За голую жопу, - объяснил шеф. - Пакость, но срабатывает. Считай, триста квадратов с твоей подачи сделали... Ну, и за новый Год. А сейчас пошёл вон. Похмелись на свои и побрейся. Фрейдист!.. - и он вышел сам, недовольно грюкнув дверью.
   Предстояло объясняться с Мартой. И предстояло выяснять, куда запропастилась Серая Мышка. Первое Алексей отложил на вечер, на "после работы", а второе произошло почти само собой, но при посредстве Таисии Павловны. По её словам выходило, что "эта шалавка" (не шалава, а вот именно "шалавка"!) от нас, слава Богу, свалила - далеко и, дай Бог, навсегда. Почему "дай Бог"? А потому что проблядёжка, Виталика вон чуть не испортила, да и на себя посмотри, и даже Илья Сергеевич одно время... Тут Таисия Павловна конспиративно поджала губы и поспешила заявить, что Илья Сергеевич, всё- таки, мужчина неглупый, не то что некоторые. А в какое "далеко" она свалила, это никому не интересно - не то на Алтай, не то в Италию. Замуж выскочила - и всё, и больше вы Таисии Павловне об этой щучке не напоминайте.
   Ай да мышка, ай да серая!.. Ну и ладно.
   Алексей взял у Георгича бритву, поскрёбся насухо в Жекином закутке и пошёл вон - похмеляться на свои.
   * * *
   - А вот и человек с лошадиной фамилией! Алёшка, ты или не ты? Алексея хлопнули по плечу, и он обернулся, чуть не расплескав пиво.
   Волнистые снежные кудри и такая же борода, весёлые синие глазки из-под белых кустистых бровей и крупнопористый морковного цвета нос, утонувший в белых пушистых усах. Лет двадцать назад всё белоснежное было рыжевато-русым, а теперь невысокий кряжистый дед Мазай превратился в деда Мороза, и ещё добавилось обтянутое толстым серым свитером пузцо под распахнутым кожухом... Это был Щегол - Иван Арсеньевич Щеголихин, самый гениальный из непризнанных художников Усть-Ушайска и самый непризнанный из гениев Российской живописи. Так он рекомендовал себя сам, и никто не спорил с этой автохарактеристикой. Когда-то Щегол преподавал в детской художественной школе, и Алексей хаживал в его любимчиках.
   - Ну точно, Алёшка Овсов! - продолжал Щегол. - Ты мне вот что скажи, Алёша: тебя когда, поганца ленивого, выставлять начнут?
   - Как только надерусь, Иван Арсеньевич, так сразу и выставят, улыбнулся Алексей. - А фамилия моя - Чепрак.
   - Ну-ну-ну, уже и обиделся на старика. Я же знаю, что не Овсов, а как точно - не помню, помню только, что лошадиная. Вот я и говорю: выставляться надо, мелькать, если хочешь, чтобы твою фамилию знали и помнили!
   - Нечего мне выставлять, Арсеньич. И не на что. И негде.
   - Нечего, или не на что? Или негде?
   - Нечего, - твёрдо сказал Алексей.
   - Врёшь, - убеждённо сказал Щегол и покосился на пухлый планшет. Скромничаешь. Это грешно.
   - Скромничать - грешно?
   - Скромность, Алёша, есть высшая степень гордыни. Покажешь? - он кивнул на планшет.
   - Это эскизы. Я не люблю показывать незаконченное.
   - Ничего, мне можно. Всё-таки, я был твоим учителем.
   - Но ведь не здесь же, - Алексей беспомощно оглядел заплёванную "стекляшку" пивной.
   - Правильно. Пошли в кукольный. Заодно и выпьем на халяву.
   - Там что - ёлка для алкашей?
   - Там презентация первой книги нашего губернатора, на которую пригласили весь творческий бомонд, а про тебя почему-то забыли. Но я исправлю упущение властей. Пошли, Овсов! Будем делать из тебя Чепрака.
   - Интересно. Я думал, что из губернаторов только Салтыков-Щедрин писал книги.
   - Правильно думал. Нынешний губернатор тоже не пишет, зато издаёт. "Фантастический город" - сборник молодых фантастов Усть-Ушайска с иллюстрациями усть-ушайских же художников, изданный на средства из губернаторского литературного фонда... Прежний властитель такие книги даже читать не мог, засыпал на пятой странице. Вот потому-то его и не выбрали на второй срок... - Говоря это, Щегол выволок Алексея из пивнушки и, ухватив под руку, продолжал волочь по снежно-скользкому утоптанному тротуару кожух нараспашку, пузо вперёд, белый треух на макушке и чуть набекрень. Усть-Ушайск - это тебе не какой-нибудь дремучий Хамск или Крессбург, говорил Щегол. - В Усть-Ушайске умников почему-то ЛЮБЯТ, а дураков - только боятся. Наш губернатор должен быть культурным человеком - или, во всяком случае, казаться таковым, вот новоизбранный и старается, работает над имиджем. А нам и на руку... Сам подумай: что за книжка без картинок? Скучная книжка. А кто сделает картинки? Я да ты, если другие не перехватят. Какие-нибудь Глебушки Несытины... Или, не приведи Господь, старательные подграбыши... Ты же график? Значит, сам Бог велел. А я гениальнейший из непризнанных живописцев. А в новом году губернатор хочет издавать по книжке усть-ушайцев ежемесячно* <*Автор напоминает, что это - сказка, к тому же несовременная.>, и уже на всю область об этом своём желании объявил... Оторвёшь заказ, потом другой, а там и выставка. А чтобы оторвать заказ, надо бывать в бомонде. А там ещё и наливают... Пошли-пошли-пошли, вот сюда, налево... Я же помню, как ты рисуешь, Овсов, я знаю твою графику, ты молодец, что идёшь не с пустыми руками! Только не показывай свои работы двум писателям одновременно - подерутся. Каждый захочет, чтобы ты проиллюстрировал его, а не другого!.. А рекламные щиты? Посмотри на эту мазню! Знаешь, сколько за неё дают? На такие деньжищи жить можно, и даже семью кормить сосисками из мяса! Но сначала - бомонд. Сначала - имя. Чтобы не Овсов, не человек с лошадиной фамилией, а - Чепрак. Чтобы знали буратины толстосумые, к кому обратиться... Глебушка, это со мной! Что?.. Глебушка, такие вещи нельзя говорить вслух, может получиться очень неловко. Если ты не знаешь Алексея Чепрака - это факт твоей, а не его биографии. Его весь Усть-Ушайск знает, а ты просто немножко отстал от жизни. Кстати, я только что видел на проспекте твоё творение. Хорошая фотография. "Полароидом" снимал, или "Зенитом"? Ах, писа-ал... Поздравляю, очень похоже получилось. Особенно, знаешь, эта полурасстёгнутая пуговка на халатике медсестрички... Овсов, ты где? За мной!
   * * *
   На торжественную часть они, разумеется, не пошли, потому что Щеглу все торжества всегда были до лампочки. Водки им тоже не дали, потому что официально никакой водки не было и не предвиделось. Они нашли укромный, но неплохо освещённый уголок за декорациями к "Орлеанской деве", и Щегол спешно пролистал все шестьдесят семь эскизов, а потом неторопливо просмотрел их заново, раскладывая в ему одному понятном порядке. Потом, наконец, положил всё это на вязанки хвороста для костра Жанны д'Арк и спросил:
   - Овсов, что ты видишь, когда смотришь на бабу?
   - То есть? - растерялся Алексей.
   - Вот я, когда смотрю на бабу, вижу себя. С ней. Глебушка Несытин видит титьки и попку. А Сёма Кержевич видит стихию - воду, огонь, ветер... А что видишь ты?
   - Я, Арсеньич, когда смотрю на женщину, вижу женщину. По крайней мере, пытаюсь увидеть. И у меня это, как правило, получается. А вот теперь, извините, не получилось.
   - И не могло получиться, Овсов!
   - Почему? - спросил Алексей.
   Щегол не стал отвечать. Аккуратно сложил эскизы и засопел - не то обиженно, не то раздражённо, - завязывая тесёмки планшета, а потом вдруг спросил:
   - Она у тебя что-нибудь взяла?.. - И, видя, что Алексей не понимает, переспросил: - Ну, хоть что-нибудь из этой кипы ты ей подарил?
   - Да, - сказал Алексей. - Два эскиза.
   - И она взяла? Оба?
   - Она их сама выбрала. Я хотел оставить ей все, но она выбрала только два.
   - Ого! А вот у меня она не взяла. Ни одного. Зато дала... А тебе?
   - Что - мне?
   - Тебе она дала?
   - Что именно?
   - Ты её трахнул?
   - Как... - опять растерялся Алексей. - Какое это имеет значение?
   - Вот именно. Вот об этом я и толкую. Ты, Алёшка, не женщину видел, когда на неё смотрел. Ты видел богиню. И богиня у тебя и получилась.
   - Может быть, вы и правы, - медленно сказал Алексей. - И даже наверняка правы. Но это ваша правота, Арсеньич. Не моя.
   - Ну-ну-ну, опять обиделся. А я, между прочим, завидую тебе, Алексей Чепрак! Это ведь не каждому дано: смотреть на блудницу и видеть богиню! Гораздо проще - наоборот... Мы все очень разные, Алёшка. Вот возьми меня. Для меня весь мир - зеркало. И пишу я - только автопортреты, ты это знаешь? - Алексей кивнул. (Щеголихин считался мастером натюрморта, хотя писывал всё. И пейзажи, и портреты, и автопортреты, разумеется, тоже. Но каждую свою работу он называл: "Автопортрет № такой-то" - название не для выставок, а для себя и для тех немногих, кто знал об этом. Алексей знал.) Я - самокопатель. Или, если угодно, нарциссист... А Сёма - аналитик. Физик-теоретик в живописи.
   - Пижон ваш Сёма, - вставил Алексей.
   - Ну и пижон, ну и что? Одно другому не мешает. Он художник, и очень своеобычный. Для него Вселенная - результат взаимодействия стихий и элементов, и он её анализирует и разлагает. У него что ни пейзаж, то теорема, и чертовски убедительная... Саша Лунный - психолог, причём не просто психолог, а психоаналитик.
   - Фрейдист?
   - Во-во. Он всё видит через призму своего полового члена, у него даже паровозы - на сексуальной тяге...
   - А Несытин? - спросил Алексей.
   - При чём тут Глебушка? - возмутился Щегол. - Я о художниках говорю!
   - А-а...
   - Вот чёрт, совсем сбил с толку старого человека... Про кого я ещё хотел сказать?.. Да шут с нами со всеми! Я к тебе подбирался. Ты, Алёша, сам хочешь быть зеркалом для Вселенной. Не разлагать её на элементы и не искать в ней себя, а объективно отражать объективную реальность. Это невозможно. Ты поставил перед собой невыполнимую задачу, в принципе невыполнимую. Ты романтик, Алексей Чепрак, ты живёшь не в своём времени. И я тебе завидую... На! - он протянул Алексею планшет. - Доведи эту работу до конца, ладно? И пойдём, наконец, выпьем водки.
   Водки Алексею хотелось, но не только водки. Больше всего ему хотелось понять, почему Лада (Не Лена, не Лолита, не Лариса, а - Лада, Ладушка, теперь он это знал абсолютно точно. У неё было множество других имён, начинающихся с самых разных букв алфавита, но русичи называли Её именно так - Лада...), почему она выбрала именно эти два эскиза, первый и сорок седьмой. Два далеко не самых удачных. И даже самых не. Именно эти два Алексей никогда и ни за что не смог бы завершить. Потому что они были ("Или - будут?" - ослепила догадка) завершены совсем в других веках: первый - в пятнадцатом, а сорок седьмой - в семнадцатом. И радужное платье у неё в ногах Боттичелли изобразит не волной, а створкой раковины, а вместо книги, прислонённой к стене, Веласкес нарисует зеркало...