Характером его Бог не обидел. Он всегда точно знал чего хочет. Он хотел дом, семью и детей. С его женитьбой вышла романтическая, даже гусарская история. Влюбился в однокурсницу. В технических институтах девушки всегда в сильном дефиците, однако Илья ухитрился отодвинуть в сторону не менее полутора десятков конкурентов и почти торжествовал победу, как вдруг девушка объявила о разрыве отношений. Едва не год Илья горевал и ненавидел всех женщин на свете. К счастью, возлюбленная вернулась. На мой взгляд – правильно сделала. Далее Илья действовал очень решительно: немедленно увез подругу из сытого комфортабельного Третьего Рима к себе. Очень редкий в наши времена поступок, требующий большой отваги. Так постепенно я стал ловить себя на мысли, что не только люблю своего товарища по подростковым игрищам, футбольно-портвейного корефана, но и горжусь дружбой с ним. Он сражался за свою мечту – и победил. Отвоевал у мира.
   – Нормально, – ответил я.
   – Чем занимаешься?
   – Борюсь за денежные знаки.
   – Успешно?
   – Ясный перец. Стою, как свая. Процветаю со страшной силой.
   – Тогда возьми меня к себе. Бороться за денежные знаки. Наверняка тебе нужен толковый инженер.
   – Лучше ты меня возьми к себе. На завод. Наверняка там нужны хорошие журналисты.
   Посмеялись.
   – Нужен совет, – сказал Илья. – Хочу поставить себе железную дверь в квартиру.
   – У тебя, вроде, комната.
   – Сосед скоро съезжает. Вся хата отходит мне.
   – Поздравляю.
   – Пока рано. Года два подождать еще придется.
   Я давно уже не загадывал больше, чем на сутки вперед, и рассмеялся.
   – Дверь тебе не нужна. Профессионал откроет любую дверь палочкой от мороженого. Поставишь бронированную дверь – люди станут думать, что тебе есть что прятать за этой дверью. И однажды твою хату обязательно выставят. Брать у тебя, насколько я знаю, нечего...
   – У меня есть цветной телевизор, – с обидой сказал Илья.
   Я вспомнил Юру и авторитетно прогудел:
   – Телевизоры уже не выносят. Выносят видео, компьютеры, шубы и золото.
   – Этого у меня нет.
   – У меня тоже.
   Солидные женатики, мы закончили разговор взаимными приветами своим вторым половинам.
   Ночью меня разбудил телефон. Звонил Юра. Он плакал.
   – Андрюха, – позвал он, – извини, что беспокою... Извини, пожалуйста...
   – Ерунда, – ответил я. – Что случилось?
   – Извини, ради Бога... Мне просто некому больше позвонить... Я звонил Иванову, но его нет дома...
   – Что случилось?
   – Ничего. Ничего не случилось. Абсолютно ничего. Можешь выполнить одну мою просьбу?
   – Конечно.
   – У тебя ведь есть Лимонов? «Эдичка» есть?
   – Естественно.
   Юра всхлипывал, словно ребенок.
   – Почитай мне, пожалуйста, последнюю страницу. Самый конец. Извини за такую просьбу...
   Я никогда не видел и не слышал, как он плачет, но почти не удивился. Слезы – это мужская привилегия.
   Книг я имел в доме совсем немного, но это были отборные книги, наши книги: «Остров Крым», «Аквариум», «Эдичка», «Понедельник начинается в субботу», «Крестный отец», «Триумфальная арка». Тексты, выученные едва не наизусть и цитируемые при всяком удобном случае целыми абзацами. На ощупь я нашел зачитанный до дыр томик в мягкой обложке, прошел, едва не наступив на спящего щенка, в туалет, зажег свет, закрыл за собой дверь – хорошо, что недавно купил длинный, в пять метров, шнур к телефонному аппарату.
   Из трубки доносились тяжелые вздохи и сопение.
   Когда через несколько минут обеспокоенная жена отыскала меня в сортире, я сидел на унитазе и негромко, однако с выражением, бубнил:
   – «Идите вы все на хуй, ебаные в рот суки! Идите вы все на хуй!»

3

   Мы родились в шестьдесят девятом году. С разницей в девять дней. Юра Кладов – шестнадцатого июля. Я – двадцать пятого.
   В тот год и в тот месяц весь мир, затаив дыхание, следил за тем, как американские астронавты высаживаются на Луну. Думаю, что в городе с неблагозвучным, зато современным именем «Электросталь», расположенном в полусотне километров к востоку от Москвы, наши отцы были единственными существами, которых не волновали подробности первого в истории человечества космического десанта. Вместо того чтобы слушать сводки новостей, молодые папы с цветами и шоколадками паслись под окнами родильного отделения.
   Как провел первые отрезки своей жизни Юра – мне неизвестно. Лично меня, годовалого, увезли в деревню, где я провел все детство, настоящее, полноценное, деревенское. Зимой – валенки, летом – кеды, зимой – коньки, летом – футбол, в межсезонье – резиновые сапоги до колен, а что вы хотите, Нечерноземье, полгода коричнево-серо-бурая, звонко чавкающая грязь, зато зимой такое раздолье, такой крахмально скрипящий снег, такие норы и тоннели в сугробах, такие умопомрачительные вояжи на затянутую сизым льдом поверхность речки, такая беготня, такие обветренные губы, такой восторг, такое все холодное и белое, в каждом овраге волшебный клад, в каждой проруби бездонная пропасть – а тут и лето, еще лучше зимы, майка и штаны, пыль, любой тракторист подсадит прокатить по свежей, жирно пахнущей пашне; лопухи, репейники, все зеленое; может, даже слишком зеленое, а может, и не слишком; где та лишка, с которой мерить?
   Я рос хилым. Такой – с вечно красным мокрым носом. Тщедушная жертва простуд и гриппов. К десяти годам развилась астма. Однажды стало понятно, что мне не угнаться за сверстниками ни на футбольном поле, ни на хоккейной площадке. Альтернативой выступили книги.
   Я не читал, а глотал и пожирал. Полностью отдалился от приятелей, умеющих вколачивать мяч под перекладину. Если гулял, то в одиночестве, бормоча себе под нос на ходу сочиняемые длиннейшие, с продолжением, истории о приключениях летчиков, альпинистов и капитанов дальнего плавания, но главным образом – межпланетных путешественников. К моей чести, главным героем всякого ракетно-космического эпоса выступал никак не сам я – лопоухий, сутулый и вечно задыхающийся мальчишка – а выдуманный персонаж, не имеющий с автором ничего общего.
   Родное село тем временем постепенно превращалось в крупный железнодорожный узел. Появившиеся вдруг в огромном количестве строители валили лес, устраивали насыпи, мосты и путепроводы. Отсидев школьные уроки, я затем до вечера пропадал в лабиринтах загадочных металлоконструкций и бесформенных холмов песка и щебня, – слишком все там было похоже на дикие пейзажи далеких планет. Во время одной из вылазок вдруг обнаружил брошенный, как мне показалось, циклопический строительный механизм, ярко-оранжевый бульдозер высотой с двухэтажный дом. В приоткрытую дверь кабины вела лестница. Обмирая от восторга, я полез.
   Естественно, не в кабину бульдозера, а в люк сверхмощного космического супервездехода. Но на пороге сотрясся от ужаса: внутри, уронив голову на рычаги, полулежал пьяный в говно механизатор. Открыв один мутно-желтый глаз, он прохрипел в мой адрес нечто нечленораздельно-угрожающее, и я в панике бежал.
   С этого момента процесс замещения реального мира воображаемым пошел все быстрее. Деревня цвела и пахла, гнала самогон пятидесяти сортов, дралась, портила девок, с замиранием сердца смотрела индийские фильмы, пасла коров, самозабвенно разводила свиней, индюков и кур, гоняла на мотоциклетах и посильно разворовывала колхозное имущество – я же не то чтобы презирал или ненавидел эту жизнь, я ее не замечал, с головой уходя в Жюля Верна, Казанцева, Конан Дойля и Стивенсона. Сходи погуляй с друзьями, нехорошо быть букой, укоряла меня мама – однако без особенной настойчивости. Видимо, хорошо понимала, что мне не уготовлено другой участи, кроме как расти погруженным в мечты и фантазии мальчиком набоковско-бунинского толка.
   Она преподавала в школе. Отец – тоже. И бабка. А дед, в статусе директора, руководил всеми. Понятно, что в моем распоряжении находилась не только домашняя библиотека, но и школьная. Ничего, кроме книг, меня не интересовало, и никакой другой запах, кроме запаха книжных полок, не заставлял трепетать мои ноздри.
   Неизвестно, что бы сделалось со мной дальше и насколько далеко оторвался бы я от окружающей действительности образца времен начала упадка развитого социализма, – но вскормленного на картошке и клубнике тощего болезненного отрока тринадцати лет вдруг переместили из деревни в город. Инициатором побега выступила мать, предлогом – мое нездоровье. Глубинной же причиной, как я потом стал догадываться, оказалась неспособность и нежелание родителей, честнейших, порядочнейших и совестливых людей, интеллигентов до мозга костей, наблюдать кошмарные картины вырождения и упадка, в который год за годом безостановочно и безвозвратно погружалось отечественное крестьянство.
   Переезд пошел на пользу. Я окреп, стал захаживать на стадион и с головой погрузился в насыщенную жизнь юного городского интеллектуала. В число интересов, помимо книг, вошли магнитофонные записи Высоцкого и «Машины времени», а также фильмы, резко отличающиеся от индийских. В четырнадцать я отстоял многочасовую очередь на двадцатиградусном морозе, чтобы добыть абонемент на ретроспективу фильмов полузапрещенного Тарковского. Во время демонстрации «Соляриса», не в силах постичь гениальность замыслов великого мастера, потерял сознание. Впоследствии много раз пересматривал фильм, но не мог припомнить, какой же именно момент так поразил меня.
   Окончил восемь классов, получил паспорт гражданина Союза Советских Социалистических Республик и следующим летом в составе отряда из полутора сотен школьников десантировался в палаточном городке трудового лагеря, под названием, естественно, «Юность», близ города Егорьевска Московской области – где впервые и увидел Юру Кладова.
   Тут бы вставить пару глумливых абзацев – вот, мол, проклятые коммунисты, так и норовили подверстать детское сознание к лагерю, к казарме, к зоне – только ничего такого ни я, ни мои сверстники не чувствовали ни в малейшей степени. Да, носили комсомольские значки с обратной стороны лацканов – но исключительно для смеха. Мы не забивали себе голову политикой. Мы были слишком заняты – спортом, девчонками, гитарами, дискотеками, построением планов на ближайший и последний школьный год, потайным распитием винища, мечтами о модных штанах, всевозможными соревнованиями и конкурсами веселых и находчивых.
   Самый первый такой конкурс мой отряд проиграл. Гран-при досталось конкурентам, чей лидер в решающий момент продемонстрировал коронный номер: пантомиму «штангист». Невообразимо тощий и длинношеий парнишка, раздевшись по пояс, имитировал взятие рекордного веса, со всеми положенными раздуваниями щек, придыханиями, спортивно-боевыми выкриками и непременным звонким пуканьем в момент приложения максимума усилий. Когда он воздел руки с воображаемой штангой вверх, то все его ребра обозначились под кожей столь потешно, что зрители хохотали до икоты.
   – Знаешь его? – спросил меня одноклассник Горохов.
   – Нет.
   – Это Кладов из шестнадцатой школы. Чемпион города по штанге.
   – Чемпион? – не поверил я.
   – Да. В своем весе он выступал один.
   И мы оба засмеялись, забыв про уплывшую из-под носа победу.
   Не знаю, как насчет тяжелой атлетики, – но вот устным русским языком Юра Кладов владел на уровне заслуженного мастера. Именно ему молва приписывала авторство классического пятиэтажного шедевра: «заебал, бля, пиздеть, мудак хуев». Устный русский, как известно, свободно преподается во всякой средней школе, только не в классах, а в коридорах, на переменах – или, как в нашем случае, на вольном воздухе, меж туго натянутых брезентовых стен просторных армейских палаток, под отчаянный звон жестокого подмосковного комарья, на виду у одноклассниц, щеголяющих штанами в обтяжку.
   Правда, при девчонках не матерились. Чего не было, того не было.
   В том лагере – пятнадцать палаток, в каждой по пятнадцать девятиклассников из четырех школ, рядом столовая, поодаль футбольное поле, вечерами горят костры, хрипят магнитофоны и бренчат гитары – штангист Кладов имел популярность. Острый и быстрый на язык малый, неподражаемо балансирующий на грани отважной бравады и отчетливого хамства, отрицающий всякие авторитеты нахал, за которым никогда не заржавеет надерзить взрослым или сунуть в челюсть сопернику, превосходящему в росте и силе. Он очень отличался от большинства. Он цитировал Ремарка и Кортасара – но мог организовать рискованный вояж группы недорослей из места дислокации лагеря до ближайшей деревеньки, где в винном отделе магазина приобретались и немедленно выпивались две-три бутылки вина (Хванчкара, Ркацители, Цинандали, Ахашени, Киндзмараули, Напареули, – в том сельпо мы ощущали себя, словно на холмах Грузии). Он читал наизусть главы из «Онегина», но обожал громко рыгнуть после сытного – перловка с настоящей, армейской запайки, тушенкой – обеда. Многие его шутки находились за гранью фола и проваливались, но всякий раз он делал вид, что ему плевать.
   Мы так и не сблизились в тот летний месяц. Из всей банды гитаристов, баскетболистов и меломанов Юра Кладов выделял и приближал к себе единственного человека, своего одноклассника Иванова, щуплого и бледноватого мальчика в очках, известного своей невероятной принципиальностью. В ответ на всякую мало-мальски обидную шутку в свой адрес Иванов бледнел еще больше, аккуратно прятал очки в карман и лез драться.
   Дальше – последняя школьная осень и все четче проглядывающая впереди твердыня высшего образования.
   Выясняется, что в стотысячном городе есть только два гордеца, собирающихся штурмовать факультет журналистики московского университета: я и некто Кладов. Тот самый, чемпион по штанге. Октябрь восемьдесят пятого – мы слушатели подготовительных курсов, едем вдвоем в полупустой электричке, оба настроены серьезно, зубрим и экзаменуем друг друга. Выходим в предместье столицы, на полустанке с индустриальным названием «Чухлинка», а может быть, «Черное», покупаем ноль семьдесят пять портвейна, отыскиваем в кустах кусок ржавой арматуры, проталкиваем пробку внутрь увесистой бутылки коричневого стекла и пьем, вдыхая запахи новорожденной осени. Непрерывно говорим, перебивая друг друга – два сапога пара, ушастые и тощие, не мужчины еще – цыплаки, подрощенные, а может, уже и мужчины, поскольку настроены были, стоит повторить, куда как серьезно.
   Страшно ругались, сплевывали направо и налево, цинично высказывались на темы секса и политики, вели себя некрасиво – но настроены были очень, очень серьезно.
   Учеба в школе нас не интересовала. В преддверии вступительных экзаменов те из нас, кто был поумнее, посещали только необходимые предметы – остальное хладнокровно прогуливалось. Лично я забросил физику и химию. Кстати, потом много раз жалел.
   Высидев свои десять лет за партами, мы отвоевали свободу и в последние школьные месяцы делали что хотели. Хорошим тоном считалось сняться с занятий почти всем классом и отправиться через весь город в гости – в другую школу, в дружественный нам такой же десятый. Педагог, войдя, с изумлением видел перед собой полный аншлаг в виде оравы из полусотни хитро притихших оболтусов, половина – неизвестно кто и откуда. К чести преподавателей, ни один из них никогда не подал виду – невозмутимо начинали новую тему и спокойно доводили дело до звонка на перемену, благо дети в проявлении свободолюбия не перебарщивали.
   Родители Юры жили скромно, но мне нравилось бывать в их квартире, сухой, очень опрятной, неярко освещенной по вечерам – на европейский манер, настенными светильниками (в моей семье всегда упорно жгли верхний свет). Две комнаты и прихожая, остроумно оборудованная под библиотеку, книжные полки висели над входной дверью; тут и там находилось место и для картин, из них две даже маслом; пианино, на верхней крышке – стопка нотных альбомов; из кухни слегка тянет запахом еды, чем-то благородным, даже чопорным – кофе с гренками, что ли, или каким-нибудь пирогом; выходила его, Юры, мать, такая тонкая, с такими блестящими черными длинными прямыми волосами, что иногда, как рассказывал сам Юра, молодые люди со спины принимали ее за сверстницу и норовили познакомиться; она улыбалась мне и здоровалась упругим негромким голосом. Если отец был дома, выходил и он – невысокий, крепко сложенный, в очках, человек с крепкой ладонью лыжника, по профессии – производитель некой секретной техники на секретном предприятии; Юра приглашал меня в свою комнату (тесно, стол, лампа, книги, на стене плакат с «Битлами», везде порядок, форточка во всякое время открыта) – и мы опять говорили. Правда, я не был любителем ходить в гости, даже к друзьям – стеснялся. Гораздо комфортнее общаться куда-нибудь шагая. Кстати, и Юра разделял мое пристрастие к пешим прогулкам. Вдобавок мы жили в разных концах города и исходили – то он провожал меня до дверей, то я его – многие километры, жестикулируя, заглядывая друг другу в лицо и обмениваясь мнениями насчет мироустройства.
   По всем вопросам – соглашались.
   Литература – говно. Надо делать новую литературу. Острую и точную. Безжалостную и невесомую. Солнечную и яростную. Читателя не стоит жалеть – его надо бить по голове. Хорошая книга – это всегда пощечина.
   Журналистика – говно. Как только мы поступим в университет, мы начнем создавать новую журналистику. Во главе угла там встанет технология добычи факта, а не теория употребления деепричастного оборота.
   Политика – говно. Пусть эти уроды там, наверху, вконец передерутся, или перемрут, пусть затевают Перестройку, Ускорение, Гласность, Новое Мышление, пусть разваливают державу или разворачивают ее на сто восемьдесят градусов – наши собственные жизненные планы подлежат реализации при любой политической системе.
   Бабы – говно. Непоследовательные и ненадежные существа. Провоцируют, канифолят мозги, а как доходит до дела – включают заднюю.
   Футбол – говно. И вообще все командные виды спорта. Один дурак может напортить команде из десяти человек. Заниматься следует только индивидуальными видами.
   Деньги – говно. Однажды мы добудем их столько, что не сможем унести физически. О деньгах не стоит и разговаривать. Очень скоро они появятся в любом количестве.
   Вино – говно. От него голова болит и никакой пользы. Говорят, что поэты и беллетристы напиваются, а потом сочиняют – вранье; в пьяную голову хорошая идея не придет.
   Кино – говно. Но не все. «Сталкер», «Поезд-беглец», «На гребне волны» и «Однажды в Америке» – великие фильмы, их следует знать наизусть, особенно Монолог Писателя У Бездонного Колодца или Монолог Мэнни Про Пятнышко.
   Страна – говно. С таким экономическим, сырьевым и людским потенциалом давно бы поставили раком весь мир – а поставили только полмира.
   Весь мир – говно. Устроен хуево. Несправедливо, глупо, нерационально и очень ненадежно. Один хороший толчок – цивилизация рухнет ко всем чертям...
   Однако в ближайшие два с половиной года ничего не рухнуло.
   Летом нас зачислили на первый курс: меня – на вечернее отделение, Юру – на дневное. Злые языки утверждали, что моему другу помогла протекция его матери. Но я знал – Кладов самостоятельно выдержал весь конкурс. Во всяком случае, его английский на два порядка превосходил мой немецкий, он наизусть напевал и «Дурака на холме» и «Земляничные поляны».
   Он любил Битлов, и здесь мы с ним совершенно не совпадали. Мои музыкальные вкусы сформировал мой отец. Большой любитель Высоцкого, он и меня приобщил. Юра же, во-первых, в детстве посещал музыкальную школу, по классу фортепиано; во-вторых, его папа был продвинутый меломан. Подозреваю, что в молодости он даже понемногу стиляжничал. Юра был весь в рок-н-ролле, в барабанах и бас-гитарах. Я же предпочитал русскоязычных текстовиков в диапазоне от Окуджавы до Гребенщикова.
   Первый – говорят, самый романтический – студенческий учебный курс оказался скомканным: осенью нас призвали в армию.
   А когда я, спустя два года, вернулся, то увидел: кое-что все-таки рухнуло. Не вся цивилизация, конечно. Однако страна, которую нас учили защищать с оружием в руках, перестала существовать.
   Родной городишко еще кое-как держался под напором перемен. Столица же ходила ходуном, пронзаемая молниями новых эмоций, – к сожалению, по большей части отрицательных. Зависть – к тем, кто богат. Презрение – к себе, за то, что беден.
   Я ездил туда почти каждый день. Хлопотал о восстановлении на родной факультет.
   Москва теперь виделась мне как другая планета, именно так. Даже сила тяжести здесь была как будто меньше. Электростальские люди на своем электростальском полуразрушенном перроне загружались в электрический поезд тяжело и прочно, а по приезде в столицу выбегали, едва не подпрыгивая, дышали шумно и глубоко, переговаривались зычно и бодро.
   Все смешалось и перевернулось. Цены и стандарты жизни поползли вверх. Еще вчера широкая публика весело спешила на заводы и стройки народного хозяйства, а после терпеливо парилась в очередях за разливным пивом. Но неожиданно – буквально в течение года – оказалось, что такая жизнь убога. Стопроцентно убога, без всяких скидок. Оказалось, что можно не задыхаться в очередях, не штопать подштанники, не звенеть медными копейками в карманах, не бегать от автобусных контролеров, не экономить на собственном желудке.
   Уже проезжали, сексуально сверкая, по Моховой улице мимо меня – вдумчивого студента двадцати лет, видавшего виды дембеля, значкиста ГТО, обладателя разряда по гиревому спорту – новенькие лимузины с затемненными стеклами, а я все твердил себе, что не стоит смотреть по сторонам, а следует сконцентрироваться на своих прямых задачах – овладевать профессией и трудоустраиваться.
   Стиснув зубы, я зубрил науки. А в перерывах стирал – через два дня на третий – свои единственные джинсы.
   Действовал армейским способом. Мочил водой, затем распластывал на дне ванны и драил жесткой щеткой. Так солдаты стирают свое «хэбэ». Тот, кто никогда не стирал предмет под наименованием «хэбэ», никогда не достигнет подлинных высот в мастерстве стирки джинсов. Настоящая джинса от применения «хэбэ»-метода только выигрывает, становится пронзительно голубой и мягкой. Ласкает и лелеет тощие студенческие чресла.
   Я много работал. Производил по статье в неделю. Меня хорошо брали московские газеты, и даже «Московский комсомолец» (тираж три миллиона) дважды взял мои статьи. Я делал переводы из немецких журналов и продавал в русские журналы. Ночами, как полагается, стучал на машинке. Писал медитативно – нецензурную, в стиле Венички Ерофеева, повесть о молодом человеке, которого пырнули ножом. Шатаясь и падая, он едет домой в общественном транспорте. Его принимают за пьяного, оскорбляют и стыдят. А он молчит и едет, гордый и окровавленный.
   К деньгам я относился предельно просто. Недоедал, не пил и не курил, в поездах и автобусах катался бесплатно. У студентов вообще оплата проезда в общественном транспорте считается ужасным моветоном. Далее – с гибкими девчонками не общался. Гибкие мне были не по карману, другие же не очень интересовали.
   Но однажды я выложил астрономическую сумму в пятьсот рублей за профессиональный диктофон – вещь для журналиста необходимую.
   И в будущем, предвидя годы безденежья, я намеревался поступать так же. Экономить максимально на всем, но покупать раз в год крутые, дорогостоящие штуки. В этом я видел стиль.
   Мечтал о собственном видео. В конце восьмидесятых собственное видео прочно стояло по престижности на втором месте после собственного авто. Не стану врать – я регулярно захаживал в заведения под вывеской «видеосалон», дабы посмотреть боевик со Шварценеггером или другим героем экшна. Все-таки душа жаждала красок, восторгов, зрелищ. Фильмы, сделанные американцами для тринадцатилетних подростков, в России теперь, затаив дыхание, жадно смотрели вместе со мной сорокалетние мужчины. Иные приходили с семьями.
   Умник, штудировавший Сартра и Камю, Кафку и Джойса, Кортасара и Маркеса, Кобо Абэ и Акутагаву, я с большим удовольствием позволял себе на полтора часа расслабиться в темноте, наблюдая за приключениями неуязвимых супермужиков в исполнении голливудских звезд восьмидесятых. Интересно, что спустя три месяца после прочтения очередного Камю я не мог воспроизвести ни единой фразы оттуда – а многие классические голливудские боевики запомнил наизусть. Такова массовая культура. Она действует максимально эффективно, она въедается в подкорку, она бьет наотмашь.
   Вот господин Майер, одесский портной, бежал от коммунистов в Америку и там изобрел застежку, которую сейчас называют «молния». И сколотил на производстве таких застежек миллионы. И вложил их в кино. «Метро Голдвин Майер» – это его контора. Там, в Голливуде, знатоки Сартра функционируют в роли уборщиков и шоферов, а у руля стоят люди, исповедующие сугубо портняжный подход к делу. Там берется все самое яркое, сногсшибательное, бешеное и дикое, крепко сшивается, и получается фильм, от которого захватывает дух у любого ценителя Камю.
   Мне скажут, что я должен был мечтать не о электрическом сундучке для развлечений, а о счастье для всех людей, сколько их есть. Ну, или о своем «феррари», о своей яхте, о своем бунгало на Мальдивах и так далее.
   Где юношеский романтический максимализм? Где жажда успеха, победы, где желание пробиться на самый верх?