«Я могу только на ощупь судить, какой поворот готовился в нашей стране в августе-сентябре 1965 года. <…> Близко к уверенности можно сказать, что готовился крутой возврат к сталинизму во главе с „железным Шуриком“ — Шелепиным <…> Было собрано в этом августе важное Идеологическое Совещание и разъяснено: „борьба за мир“ — остается, но не надо разоружать советских людей (а непрерывно натравливать их на Запад) <…> пора возродить полезное понятие „враг народа“; дух ждановских постановлений о литературе был верен; надо присмотреться к журналу „Новый мир“, почему его так хвалит буржуазия».[8]
 
   Тема «Солженицын и советская система» — это, конечно, особая статья, достаточно, слава богу, теперь всем известная. После «Одного дня Ивана Денисовича», которого успели выдвинуть на Ленинскую премию (разумеется, не присужденную), его, отвергнутые издательствами и журналами, романы в самиздатовских копиях передавались из рук в руки по всей стране. И когда в 1967 году Солженицын обратился к собратьям по перу, делегатам Четвертого съезда писателей СССР, с предложением поддержать его обращение к правительству об отмене в стране цензуры (!), сто писателей неожиданно для многих, а кое-кто и для самих себя, на этот беспрецедентный призыв откликнулись… О прежней изоляции от всего мира нашим правителям оставалось лишь мечтать да исправно заклинать бесов. Самиздат стал неуправляем, за рубежом публиковались такие вещи, как «Все течет» Гроссмана, повесть, никак не менее острая, с точки зрения охранной системы, чем утаенный ею роман писателя.
   И все же «броня» была еще «крепка и танки наши быстры» — наступил 1968 год. «Пражская весна», предлагавшая миру модель «социализма с человеческим лицом», то есть без доминирующего в нем аппарата насилия, оказалась заглушенной лязгом гусениц стран Варшавского пакта (за вычетом румынских).
 
«Танки идут по Праге,
Танки идут по правде»,
 
   — ответил на это поэт.
   Что касается ситуации в отечественной словесности, то в редколлегию не предавшего Солженицына «Нового мира» сначала ввели чуждых ей деятелей, затем полностью «сменили караул». Как резюмировал ставший уже «бывшим» главный редактор журнала Твардовский: «Они ввели свои войска». Это был тот же самый ждановский сценарий, что за два десятка лет до того был разыгран в «Звезде». Пусть более «цивилизованно», но суть дела от этого не менялась. Писательское одобрение линии партии тоже последовало: коллективное письмо в «Огоньке», как бы тезисы к неоглашенному постановлению.
   Из Союза писателей исключались (но уже и сами уходили!) Лидия Чуковская, Владимир Корнилов, Инна Лиснянская, Семен Липкин… А напасти все множились: страну захлестывало, например, бардовское движение. Песни Булата Окуджавы и Владимира Высоцкого добавляли головной боли парткомовцам самых разных уровней. Дошли до всеобщего слуха и разоблачительные песни Александра Галича. Появились диссиденты, от которых нужно было срочно избавляться. Некоторых «нельзя было не арестовать», как, например, тех шестерых, что вышли на Красную площадь в дни нашего вторжения в Чехословакию, других «нельзя было не выслать» за пределы отечества — Солженицына, Галича, Виктора Некрасова, Иосифа Бродского…
   По-прежнему в газетах публиковались «отклики» в глаза не видевших книг «читателей», как, например, на «Архипелаг ГУЛАГ» (попробовал бы кто-нибудь из «читателей», публиковавших свои тирады в «Правде» — вслед за ее редакционной статьей под заглавием «Предательство», — раздобыть это зарубежное издание самостоятельно!). Разумеется, ничего нового в этом тоже не было.
   «К чему зовешь нас, земляк?» — вопрошали с печатных страниц никогда не писавшие в газеты односельчане Федора Абрамова. То же самое проделывали и с «земляками» Александра Яшина…
   Семидесятые годы справедливо стали называть «застойными». Лидер становился пародией на руководителя страны, целующиеся взасос старцы из его когорты вызывали смех.
   Но и эти старцы в 1979 году приняли роковое — и для своего дела в том числе — решение о вторжении в Афганистан «ограниченного контингента», как писалось, советских войск. Среди немногих внятных голосов «против» сильнее других зазвучал голос академика А. Д. Сахарова. Тут пришлось задуматься. Выслать за границу всемирно известного носителя государственных секретов было невозможно. Посадить — тоже. Даже исключить из Академии наук не сумели. Тогда сослали — в Горький, на Волгу. Сурово, но не слишком. К тому же и на эту меру посыпались протесты.
   Последней более или менее заметной идеологической акцией советских властей можно считать их возню с московским альманахом «Метрoполь» — с произведениями авторов, в основном состоявших в официальном Союзе писателей (В. Аксенов, А. Битов, Б. Вахтин, А. Вознесенский, Ф. Искандер, С. Липкин, И. Лиснянская и др.). Кроме как отложить прием в означенный Союз двух авторов альманаха, ничего особенно путного от этой кампании власти не получили. Может быть, удовлетворились добровольным выходом из Союза Липкина и Лиснянской…
   Действия идеологических органов в период «позднего застоя» не были столь централизованы, как при Сталине — Жданове. Большое влияние имел секретарь ЦК КПСС М. Суслов, но также и П. Демичев и, несомненно, председатель КГБ (затем генсек) Ю. Андропов. В Ленинграде неплохо продолжал дело Жданова первый секретарь обкома Г. Романов… Без санкции Л. Брежнева тоже не всегда можно было обойтись.
   На его творениях все и было профанировано окончательно. Обсуждения и творческие семинары по брежневской «трилогии», написанной за него, как это и тогда было большинству читателей известно, журналистами, превращали достижения «высокой идеологии» в фарс. Да уже и не до литературы стало. Огромные военные расходы при всей их «плановости» вели страну к экономическому краху.
   Попыткой остановить скольжение в бездну стала «перестройка». Она привела наконец новых лидеров, открыла возможность свободного волеизъявления граждан на выборах. Среди первых акций нового лидера Михаила Горбачева стало вызволение из ссылки академика Сахарова, затем освобождение из тюрем политических заключенных. Только тогда наконец и было отменено постановление «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“» — в 1987 году.
   Ниже публикуются некоторые статьи на литературные темы, написанные после этого постановления, на самом деле даже не постановления, а прямой инструкции по доведению до массового сознания целей, провозглашаемых партийной пропагандой. В них можно найти изрядное сходство с той критической манерой, что и нынче исповедуют определенные издания и их авторы. В бесцензурную пору критика проявила себя даже более размашисто и бесцеремонно, нежели в советские годы. Аттестации Зощенко как «пошляка» или Ахматовой как «взбесившейся барыньки» померкли перед обличениями нынешних зоилов, главным принципом которых является разбойничье «не пощади ближнего своего». Есть пока что, к счастью, принципиальная разница между последствиями от налетов «сталинских соколов» и нынешних безголовых «орлов». Статьи первых впрямую отражались на дальнейшей плачевной судьбе обличенного в ереси художника, инвективы последних приносят неприятности новым талантам все же опосредованно, и на них, если придет охота, можно ответить. Напомним еще раз: Михаил Зощенко при жизни был практически вычеркнут из отечественной литературной жизни, Анна Ахматова «шестнадцать блаженнейших весен» радовала своим талантом немногих близких ей лично людей, Андрей Платонов под игом обличавших его поднадзорных Сталину ничтожеств с 1947 года до смерти не опубликовал ничего…
   Чтобы понять любую эпоху, мало отозваться о ней уничижительно. Нужно показать ее состав. Только тогда станет очевидным, от чего мы уходим. Тем паче, когда еще не ушли. И к чему нас время от времени тянут.
   В публикуемых статьях нами сделаны купюры, разумеется, не идеологического характера. В большом количестве всю эту писанину сегодня читать трудно из-за полнейшей эстетической глухоты их творцов.
 
   Из Постановления ЦК ВКП(б) от 14 августа 1946 г. «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“»:
 
   <…> Грубой ошибкой «Звезды» является предоставление литературной трибуны писателю Зощенко, произведения которого чужды советской литературе. Редакции «Звезды» известно, что Зощенко давно специализировался на писании пустых, бессодержательных и пошлых вещей, рассчитанных на то, чтобы дезориентировать нашу молодежь и отравить ее сознание. Предоставление страниц «Звезды» таким пошлякам и подонкам литературы, как Зощенко, тем более недопустимо, что редакции «Звезды» хорошо известна физиономия Зощенко. <…>
   Журнал «Звезда» всячески популяризирует также произведения писательницы Ахматовой, литературная и общественно-политическая физиономия которой давным-давно известна советской общественности. Ахматова является типичной представительницей чуждой нашему народу пустой безыдейной поэзии. <…>
 
   Из сокращенной и обобщенной стенограммы докладов т. Жданова на собрании партийного актива и на собрании писателей в Ленинграде:
 
   <…> Зощенко, как мещанин и пошляк, избрал своей постоянной темой копание в самых низменных и мелочных сторонах быта. Это копание в мелочах быта не случайно. Оно свойственно всем пошлым мещанским писателям, к которым относится Зощенко. <…> Изображение жизни советских людей, нарочито уродливое, карикатурное и пошлое, понадобилось Зощенко для того, чтобы вложить в уста обезьяне (рассказ «Приключение обезьяны». — А. Р.) гаденькую, отравленную антисоветскую сентенцию насчет того, что в зоопарке лучше, чем на воле, и что в клетке легче дышится, чем среди советских людей. <…> Не нам же перестраивать наш быт и наш строй под Зощенко. Пусть он перестраивается, а не хочет перестраиваться — пусть убирается из советской литературы. <…>
   Чувство обреченности — чувство, понятное для общественного сознания вымирающей группы, — мрачные тона предсмертной безнадежности, мистические переживания пополам с эротикой — таков духовный мир Ахматовой, одного из осколков безвозвратно канувшего в вечность мира «добрых старых екатерининских времен». Не то монахиня, не то блудница, а вернее, блудница и монахиня, у которой блуд смешан с молитвой. <…> Что общего между этой поэзией, интересами нашего народа и государства? Ровным счетом ничего. <…> Что поучительного могут дать произведения Ахматовой нашей молодежи? Ничего, кроме вреда. <…>
 
   В связи с «авторством» доклада Жданова отметим недавнее свидетельство протоиерея Михаила Ардова:
 
   «Ахматова много раз при мне говорила, что тот самый доклад Жданова, который мы все знаем и помним, сочинили два критика Рибасов и Маслин. Я, помню, рассказал об этом профессору А. В. Западову, и он мне сказал: фамилии ты называешь правильные»
   («Знамя», 2006, №4, с. 224).
 
   Почти сразу после постановления ЦК и доклада Жданова появились заказные статьи, разъясняющие основные положения этих директивных документов. В Ленинграде открыть кампанию доверили профессору университета Л. Плоткину. Приведем выдержки из его статьи «Пошлость и клевета под маской литературы» («Ленинградская правда», 4 сентября 1946).
 
   <…> Постановление ЦК ВКП(б) о журналах «Звезда» и «Ленинград» имеет огромное принципиальное значение для всей советской литературы. Со сталинской глубиной и четкостью оно формулирует главную задачу нашего искусства — борьбу против пошлости, борьбу за высокую большевистскую идейность. <…>
   Первые рассказы его, относящиеся к началу 20-х годов, — о пошлом и пустом обывателе, о мелких житейских дрязгах, о ничтожных людях с микроскопическим кругом интересов, духовно убогих и нелепых, — эти первые рассказы, написанные в условиях НЭПа, еще могли быть восприняты как некая «сатира» на мещанские пережитки в советском быту. Но сатирик, как заметил Горький, должен высмеивать, а не смешить. А для того, чтобы высмеивать, он должен иметь свой собственный жизненный идеал, он должен понимать смысл и историческую сущность нашей советской действительности, и великие цели нашей борьбы должны быть ему кровно близки. Зощенко же с самого начала прокламировал свою безыдейность, свою «политическую безнравственность» и даже пытался эту порочную позицию «теоретически» обосновать.
   Зощенко входил в литературное объединение, существовавшее в 20-х годах, — «Серапионовы братья». На своих знаменах эта группа написала лозунги воинствующей аполитичности «Искусства для искусства», лозунги, резко и безоговорочно отвергнутые всей передовой демократической литературой, лозунги, враждебные советской культуре. Проповедь безыдейности, которая на самом деле становится проповедью несоветской мелкобуржуазной «идейности», звучит лейтмотивом во всех выступлениях участников литературного кружка «Серапионовых братьев». <…>
   В стране происходили величайшие социально-экономические и культурные перемены, а Зощенко все возился со своим неизменным, однообразным, чудовищно гипертрофированным героем с его уродливо примитивным миром и косноязычной речью. И в рассказах 30-х годов перед нами все снова и снова мелькают одни и те же персонажи, и опять то же циническое подмигивание читателю… <…>
   Зощенко во всех своих рассказах и повестях проводит убогую мещанскую «философию», заключающуюся в том, что не общественная деятельность человека, а «заботы о личном счастьишке» — вот реальная основа жизни. И когда Зощенко с этим легковесным теоретическим багажом пускался в философские странствования, получался дикий и нелепый конфуз. Так, в 30-х годах он написал две повести — «Голубая книга» и «Возвращенная молодость». В «Голубой книге» вся мировая история представлена как хаотическое сцепление бессмысленных анекдотов, а в «Возвращенной молодости» с глубокомысленным видом преподносятся пошлые и псевдоученые рецепты восстановления жизненной энергии. <…>
   Однако и эта суровая справедливая критика (Л. Плоткин повторяет критические пассажи постановления ЦК по адресу уже ранее критиковавшейся повести «Перед заходом солнца». — А. Р.) не возымела действия на Зощенко. По-прежнему его писания носили клеветнический характер. И как логическое их завершение — пошлый пасквиль на советский быт, на советских людей — рассказ «Приключение обезьяны», для напечатания которого редакция «Звезды» услужливо предоставила страницы журнала. <…> В этом рассказе обезьяна, бежавшая из разрушенного фашистской авиацией зоологического сада, оказывается выше и по-своему даже разумней, нежели те советские люди, в общество которых она попадает.
   Так тянется единая нить писаний Зощенко от рассказа «Больные» (1923), где утверждается, что человек хуже животного, до пасквиля «Приключение обезьяны», от цинических признаний в «политической безнравственности» к сегодняшнему падению Зощенко, справедливо поставленному вне советской литературы. <…>
 
   Через четверть века (1971) с разрешения профессора Л. Плоткина я был на одной из его последних лекций в университете. Ему исполнилось тогда 65 лет, и его недруг, завкафедрой П. Выходцев добился увольнения старейшего сотрудника. Плоткин говорил студентам-вечерникам о событиях августа-сентября 1946-го. Он сказал, что тогда несправедливому поношению подвергся писатель Михаил Зощенко, что в этой кампании принял участие и он, но «от нас ничего не зависело, все шло сверху»…
   Травля Ахматовой в той же газете была начата статьей Т. Трифоновой «Поэзия, вредная и чуждая народу» («Ленинградская правда», 14 сентября 1946).
 
   Из всех чувств человеческих она воспевает одно лишь страдание, именно на воспевание «красивых» мучений направлены все ее поэтические усилия. И все эти муки и слезы совершенно абстрактны, они не мотивированы никакими реальными, жизненными причинами, и поэтесса нигде не обнаруживает стремления преодолеть горе и найти радость. Такое пассивное отношение к жизни, к страданиям и сделало стихи Ахматовой пессимистическими и упадническими. Чрезвычайно характерна для творческого пути Ахматовой ее косность.
   От сборника «Вечер», вышедшего в 1912 году, и до последних стихов поэтесса снова и снова пишет о любовных печалях, еще и еще перепевает свои собственные песни. И трудно поверить, что в шестьдесят лет поэтесса не находит сказать ничего нового по сравнению с тем, что ею самой сказано тридцать лет назад. И ее стихи можно переставить, произвольно меняя под ними даты: они, за очень малым исключением, совершенно оторваны от времени и обнаруживают идейную опустошенность поэта. <…>
   Ахматова и во время войны и во время революции оставалась в стороне от событий: Октябрьскую социалистическую революцию она восприняла как катастрофу, как крушение привычного ей жизненного уклада.
   Все расхищено, предано, продано,
   Черной смерти мелькало крыло,
   Все голодной тоскою изглодано…
   Эти строки, опубликованные в сборнике «Anno Domini» (1922), отчетливо характеризуют настроение поэтессы в первые годы революции. <…> В течение почти двух десятков лет Анна Ахматова, не выступая в печати и не включаясь ни в какую иную деятельность, жила странно замкнутой и бесплодной жизнью внутреннего эмигранта. Политическая линия Ахматовой несомненно определяется как вполне сознательный уход от жизни, как пассивное, но тем не менее решительное неприятие действительности. <…> Она всеми своими корнями в прошлом, в тех последних днях агонизирующего, бесплодного русского дворянства, когда оно уже чувствовало свою обреченность и могло играть только вредную реакционную роль.
   Революция заставила последних представителей дворянской интеллигенции решительно пересмотреть и четко определить свой путь. Некоторые, как Зинаида Гиппиус и Марина Цветаева, Мережковский, Гумилев и Ходасевич, порвали со своим народом и стали активными врагами Советской России. Другие — и их оказалось значительно больше — поняли, что русский народ и русское государство вступили на новый, прогрессивный путь исторического развития и что задача интеллигенции — служить своему народу. <…>
   Даже несколько стихотворений, посвященных Отечественной войне и блокаде Ленинграда, не подняли поэзию Ахматовой над прежним ее уровнем. Такие стихотворения, как «Ленинград в марте 1942 года», «Возвращение», «Подмосковное», в которых ни одним намеком не отражены военные события, вызывают не только недоумение, но и возмущение. Даже в стихотворении «Мужество» (1942) Ахматова остается аполитичной и говорит лишь о сохранении «великого русского слова». Даже в четверостишии «Освобожденная» (1945) Ахматова радуется только «чистому ветру» и «чистому снегу», тишине и отдыху и ни словом не обмолвилась о народе, о стране — стране именно советской, революционной.
   В тот страшный и величественный час, когда родина, обливаясь кровью, отстаивала свою свободу, Ахматова оставалась эпически-спокойной и невозмутимой. <…>
   В решениях ЦК ВКП(б) Ахматова охарактеризована как представительница «чуждой нашему народу пустой безыдейной поэзии», «застывшей на позициях буржуазно-аристократического эстетства и декадентства», «искусства для искусства», «не желающего идти в ногу со своим народом».
   Эта исчерпывающая, глубоко обоснованная и точная оценка с непререкаемой ясностью показывает, что поэзия Ахматовой целиком принадлежит реакционному прошлому, что ее стихи не имеют никаких оснований быть включенными в советскую поэзию, что нельзя позволить мертвым традициям прошлого проникать в живой организм расцветающей советской культуры.
 
   Отметим лишь, что стихотворение, упомянутое выше, называется «Ленинград в марте 1941 года», что стихотворения «Подмосковное» у Ахматовой нет вовсе, а «Мужество» напечатала «Правда» 8 марта 1942…
   «Правда» (4 сентября, 1946) публикует статью В. Ермилова «Вредная пьеса», громящую опубликованную в «Знамени» (1946, №7) пьесу В. Гроссмана «Если верить пифагорийцам».
 
   <…> С недоумением и возмущением мы убеждаемся в том, что Вас. Гроссман кокетничает с глубоко чуждой советским людям философией, заигрывает с реакционными, давно обветшавшими идеями. <…>
   В. Гроссману так понравилось это мистическое извращение советского мира <…> что он решил опубликовать свое ублюдочное произведение. <…> А журнал «Знамя» любезно пошел навстречу автору и напечатал двусмысленное и вредное произведение. <…>
   Примеры извечных повторений берутся автором и из области личных отношений, и из области истории и политики… Одно поколение повторяет с некоторой вариацией другое поколение. Душа деда переселяется в душу внука, душа матери — в душу дочери, и повторяются те же любовные муки, те же колебания между двумя объектами. <…>
   Совершенно ясно, что все это не имеет ничего общего ни с художественным творчеством, ни с самой сущностью и методом социалистического реализма, основывающегося на идейно-ясном, правдивом изображении живой жизни, а не на искусственном, рассудочном «подтягивании» материала под ту или другую схему. Автор пьесы занимается вместо художественного творчества чем-то вроде складывания кубиков. В скверные, однако, игрушки играет Вас. Гроссман, и в клеветническую, пасквильную картинку они складываются. <…>
   В. Гроссман, как будто бы пытаясь дать положительные типы советских людей, в действительности рисует карикатуру на советское общество. Выходит, что не большевистская партия, с ее передовой идеологией, философией диалектического материализма руководит советским обществом. Нет, в пьесе Гроссмана идеологическое руководство передается какому-то обломку старого мира, в котором смешались в одну кучу толстовство, пифагоризм, свои собственные доморощенные идейки. <…>
   Разве могли бы люди, подобные «героям» В. Гроссмана, победить в смертельной схватке с немецким фашизмом? Конечно, нет. Кокетничанье с реакционной философией, отход от позиций социалистического реализма привели В. Гроссмана к извращенному изображению советской действительности.
 
   В. Ермилов в статье «Клеветнический рассказ А. Платонова» (»Литературная газета», 4 января 1947) судит гвардии сержанта из рассказа «Семья Иванова», напечатанного в «Новом мире»:
 
   <…> А. Платонов давно известен читателю. Известен и стиль этого писателя, его художественная манера. Описание у него всегда только по внешней видимости реалистично, — по сути же оно является лишь имитацией конкретности. <…> А. Платонова не занимает конкретный человек, его интересует Иванов вообще, всякий, любой «Иванов»! <…>
   Конец рассказа все-таки как будто «благополучен». Однако напрасно А. Платонов думает, что этот конец может нейтрализовать и сгладить в сознании читателя весь тот мрак, цинизм, душевную опустошенность, которые составляют тон, колорит, атмосферу всего рассказа. Именно в этот мрак, подавленность и возвращается герой А. Платонова. Для того, чтобы прошибить этого человека, вернуть ему совесть, понадобилась такая страшная сцена, как жалкие, спотыкающиеся детские фигурки, бегущие вдогонку за «гулящим» отцом. Не будь этой сцены, Иванов спокойно спал бы на своей верхней полке.
   Рисовать морально толстокожего человека, «не замечая» этой толстокожести! Для этого и сам писатель должен отличаться тем же свойством. Впрочем, только при наличии этого свойства и можно было написать рассказ, клевещущий на нашу жизнь, на советских людей, на советскую семью.
   Нет на свете более чистой и здоровой семьи, чем советская семья. Сколько примеров верности, душевной красоты, глубокой дружбы показали советские люди в годы трудных испытаний! Наши писатели правдиво писали об этом в своих рассказах, повестях, стихах. Редактору «Нового мира» К. Симонову следует вспомнить свое же собственное стихотворение «Жди меня», воспевающее любовь и верность. <…>
   Отбирая лучшие качества советского человека, раскрывая перед ним завтрашний его день, мы должны показать в то же время нашим людям, какими они не должны быть, бичевать пережитки вчерашнего дня. <…>
   Что общего имеет с этими критериями клеветническое стремление А. Платонова изобразить как типическое, обычное явление «семью Иванова»?
   А. Платонов давно известен читателю и с этой стороны — как литератор, уже выступавший с клеветническими произведениями о нашей действительности. Мы не забыли его кулацкий памфлет против колхозного строя под названием «Впрок», не забыли и других мрачных, придавленных картин нашей жизни, нарисованных этим писателем уже после той суровой критики, какую вызвал «Впрок». Мы не вспомнили бы об этом, если бы А. Платонов не повторялся («Бедняцкая хроника» («Впрок», 1931) вызвала недовольство Сталина, о чем критик хорошо знал, а потому и напомнил о ней, чтобы больней ударить писателя. — А. Р.).
   Советский народ дышит чистым воздухом героического упорного труда и созидания во имя великой цели — коммунизма. Советским людям противен и враждебен уродливый, нечистый мирок героев А. Платонова.
 
   «Об одной антипатриотической группе театральных критиков» («Правда», 28 января 1949). Без подписи.
 
   <…> В театральной критике сложилась антипартийная группа последышей буржуазного эстетства, которая проникает в нашу печать и наиболее развязно орудует на страницах журнала «Театр» и газеты «Советское искусство». Эти критики утратили свою ответственность перед народом: являются носителями глубоко отвратительного для советского человека, враждебного ему безродного космополитизма; они мешают развитию советской литературы, тормозят движение вперед. И им чуждо чувство национальной советской гордости. <…>