У нее был прелестный профиль: чистая невысокая линия лба, короткий, с едва обозначенной горбинкой нос и четко и нежно вылепленные валики губ и подбородка. В фас же она была похожа на деревянную деву Марию, какие в старину украшали носы кораблей. На резную деву Марию с выпуклыми глазами.
   Впервые я увидела ее на одном из четверговых заседаний. Она приотворила дверь, мимолетным рысьим прищуром обвела зал, махнула кому-то и отпрянула. Тотчас вскочил Люсио и засеменил вперевалочку к двери.
   – Жена, – объявила Таисья, проследив мой внимательный взгляд. – Ну, что вылупилась? Жена, жена… Думаешь, если росточком не вышел и рожа на боку, так уж и женилка не работает?
   Сквозь стеклянные двери видно было, как нежно он обнял ее. Мельком взгляд мой зацепил директора: Альфонсо сидел, опустив глаза и быстро кивая. Казалось, он внимательно слушал Ави, перечисляющего, какие новые льготы пользования бассейном он подготовил для местных пенсионеров. Я готова была поспорить, что Альфонсо не слышал Ави. На какой-то миг мне даже показалось, что ему не по себе: лицо посерело, тяжелые веки опущены.
   И еще мне показалось, что Люсио намеренно демонстрировал всему коллективу семейную идиллию. Но зачем?
   Странно, во всей этой абсолютно «легальной» сцене (ничего особенного – жена забежала на минутку передать супругу что-то, что забыла передать утром) таилось воровское, тайное и даже преступное, как если бы дон Себастьян де Морра, знаменитый карлик кардинал-инфанта Фердинанда, посягнул на любовь одной из прелестных фрейлин.

Глава шестая

   И все-таки самой колоритной фигурой в Матнасе была, конечно же, Таисья – ярчайший пример Золушки, которая в счастливом конце сказки вдохновенно выдирает космы из глупых и подлых голов своей мачехи и сестер. И – положа руку на сердце – это ли не торжество справедливости, добавим – собственноручной справедливости?
   Основополагающим принципом ее жизни было: неукоснительное достижение и торжество собственноручной справедливости.
   Когда в шестнадцать лет отец избил ее стулом, так что все лицо заплыло одним огромным синяком, она убежала к тетке (дело происходило в Карачаево-Черкесске) и сказала ей:
   – Сватай меня, выйду за первого встречного. Недели через три синяк сошел, и утром, возвращаясь из магазина с бидоном молока, она увидела две машины, подкатившие к дому.
   Расплескивая молоко, она – ребенок в меховой шапке-ушанке – подбежала к первой машине, красному «Москвичу», заглянула в окошко и спросила звонко:
   – Ой, а вы к нам, наверное?
   Ее приехали сватать две семьи одновременно.
   Смущенная такой накладкой, тетка зазвала всех в гостиную, стала рассаживать, хлопотать, готовить угощение.
   Один из женихов – парень лет двадцати, на вид хрупкий и аккуратный, как статуэтка, – сидел в уголке дивана, сведя черные густые брови и не поднимая глаз. Стеснялся. Зато другой – мужчина лет тридцати пяти, совсем старик, – обстоятельно курил, спокойно и внимательно рассматривая снующую на кухню и обратно девочку.
   Когда все расселись в гостиной и тетка подала чай, пирожные и изюм с орешками, Таисья потихоньку выбежала в прихожую, где на вешалке висела одежда женихов – плащ и куртка, и там прижалась лицом к каждой вещи поочередно, втягивая запахи детскими ноздрями.
   Запах плаща – он принадлежал старшему, «старику», – показался ей роднее.
   Так она впервые вышла замуж.
   Затем в ее жизни перемелькало много всякого – два несчастных брака, бешеный гнев отца на нее, непутевую «разведенку», переезды из города в город, бездомье, ночевки с двумя маленькими детьми в парке на скамейке и, наконец, отъезд в Израиль в конце семидесятых.
   История тоже – золушкиного покроя, не без феи в образе местного народного заседателя. Он знал Таисью еще по ее скандальному разводу со вторым мужем – игроком, шулером, талантливым тунеядцем, – за которого она долго выплачивала долги всем знакомым и незнакомым людям, всякому, кто приходил и требовал.
   Ехал народный заседатель поздно вечером с судебного заседания на своей машине и увидел Таисью, бегущую куда-то с газетным свертком в руках. А бежала она в городской парк, вешаться – в свертке была бельевая веревка, купленная в «Хозтоварах» на последние семьдесят копеек. Жить больше сил не было никаких, да и негде, из дому отец выгнал давно и навсегда, дело шло к осени, ночевать на вокзале или на скамейках с детьми было холодно и опасно. Утром она пристроила детей в «Дом ребенка», а вечером уже собиралась качаться в петле над скамейкой в городском парке, чтоб больше – ни холодно, ни стыдно, ни больно… Народный заседатель тормознул, приоткрыл дверцу и пригласил Таисью в машину.
   – Вам куда? – спросил он, косясь на сверток в ее руке, откуда свешивался крученый конец веревки.
   Она молча махнула – мол, вперед, туда, куда-нибудь…
   – А что это у вас? – он кивнул на сверток.
   – Так… по хозяйству, – сказала она сдавленно. Он остановил машину и повернулся к ней.
   – Тая, – проговорил он, – поверьте старому человеку: пройдет много лет, и вы оглянетесь на этот день с улыбкой.
   Тогда она упала головой на руки и, захлебываясь слезами, бормоча и икая, рассказала ему всю свою жизнь. Он слушал ее, не перебивая, – (старая лысая фея, Николай Семенович, никогда вас не забуду, дорогой, пусть земля вам будет пухом!) – развернул свой «Москвич» и повез Таисью в общежитие то ли медработников, то ли химиков, сейчас уже не вспомнить. Пристроил. А через несколько дней вызвал к себе, поговорил о том о сем и вдруг, понизив голос, сказал:
   – Слушайте, Тая, вы же по еврейской линии – чего вам не рвануть отсюда вообще?
   – Куда? – испуганно спросила она.
   – Ну, в Израиль, – сказал он просто. – Счастья попытать, а?
   Она показывала мне карточку на выездную визу: молодая, худая, с длинной шеей и молящими черными глазами, на обеих руках по младенцу – сын и дочь.
   Народный заседатель оказался прав – сказочный принц ждал ее именно здесь, среди этих камней и иссушающего солнца… но не сразу, не сразу, а после нескольких лет изматывающего мытья чужих квартир, еще одного несчастного замужества, рождения третьего ребенка, после нескольких лет преподавания музыки в заштатном Доме культуры, в крошечном поселении на задворках Иудейской пустыни, где давали государственное жилье социально слабым слоям населения.
   В конце рабочего дня она возвращалась в Иерусалим тремпом, на машине своего коллеги Миши, пропойцы-ударника. Уроки он проводил в туалете, поскольку места было мало – Дом культуры занимал несколько комнатушек в сборном домике на верхушке лысой горы. Целый день из туалета доносился рокот барабанов, гром тарелок и литавр. На один из унитазов Миша клал чистую картонку, резал на ней сало, хлеб, помидоры, наливал в чашку водки и весь день попивал. На обратной дороге – петлястой горной тропе, несколько расширенной для машин, – Таисья дрожала как осиновый лист: никогда нельзя было знать, сколько водки выпито Мишей за сегодняшний день.
   Ну, а в одно прекрасное утро… нет, в один дождливый мерзкий день в конце ноября, на одном из очередных идиотских семинаров по повышению квалификации, после длинных докладов нескольких безмозглых чиновников от культуры, в баре гостиницы «Рамада-Ренессанс», куда с горя и тоски позволила себе зайти выпить чашечку кофе продрогшая Таисья, – ее и увидел корифей челюстно-лицевой хирургии, профессор «Хадассы», легендарный в своей области Рони Шварц. В тот день он назначил там встречу своему коллеге из Бостонского госпиталя.
   Отогревшись горячим кофе, Таисья достала сигарету, закурила, улыбнулась самой себе и оглянулась по сторонам. За соседним столом сидел немолодой прекрасный принц и зачарованно смотрел на нее блестящими карими глазами в паутинках морщин…
   Ну и наконец в одно прекрасное утро, которое последовало за этим вечером в баре, Таисья проснулась в небольшой, но чрезвычайно уютной его квартире в Рехавии. Прекрасный принц, одетый, как положено в сказке, в роскошную домашнюю куртку с бархатными отворотами, сидел у нее в ногах и смотрел на Таисью, как смотрят на своего больного ребенка.
   Убрав ладонью волосы с ее лба, он сказал тихо:
   – Дитя мое, ты спала как загнанный зверь… Ты вздрагивала и стонала во сне… Кто гнался за тобой все эти годы?..
   С того дня профессор Шварц так и жил, не сводя с Таисьи блестящих карих глаз в паутинках морщин. Так ребенок, раскрыв рот, не в силах оторвать завороженного взгляда от лилово-золотых брызгов бенгальского огня…
   …Ко мне она привязалась всей душой, называла меня дубиной стоеросовой и беспрестанно учила жить с грубоватой нежностью. А я всегда позволяю своим будущим персонажам маленько поучить меня жизни и даже провоцирую их на это.
   Было истинным наслаждением наблюдать за Таисьей, когда она беседовала по телефону с теми, кто был ей дорог. Каждые час-полтора она осуществляла телефонные налеты на свою квартиру, опрокидывая на своего младшенького, третьего, уже ко всему привычного, целые ушаты кипящей нежности.
   – А мамочка тебя лю-у-бит, – завывала она в трубку, – а мамочка тебя за тухес уку-у-усит.
   Ей не мешало то обстоятельство, что напротив нее в этот момент сидел педагог, которого она увольняет. Кстати, перед тем как его уволить, она, – уверяла Таисья, – проплакала всю ночь. И я ей верю: плакала.
   Так она уволила когда-то ударника-алкоголика Мишу, в машине которого натерпелась столько страху. Она уволила его сразу же после того, как музыкальному кружку был дарован статус «консерваториона», а самой Таисье – статус его директора.
   – Ты, это… – сказала она жалостливо. – Не в том дело, что педагог ты херовый, Миша. А вот закладываешь и… кроме того, ты, милка моя, сало жрешь. А что это за пример для неокрепших душ?
   Миша вытаращил водянистые глазки в красных веках.
   – Так ты ж! – пролепетал он. – Ты ж сама хвалила… Говорила – свежее, душистое!..
   – Вспомнила баба, як дивкой была! – сурово оборвала она его. И всхлипнула от жалости к бедняге.
   Была она человеком беспредельной ласковости к тем, кого любила, – неистовой матерью, любящей женой, преданной подругой – и индейского хладнокровия к снятию скальпа с врага. Вообще я еще не встречала такого могучего и разнообразного словарного запаса, такого широчайшего разброса диапазона – от матросской матерщины и грузчицких прибауток до выражения чувств таких нежнейших тургеневских переливов, что слезы наворачивались.
   «Шварцушка» – она произносила нежно, как «скворушка».
   Двум-трем любимым подругам Таисья буквально устраивала судьбы: она выдавала их замуж, заставляла беременеть; так и говорила: милка моя, пришло время рожать второго. Когда же решала, что подруге пришло время покупать квартиру, начинала регулярно просматривать бюллетени маклеров. Выудив несколько адресов, она договаривалась по телефону о встрече, ездила смотреть квартиру, ожесточенно торговалась с хозяином, сбивая цену до пределов нереальных, договаривалась со знакомым чиновником банка о ссуде на самых выгодных условиях, и только дойдя до этапа подписания договора, звонила подруге и говорила:
   – Завтра идем покупать квартиру.
   – Какую? – робко спрашивала подруга.
   – Увидишь! – отрезала Таисья, бросая трубку.
   По сути дела, Таисья была гениальным управленцем. У меня нет ни малейшего сомнения в том, что, доведись ей стать премьер-министром этой маленькой безалаберной страны, Таисья в считанные месяцы навела бы здесь образцовый порядок. Но, увы, в управление ей пятнадцать лет назад достался только музыкальный кружок с двенадцатью учениками. Конечно, она вырастила это убогое хозяйство до престижного консерваториона в двести пятьдесят учеников (охотно могу представить, как ради увеличения числа учащихся директор Таисья на общем собрании родителей убеждает их рожать и рожать будущих пианистов, кларнетистов и ударников. Вполне вероятно, нечто подобное имело, так сказать, место). Но управленческий темперамент Таисьи (как и завоевательский инстинкт Альфонсо) требовал расширения полномочий, владений, числа подданных. Таисья считала, что пришло время для создания двух оркестров: камерного и струнного, а также сводного хора всех пяти школ городка. Кроме того, она не прочь была подмять под себя балетный и танцевальный кружки, которыми вообще-то руководила Брурия.
   – Она танцует фламенко, подумаешь! – говорила Таисья. – Фанданго-ебанго… В прошлом году мы были со Шварцем в Испании, поверь – это все дутые мифы, красивые легенды. Точно как здесь у нас. Взять эту корриду… Сколько о ней написано, Боже! Ну, были мы со Шварцем на корриде. Противно вспомнить. Ничего героического. Забой быков, вот и все. Мой дядя Фима сорок лет работал на Бакинском мясокомбинате в забойном цехе, и никто не считал его тореадором. Знаешь, как выглядит эта их всеми воспетая коррида? Выходят несколько дюжих мужиков и тычут пиками в бедное животное, которое ссыт от страха и боли. Потом минут сорок, а то и больше бык бегает туда-сюда по арене, пытаясь спастись, – язык вывален, ноги заплетаются, – а они его догоняют и добивают. Спектакль перед забоем. Огромный театр в проходной мясокомбината – вот что такое их Испания, ну поверь мне…
   В жизни своей я не встречала более фольклорного человека. Поговорки, присказки, непристойные частушки прилипали к ней, как прилипают ракушки к днищу океанского брига. Некоторые из них она употребляла по делу и довольно часто, другие я слышала иногда, были и такие, что ослепляли меня лишь однажды.
   Так, описывая внешность неприятной ей особы, она добавляла мимоходом: «А волос на голове – что у телушки на мандушке».
   Когда однажды я попробовала заступиться за провинившегося и грозно казненного педагога, Таисья, сверкнув глазами, сказала:
   – Ну ты, Плевако! Не долби мне «Муму», для этого есть Герасим…
   В другой раз, узнав, что я люблю холодец, варила его всю ночь и назавтра везла в автобусе через весь город. И заставила меня съесть сразу всю тарелку в учительской. Сидела, пригорюнившись, смотрела на меня, приговаривая: «Девочка моя, мое бедное дитя…»
   (Мы были ровесницами.)
   Но иногда она произносила нечто эпическое по самому ничтожному поводу, тревожа глубинно-библейские видения моей крови.
   «Не хотел он ребенка из-под нее, – произнесла она однажды, рассказывая об одной несчастливой семье, и грустно добавила: – Когда мужчина не любит женщину, он не хочет и ребенка из-под нее…»
   Меня потрясла могучая пастушеская простота этого образа: ягненка из-под овцы, ребенка из-под женщины…
   На мгновение я представила праматерь Рахель на корточках, вторые сутки выкряхтывающую стоны сквозь искусанные губы, а за войлочным пологом шатра – бледного Яакова, ожидающего блаженной минуты, когда на руки он примет своего Йосефа, возлюбленного сына из-под возлюбленной жены.
   Ягненка из-под овцы, ребенка из-под женщины…
   Таисья часто напоминала мне церковного органиста, который, ерзая по скамье, играет во всех регистрах, бушует, перебирая ногами педали, и вдруг вытягивается струной, чтобы трепещущим мизинцем достать такой пронзительный, такой свирельно-серебристый си-бемоль, от которого зашлось бы ваше бедное сердце.

Глава седьмая

   Охотничий рог приглашает на смерть кабана. Высокородный вельможа тешит свой двор охотой. С ним знатные гости, и слуги, и егеря, Трещотки, и копья, и стрелы, и арбалеты…
   И вот он бежит, бежит, бежит, бежит – Последний кабан из лесов Понтеведра…
   Дрожат в предвкушении своры охотничьих псов, Загонщики воют, кричат, оглушительно лают собаки. Охотничий рог приглашает на смерть кабана – Стрела в арбалете, и колья в руках, и чаща во мраке.
   И он выбегает из мрака на свет и бежит – Последний кабан из лесов Понтеведра…
Испанская песня, провинция Галисия (XVII в.)

   В один из этих изматывающе жарких дней, вечером – я уже заперла кабинет и отнесла ключ в секретариат (здесь у каждого был свой собственный, именной ящичек) – меня в лобби окликнул Люсио. Я вначале не заметила его – он сидел в кресле, наматывая на палец чей-то длинный белокурый локон. Подавив в себе инстинктивное желание драпануть как можно быстрее и подальше, я остановилась, вежливо и настороженно ожидая, – ведь он мог выкинуть любую штуку.
   Нет, на этот раз он был устало спокоен, предупредителен: маленькая просьба насчет подмены дней – я, если согласна, отдаю ему свой четверг владения залом – он мне среду. И длинное усталое объяснение: договорился с фокусником о концерте для младших школьников, но тот может только по четвергам.
   Разговор длился несколько мгновений, – он стоял передо мной, машинально продолжая накручивать на палец локон, – чей, о Господи? – потом поблагодарил подчеркнуто сердечно, кивнул и засеменил косой своей походочкой к выходу. Посвистал и вдруг негромко запел на испанском. Я ускорила шаги и догнала его на выходе.
   Несколько минут нам было по пути, мы шли по дорожке мимо цветущих кустов олеандров, и он напевал эту тревожную, скачками, мелодию – как будто сочинил ее кто-то, кто поднимался вверх по обрывистой тропке. Я шла рядом.
   – Что ты поешь? – спросила я.
   – Так, песня одна. Старинная испанская песня.
   – А как это переводится на иврит? – спросила я.
   – Слушай, – сказал он, усмехнувшись, – какая разница? Разве можно перевести с родного языка на другой так, чтобы хоть приблизительно передать – как ты это чувствовал и слышал в детстве, как ты это представлял себе?
   Я промолчала.
   – Ну ладно, – сказал он, – в общих чертах: это старинный напев о том, как испанский гранд выезжает на охоту стрелять кабанов. А в его владениях они уже не водятся, понимаешь? Остался последний кабан. И вот его загоняют, и он бежит, он бежит – последний кабан в этих лесах, в лесах Понтеведра – это на севере Испании, – он бежит, и он смертельно ранен в бок.
   – И что же? – осторожно спросила я.
   – Ничего, – сказал он, – больше ничего. Он бежит со смертельной раной в боку – последний кабан из лесов Понтеведра.
   – И все? – спросила я. – Об этом песня?
   – Об этом, – ответил он, усмехаясь. – У нас в Испании длиннющая «канте хондо» может состоять из трех фраз о том, как тебя бросил возлюбленный и как болит твое сердце.
   – Правда, – согласилась я. – Перевод – всегда потеря.
   Несколько мгновений мы еще молча шли рядом вдоль высоких кустов олеандров.
   – Это песня о родовом проклятье, – вдруг сказал Люсио. – О проклятье моего рода.
   Я покосилась на карлика. Сейчас начнет врать, поняла я. Кажется, Таисья именно об этом меня и предупреждала. Ну что ж, валяй, коллега, выворачивай карманы…
   – Глубокая рана в боку – вот наша смерть, – сказал он просто. Забавно переваливаясь, он шел вдоль кустов, отводя рукой ветви. – Один из моих предков на охоте преследовал вепря, в азарте погони оторвался от остальных и пропал. Нашли его через день, мертвого, со страшной раной в боку – очевидно, от кабаньего клыка. Судя по кровавому следу, он долго полз, выполз на поляну и умер от потери крови…
   Его внук, граф Энрико Фернан де Коронель, владелец колоссальных земельных угодий, замков и прочая, отличившийся в битве при Рокруа, был известен тем, что слишком уж злоупотреблял правом первой ночи, подчас растягивая эту ночь на длинные недели, заставляя распаленного жениха скрежетать в ярости зубами. Он и доигрался в конце концов: один из женихов подстерег графа на тропинке, когда тот возвращался на рассвете в замок, и заколол его рогатиной, забил, как дикую свинью. Под утро графа нашли слуги – он все-таки выполз к воротам замка, но умер от ужасающей раны в боку. И поделом, правда?..
   Я вежливо промолчала, уже угадывая в сюжете смутно знакомые очертания.
   – Через поколение, – продолжал он, – эта смерть настигает мужчину из моего рода. Последним был дед. Он в молодости порвал с семьей, ушел из дома, бродяжничал по всей Испании, прибился учеником к знаменитому тореро Мигелю Альваресу и вскоре сам стал известен, любим и удачлив. Именно он переступил родовые устои и женился на девушке из семьи марранов. Моя бабка в канун каждой субботы зажигала в подвале дома свечи, укладывалась в постель и ни разу в субботу не появилась в церкви… А деда нашли однажды на рассвете на дальнем пастбище, где выращивали быков для корриды. Он там часто бывал, но за каким чертом, – восклицала бабка, – ему понадобилось тащиться туда ночью? Загадка… Он выполз к шоссе и был еще жив, когда его подобрали, но минут через двадцать умер от большой потери крови. Угадай – что было у него в боку?
   Я, не в силах отвести от довольной физиономии Люсио взгляда, проговорила задумчиво:
   – Глубокая рана от бычьего рога?
   – Именно, – удовлетворенно подтвердил он.
   В эту минуту я уже понимала, что он рассказывает мне сюжет «Собаки Баскервилей». Ну что ж, бродячие сюжеты – основа основ как литературы, так и искусства вообще. Люсио подбирал все, что валялось под руками, а значит, был своим, из нашего цеха. Интересовало меня только одно – какая часть из рассказанного им была правдой. Восемнадцатая? Тридцать шестая? Надо сказать, я испытывала от этой беседы настоящее умиротворение. Маленький граф де Коронель начинал мне нравиться.
   – Ну а следующий на очереди я, – продолжал он, и я согласно кивнула. – Знаешь, вот как сидишь в приемной у зубного врача и каждую минуту ожидаешь, что из кабинета раздастся крик: «Следующий!», и в очередной раз сработает проклятье раненого вепря.
   – Так это – устное семейное предание? – спросила я. Мы давно уже стояли с ним на развилке, где должны были разойтись в разные стороны.
   – Почему же устное! – живо возразил карлик. – Вполне даже письменное. – Его асимметричное лицо, маленькие серые глазки были, пожалуй, не лишены своеобразного обаяния. – Я вывез сюда чуть ли не единственное достояние нашего обедневшего рода – старинную рукопись XVII века, родовые хроники, написанные монахом Антонио де ла Пенья из монастыря Виста Аллегре, того, что между Вильягарсиа и Падроном. Он входил в наши владения. Приходи как-нибудь, покажу. Я люблю гостей…
   – Спасибо, – сказала я, – как-нибудь зайду… Действительно, история мистическая…
   – Мистическая!! – Он почему-то расхохотался, словно его позабавило это мною подобранное слово. – Еще какая мистическая! Но самое мистическое в этой истории то, что мужчины, на которых падает проклятье вепря, и сами несколько похожи на него, а? – Он подмигнул мне, скосил к переносице маленькие глазки и вдруг захрюкал – страшно натурально.
   Кровь остановилась во мне. Ужас несомненного его сходства с дикой свиньей, доведенного этим хрюканьем до леденящего ощущения абсолютного подобия, на считанные мгновения буквально лишил меня способности двигаться. А Люсио, продолжая громко истерично хрюкать, побежал, побежал прочь от меня все быстрее и быстрее, словно я могла зачем-то его преследовать.
   Минуты три еще я стояла, как пень, среди кустов олеандров, озадаченная и раздраженная тем, что карлику во второй раз удалось меня напугать и одурачить.

Глава восьмая

   Смех и увеселения растлевают душу монаха страшными страстями… Смех уничтожает блаженство, которое дается скорбью сердца. Смех делает душу беспокойной и грешной. Смех лишает человека упования на Бога, предает забвению смерть и страдания.
Древнегрузинский сборник «Поучения отцов» (X–XI вв.)

   Кроме живого уголка, столь причудливо и бесполезно умостившегося под горой в безлюдном ущелье, был еще один объект, занимавший беспокойный и бестолковый ум нашего директора.
   Археологический комплекс не так давно раскопанных развалин древнего византийского монастыря на самой макушке нашей горы не давал ему покоя.
   – Я требую от вас интеллектуальных усилий! – вопил Альфонсо на заседаниях коллектива. – Полета фантазии – вот чего недостает всем вам! Шевелите мозгами: шутка ли – в двух шагах от нас такое богатство! Монастырь пятого века с дивно сохранившейся мозаикой, с огромными водяными цистернами, в которых Бог знает что можно устроить! Шевелите мозгами, хеврэ!
   Кончилось тем, что в один из дней Люсио явился на четверговое заседание в полном облачении хасида, в черной шляпе – как выяснилось, с двойным дном в высокой тулье. Когда на повестке дня вновь замаячил монастырь Мартириус и Альфонсо уже открыл рот для очередного призыва шевелить мозгами, в черной шляпе, как в шкатулке, откинулась круглая крышка, и изнутри, извиваясь, полезли розово-серые пиявки. При этом карлик сидел с отрешенным видом, не реагируя на восторженно-пугливый визг женщин.
   – Смотри, они шевелятся! – кричала секретарь Отилия. – Из чего ты сделал этих червяков, дьявол?!
   – Это мозги, – с невинным выражением на кривой физиономии отвечал Люсио. – Я ими шевелю… – поднял руки и жирно, страшно пошевелил накладными пальцами в черных перчатках и отвратительными шевелящимися пиявками вывернул губы.
   …Разумеется, дружный «цевет», подгоняемый неугомонным рыцарем Альфонсо, совершил прогулку и по территории раскопок древнего монастыря.
   Этот крупный монастырь византийской эпохи, вернее, развалины его, были обнаружены в 80-х годах, во время строительства жилого квартала. Место напоминало огромную плешь на макушке нашей горы. Чтобы попасть на прокаленное солнцем природное каменистое плато, – собственно, двор монастыря, покрытый некогда белой византийской мозаикой, – приходилось еще несколько пролетов взбираться по каменной лестнице.