Ну а она, Ангел-то наш, основатель культурной диаспоры, глава и источник, — она-то что?
   Она улыбалась и стеснительно говорила, рассыпала горстями ксилофонные звоночки своего небесного голоса: «А что — я? Я — простой библиотекарь…»
   Потом вся эта кипящая каша созрела, разбухла и полезла, как из кастрюли, из узкого и тесного здания Духовного Центра, расползлась по разным уголкам города, освоила залы, зальчики, подвалы и клубные помещения… Ангел-Рая брала все, что предлагали, ни от чего не отказывалась — там две комнатки на чердаке, там — закуток в бомбоубежище… все хорошо, все кстати. Здесь мы организуем детскую студию художественной лепки, а там — лекции по икебане. Для пенсионеров. Это успокаивает — икебана лучше, чем вязание.
   И все это возглавляется какими-то, из-под полы ее юбки, из-за пазухи, из рукава выглядывающими вдохновенными подвижниками, согласными работать за три копейки, а то и за теплое спасибо. Однако все знают, что эти подставные директора-подвижники — дело десятое. Все знают — кому в случае чего звонить, кого просить и кто поможет — она, она, светлейшая!..
   (Вот так, между прочим, создаются империи… А вы как полагали…)
   Ну а что касаемо представительства, то все залетевшие сюда сдуру, по неопытности, от усталости или по старости, известные люди, конечно же, ею пронумерованы и прижаты к груди. Приколоты к нежному бюсту, как блестящие брошки. Все присутствуют на торжественных открытиях, закрытиях, учреждениях, присвоениях…
   Она всех собою обволакивает. Да и прикиньте — сколько их здесь, знаменитостей? Раз, два и обчелся, товар штучный. (Хотя, с другой стороны — ситуация проживания в крошечном замкнутом обществе чревата обветшанием имиджа. Пропадает куда-то у восторженных масс пиетет, дистанция. Большое, как известно, видится на расстоянии, а расстояния-то здесь кот наплакал, из конца в конец страны на автобусе пять-то часиков. Поневоле большое раздражает, загромождает, хочется его отодвинуть, задвинуть в угол, наконец, отдать кому-нибудь, сирийцам что ли…)
   Иногда вот задумаешься и даже испугаешься: а чего ж она, Ангел-Рая, в конце концов хочет? Ну не миром же, в самом деле, править? Хотя, еще пару-тройку таких вот ангелов… и чем вам не заговор сионских мудрецов? Кроме шуток. Зайдешь к ней по соседству — она, лапонька, сидит на краешке дивана, в халатике, старательно красит перед зеркалом ресницы и светло так говорит: «А у нас вчера было открытие „Клуба любителей оперы“. Правда, здорово, мась? — снимет мизинцем с ресницы излишек туши и добавит: — Я люблю, когда всем хорошо… Главное, чтоб людям было куда прийти».
   Загадка. Вот как хотите — загадка!
   Писательница N. выпила воды из крана — о, какая мерзкая вода в этой земле, текущей молоком и медом!.. — раскрыла тетрадь и написала: «Ангел-Рая. Крошка недюжинного, государственного ума. Женщина-учреждение. Канает под кошечку. Ходит, вертит задом — настоящим задом старинной ручной работы. Сейчас таких не делают. Сейчас редко встретишь женщину со столь добротным обоснованием всего сущего на земле… Вообще — Ангел с нежнейшим голосом. Любит быть в курсе не то что всех событий и веяний, но стоять у истоков, зачинать, держать в руках нити, поворачивать штурвал, греть под крылом, высиживать, сладко интриговать, нежно, небольно убивать соперника, да и не убивать вовсе (что это я!), а растворять в некоем вязком сиропе, тихо помешивая ложкой варево. Напевая при этом колыбельную песнь. Обладает способностью возникать одновременно в нескольких местах».
   Зазвонил телефон. Опять она забыла отключить это проклятье цивилизации! Ну, подойти или не подходить?
   Она пропустила звонка два-три, надеясь, что муж сжалится над ней, подойдет к телефону и защитит, отгонит, как комара-кровососа, очередного знакомого-приятеля-автора-старушку.
   Конечно, не подошел, эгоист несчастный.
   Телефон звонил. Она притащилась в комнату и сняла трубку.
   — Мамка! Только не перебивай и не пугайся! — торопливо и жалко, и как-то сдавленно проговорил ей в ухо, и — как ей показалось — прямо в больной мозг — голос старшего сына. Она рухнула в кресло рядом с телефонной тумбочкой.
   — Где ты?! — спросила она.
   — Только не кричи… я сбежал из армии… Все, надоело! Я… я не хочу… эти проклятые грузовики… я не могу… я ему сказал, что…
   — Свола-а-ачь!! — заорала она страшным утробным ревом. Так она не кричала даже тогда, когда рожала этого крупного и по сей день бессмысленного ребенка. — И-ди-о-от!!! Говнюк паршивый!
   Грохнув мольбертом, выскочил из мастерской муж, обхватил ее трясущиеся плечи, сжал. Он сразу все понял, чего уж. Сын был такой. Сюрпризник.
   — Тебя посадят в тюрьму, паскуда, дерьмо собачье!!! — орала она исступленно.
   — Мамка, спаси меня… — плачущим голосом проговорил он.
   Сердце ее оборвалось.
   — Где ты?
   — Здесь, рядом с воротами базы. Я сказал, что выйду за сигаретами.
   Ну, не болван? Она физически ощутила, как разжались, распустились сведенные в судороге внутренности.
   — Сынок! — проговорила она негромким командным голосом. Руки ее тряслись. — Успокойся и немедленно вернись на базу… Я выезжаю сию минуту. Я все улажу… Не бойся. Все будет хорошо…
   Потом она металась по дому в поисках чистой блузки и не мятой юбки, и муж, чувствуя себя бесполезным (он плохо говорил на иврите и к тому же должен был встретить из школы младшего), — виновато помогал ей застегнуть тесный лифчик.
   Потом она умылась, припудрила истерзанное лицо, выпила еще одну таблетку от мигрени и, прихватив сумочку, выбежала из подъезда в адово пекло, жарь и муть, безвоздушное пространство хамсина.
   Муж глядел из окна, как она шла через дорогу к остановке автобуса. Ей предстоял долгий и кошмарный путь — с несколькими пересадками и ловлей тремпа под солнцем, на грохочущем грузовиками перекрестке — на военную базу, куда-то под Ашкелон.
   Писательнице N. — и надо сказать, известной писательнице, — предстояли сегодня немыслимые унижения…
5
   Тель-Авив отличался от Иерусалима куда больше, чем может отличаться просто приморский пальмовый город от хвойного города на горах. Здесь по-другому текло время, иначе двигались люди. Они иначе одевались — будто невидимое око, что вечно держит стражу над Иерусалимом, здесь опускало веко и засыпало, позволяя обитателям побережья жить так, как в Иерусалиме жить просто непозволительно. Оно, до времени, спускало им многое, чего бы не спустило жителю Святого города, вынужденного дышать разреженным воздухом над крутыми холмами.
   Иерусалимцы, когда им нужно было съездить по делам в Тель-Авив, говорили: «Сегодня я должен спуститься». Тель-авивцы не представляли, как можно жить в городе, каждую минуту предъявляющем тебе счет к оплате.
   Зяме нравились только тель-авивские старухи с их аккуратно подбритыми, седыми волосами на морщинистых шеях, похожих на растрескавшуюся летом глинистую почву — такыр, с их малиновым маникюром на пальцах, с шестизначными лагерными номерами, выколотыми на дряблых руках.
   Возвращаясь с работы, Зяма свободно вздыхала лишь тогда, когда автобус въезжал в «Ворота ущелья», откуда начинался подъем в город по Иерусалимскому коридору.
   Отсыпалась она обычно в автобусе, на обратном пути в Иерусалим.
   Кайф прилипшей за эти несколько лет привычки: вскарабкаться по неудобной угластой лесенке на второй этаж, при этом непременно получив по зубам стволом «узи», свисающим с мясистой задницы какой-нибудь восходящей впереди тебя солдатки.
   Второй этаж — мечта идиотки: умоститься в ворсистое кресло у окна и задремать… Уснуть. И видеть сны.
   И дремать на всем протяжении пути, блаженно ощущая безопасность дороги.
   Впрочем, относительную безопасность. Года за полтора до их приезда на этом шоссе Тель-Авив — Иерусалим, на участке горного серпантина, погибла тьма народу, вот в таком автобусе. Дело обычное: террорист вырвал у водителя руль и направил автобус в пропасть. Ну, и так далее.
   И все-таки. Все-таки это вам не разбитая дорога через арабскую деревню Аль-Джиб…
   Забавно, что просыпалась она на одном и том же отрезке пути, на вираже, где шоссе подкатывало и бежало несколько сот метров вдоль чудной картинки, местечка Бейт-Зайт: виллы под черепичными крышами карабкаются в лесистую гору, подпирающую Иерусалим.
   Она просыпалась, разминала занемевшими руками шею… Минут через десять выскакивала из автобуса в бестолковщину автостанции, битком набитой солдатами, хасидами, нищими, широко шагающими пожилыми монахинями с опрятными лошадиными лицами, белобрысыми скандинавами, у которых со лбов и ушей свисают перевитые цветными нитками косицы. Со статными чернобородыми красавцами — священниками армянской церкви, с давно уже не новыми новыми репатриантами, что-то дотошно выясняющими у девушки в информационном окошке…
   Странно, что и здесь, то натыкаясь на автомат, то спотыкаясь о брошенный посреди тротуара вещмешок, она все еще физически ощущала и берегла, даже баюкала в себе это чувство личной безопасности. Странно и глупо: чуть ли не каждую неделю станцию оцепляла полиция, теснила по сторонам толпу, и люди привычно ждали, когда разберутся с очередным подозрительным тюком под скамейкой…
   Ну-с, автобус номер двадцать пять до Французской горки. Вот и все.
   Здесь, на развязке дорог, жизнь разделялась, как и дороги: за спиной оставались многоэтажные дома респектабельного района Гиват-Царфатит, направо шоссе ныряло под новый мост и мимо белого безмятежного городка на горе — Маале-Адумим — уводило к Мертвому морю.
   Прямо — стратегическое шоссе на Шхем, проложенное сквозь густонаселенные арабские города Рамалла и Аль-Бира. По краям этого шоссе, сразу за перекрестком, начинались виллы арабской деревни Шоафат.
   Налево пойдешь… Направо пойдешь… Прямо пойдешь. В этом месте, на обочине шоссе, на асфальтовом пятачке возле затрапезной, бобруйского вида синагоги, ждали тремпа жители поселений северной ветки. Сюда, к пятачку, и подкатывал номер двадцать пятый, и здесь, рядом с врытой в землю деревянной скамьей и телефоном-автоматом под металлическим козырьком, можно было топтаться часами. Зимой — под проливным дождем, летом — обморочно уплывая в сухом печном жару.
   Номер этого телефона-автомата знали все поселенцы, на тремп звонили.
   Вот и сейчас зазвонил телефон. Зяма сняла трубку. Детский голос сказал насморочно:
   — Леу, тремп? Позови маму. Рони обкакался и плачет.
   — А кто — мама? — спросила она. В трубке подумали, вспоминая.
   — Мири. Мири Кауфман из Кохав-Яакова.
   Она обернулась и крикнула в небольшую группку поселенцев:
   — Мири Кауфман — Кохав-Яаков — есть?
   Тонкая, в свободном черном платье женщина, с рюкзаком за плечами, по-солдатски отчеканив: «Я!», метнулась к телефону.
   И тут подкатил красный «рено» Хаима Горка. Как обычно, она обрадовалась, засуетилась, бросилась к кромке тротуара, боясь, что он ее не заметит… Но Хаим — военная косточка — как и было договорено, подъезжал обычно к условленному часу, а если и раньше, то ждал несколько минут. Но это случалось крайне редко, она всегда старалась приехать загодя, минут за десять.
   Хаим громко объявил в спущенное окно:
   — Неве-Эфраим! — А она уже ввалилась рядом на переднее сиденье. Сзади, пыхтя и что-то бормоча, долго приспосабливалась с авоськами толстуха Наоми Шиндлер. Наконец тронулись.
   — Стоп, — сказал Хаим, тормознув и глядя в зеркальце. — Вон бежит Джинджик[6] Гросс, возьмем его. Зьяма, ну, крикни ему, он нас не видит.
   Взяли запыхавшегося и довольного Джинджика — действительно красно-рыжего мальчика лет одиннадцати — Зяма не помнила, как его зовут, — пятого или шестого в семействе Давида Гросса.
   Поехали… Замелькали арабские виллы по обеим сторонам дороги.
   — Наоми, — пробурчал Хаим, — подними стекло, если ты не возражаешь.
   Она вдруг подумала: ничего, ничего не поймешь в этой жизни, в этих людях, в этой езде с ними по этой проклятой дороге в это чертово поселение посреди арабского города, принципиально не огороженное забором. Подними стекло, Наоми, если ты не возражаешь, — бытовая, секундная просьба, коротенькое, почти бездумное движение… Если ты не прочь пожить еще, Наоми, подними стекло, пожалуйста. Если тебе неохота получить камнем в висок, Наоми, будь любезна… Чтобы отцу твоих детей не пришлось — упаси Боже! — читать кадиш по своей жене… Наоми, будь так добра… ну и так далее, возможны вариации…
   Проехали поворот на Неве-Яаков, закончились дома и магазины деревни Шоафат, началась Рамалла. Если добираться на автобусе, то в этом месте, рядом с издали заметной виллой из розового камня, в автобус всегда входили сопровождавшие — два солдата с автоматами и рацией. Это место было некой невидимой границей, за которой опасность поездки признавалась безусловно существующей.
   Муж всегда просил Зяму добираться на автобусе, «культурно» — с автоматчиками и рацией. Но скоро из Рамаллы выведут части ЦАХАЛа, и будет уже все одно — как добираться. Удивительно, как высшие силы, словно кожуру с луковицы, снимают упования простого смертного: упование на силу оружия, упование на здравый смысл, упование на людское сострадание, упование на чью-то добрую волю… Оставляя в итоге лишь одно: упование на волю Божью.
   Как обычно, у нее непроизвольно напряглись мышцы шеи — это всегда происходило и усиливалось по мере приближения к повороту с центрального шоссе, рядом с мечетью, где, свернув, узкой, петляющей между каменными заборами улочкой машины поднимались в гору. Здесь, на вершине горы, подковой лежал Неве-Эфраим, небольшое поселение над Рамаллой.
   Господи, сколько еще лет надо прожить в этом месте, сколько тысяч километров дороги намотать, чтобы не чувствовать так позорно, так жалко своей застывающей в параличе шеи? Истрепанные нервы, психоз полоумной дамочки: почему-то она была уверена, что если пуля — то непременно в шею.
   В эти семь минут она старалась не думать, не концентрироваться на шее — какие-то несчастные семь минут…
   — Джинджик, где ты болтался так поздно один? — спросил Хаим, делая суровое лицо в зеркальце.
   — Я не один, — мгновенно, как все рыжие, залившись краской, торопливо ответил мальчик. — Я с папой, а он еще должен сделать покупки, а мне еще уроки делать, а мама сегодня родила мальчика.
   Они втроем дружно гаркнули: «Мазаль тов!» — Зяма громче Хаима и Наоми, она всегда радовалась прибавлению в Неве-Эфраиме.
   — Опять — мальчик?! — в притворном ужасе воскликнула Наоми Шиндлер. — Когда же будет девочка наконец?
   Джинджик покраснел еще гуще и сказал:
   — В будущем году, с Божьей помощью.
   — Ты уже видел маленького?
   — Да! — сказал Джинджик, сияя. — Он такой мотэк! Папа сказал, мы назовем его Ицхак-Даниэль.
   — Замечательно, — сказал Хаим, заворачивая в улочку перед мечетью. — Всем отстегнуть ремни.
   Вот эти три минуты были как три глубоких вдоха. Вдох: резкий поворот направо, магазин бытовых товаров, вилла с цветными стеклышками в окнах террасы, запущенный пустырек с тремя могилами; вдох: поворот налево, глухой забор с двух сторон, и, следовательно, возможность заработать камень, бутылку «Молотова», пулю; вдох: еще налево и круто вверх, приземистые дома с помойками, ряды оливковых деревьев, последний арабский дом, несколько метров пустой дороги и, наконец, ворота, шлагбаум, будка охранника: выдох, выдох, вы-ы-ы-дох…
   Хаим гуднул перед шлагбаумом, в окне будки показалась белесая физиономия Иоськи Шаевича. Он махнул рукой, шлагбаум поднялся, они въехали на территорию поселения Неве-Эфраим.
   — Зьяма, — сказала Наоми Шиндлер, — твой пес опять нагадил на моем участке.
   — Что ты говоришь! — воскликнула Зяма, делая вид, что удивляется и негодует. — Я ему скажу!
   Джинджика и Наоми высадили возле водонапорной башни, а Зяму Хаим всегда высаживал на том краю поселения, где под гору спускались ряды вагончиков. В них жили семьи, недавно приехавшие сюда и еще не вросшие в эту вершину, еще не решившие — врастать ли в это опасное место.
   — Как твоя спина? — спросила она Хаима, приоткрывая дверцу машины.
   — Болит, как болела, майн кинд.
   — Ты был у врача? Какой они ставят диагноз?
   Она так и сказала — «диагноз». Хаим знал несколько языков, она разговаривала с ним свободно, подпирая беседу, если это требовалось, подвернувшимися под руку общеиностранными словами.
   — Диагноз называется «молодой-пройдет», — сказал он. Хаиму весной исполнилось шестьдесят восемь.
   — Все пройдет, майн кинд, — сказал он. — Еще немного, и все пройдет…
   …Вагончик этот назывался по здешнему «караван» — как-то странно, не по делу. Но если взглянуть отсюда, сверху, на спускающиеся под гору однообразные ряды вагончиков, в воображении и впрямь возникал караван, медленно вползающий в лысое мшистое ущелье.
   Вагончик, где жила ее семья, стоял у подножия горы, на самом краю поселения. Дверь распахивалась в захватывающее дух пространство далеких и близких холмов, долинок, ущелий, которые видны были разом все, — эффект здешней топографии. Например, на боку шестой отсюда, ржаво-зеленой горки, как в бинокль, видна была группка олив, издали напоминавших рассыпанные кочаны брюссельской капусты; в ясный день вокруг этих кочанов ползали букашки овец и двигалась белая точка — куфия на голове пастуха-араба.
   Проклиная каблуки, Зяма стала спускаться по асфальтированной узкой дорожке круто и извилисто вниз (ей-богу, лучше б оставили первозданную тропку с кустиками по краям), а снизу, от последнего «каравана», уже бежали к ней в сумерках семилетняя дочь и собака — годовалый тибетский терьер, возлюбленный пес, — облаивая и обкрикивая округу…
6
   Сашка Рабинович хотел разбогатеть. Окончательно. Чтоб навсегда забыть о деньгах, которые, в сущности, он не любил. Сашка не был алчным человеком, наоборот, его щедрость и широта славились в округе.
   Редкая птица не прилетала в субботу посидеть на его террасе, полюбоваться на Иерусалим, поклевать семечки и орешки, запивая их стаканом хорошего сухого.
   Нет, Сашка не любил деньги и никогда не знал, сколько их у него. Не интересовался. Но когда они кончались, приходилось придумывать и создавать очередной источник дохода, который со временем неизбежно иссякал.
   Первые месяцы после приезда Сашка раз в неделю подрабатывал на радиостанции «Русский голос» — Всевышним. Получал соответственно — 300 шекелей в час.
   Это была религиозная передача для советских евреев. Работали они на пару с Семой Бампером. Когда Сема, к примеру, читал:
   — «И сказал Господь…»
   Сашка вступал своим обаятельным мягким баритоном:
   — «И уничтожу у тебя всяк мочащегося к стене…»
   Потом загадочный американский спонсор, решив, очевидно, что русских евреев скопилось на Святой земле достаточно, перестал давать деньги на эту затею, и должность Всевышнего на радио была упразднена, хотя сам Он, да святится Имя Его, конечно же, вечен…
   Затем некоторое время Сашка, как многие здесь, водил экскурсии. Он бросил это неблагодарное занятие после того, как один скандальный турист из Боярки отнял у него свою, уже уплаченную за экскурсию, десятку. Туриста потрясло отсутствие еврейского Храма.
   — Что это, вот это?! — спрашивал он, брезгливо кивая на остатки Западной Стены (тоже, между прочим, не маленькие). — За что ж вы деньги-то гребете?
   — Я разделяю ваше разочарование, поверьте, — с достоинством отвечал Рабинович. — Но Храм сожгли римляне в начале новой эры.
   — Так предупреждать же надо!!! — оскорбленно орал тот.
   Боярка, как известно, довольно крупный поселок городского типа. Но можно допустить, что вести доходят туда не скоро.
   Будучи талантливым театральным художником, Сашка знал, что для всего в жизни требуются соответствующие декорации: для Любви и Смерти, для Одиночества и Пира, для Радости и Битвы. Что же касается Добывания Денег, тут нужны декорации особого рода — переносные, удобные, легкоскладывающиеся, многофункциональные. Тут нужен интеллект, пространственное воображение, инженерный подход к делу.
   Для начала — поскольку надо же было где-то жить — он возвел декорации Дома, для чего вступил в строительный кооператив «Маханэ руси» («Русский стан»).
   Ряды строящихся коттеджей этого нашумевшего кооператива и впрямь были вылитые декорации: фирма строила по бельгийскому проекту, не опробованному еще в условиях местного климата, — стены из толстой фанеры, впоследствии обложенные камнем.
   Фанерная стройка произвела на будущих жильцов столь глубокое впечатление, что многие пайщики, плюнув на убытки, срочно покинули ряды «Русского стана».
   Сашка же Рабинович, привыкший к условиям сцены, бродил меж фанерных щитов радостно возбужденный, ему нравилось, что на второй этаж будет вести деревянная лестница (тоже по виду и цвету подозрительно смахивающая на фанеру), что во внутренних стенах легко будет вырезать окна разных форм и размеров, и, наконец, ему нравилось то, что окружать коттедж будет полоска земли, на которой он собирался возвести декорации Сада.
   На завершающем этапе изнурительно долгого (из-за отсутствия нужного числа пайщиков) строительства, — когда голые фанерные щиты прикрыли плитками бело-розового, похожего на бруски пастилы, иерусалимского камня, а затем и черепицу настелили, — эти декорации (как и положено хорошим декорациям) стали удивительно напоминать настоящие дома. И хотя полки с книгами вешать на стены все-таки не советовали, а звукоизоляционную прокладку между первым и вторым этажами строители положить забыли, новоселы шхуны «Маханэ руси» с энтузиазмом въехали в свои новенькие дома и бодро принялись сажать на полосках собственной земли кусты бугенвиллей, цветущие, как известно, избыточно яркими фиолетовыми, бордовыми и розовыми соцветиями.
   Вот тут-то нужда и схватила Рабиновича за горло. У него потянулась полоса неоправданных расходов.
   Взять хотя бы эту чертову террасу.
   Дома шхуны «Маханэ руси», как ласточкины гнезда, лепились вверху, на склоне горы, на вершине которой и раскинулся эллипсом их городок, по сути — спальный район Иерусалима.
   Из окон новеньких коттеджей открывался эпохальный вид для паломников. Масличная гора и гора Скопус лежали на горизонте, как груди, полные молока, мифов и легенд. Сосками торчали на их вершинах башни университета и госпиталя Августы-Виктории. Извилисто бежала меж этих грудей дорога из Иерусалима к Мертвому морю. Она была унизана фонарями, которые с наступлением сумерек затепливались, почти сливаясь с угасающим светом дня, затем наливались топленым молоком, густевшим с каждой минутой, и вскоре сверкали во всю мочь, словно низку топазов бросили сверху на черные горы.
   Глупо было не соорудить террасу с видом на этот мифологический пейзаж. Небольшую, но просторную. Метришков на сорок.
   Денег вот только не было…
   И тогда Доктор, человек бывалый во многих отношениях, ведущий специалист по депрессиям и самоубийствам в среде репатриантов, посоветовал надежного недорогого араба из соседней деревни Аль-Азария (где, согласно христианским источникам, произошло воскрешение Лазаря, пресловутого еврея).
   Араб привел с собой другого, тоже недорогого, с экскаватором. Они удивительно быстро разровняли на склоне под Сашкиными окнами широкую прямоугольную ступень, за считанные часы замостили ее плитками иерусалимского камня, возвели невысокие бортики с нишами для глиняных псевдоантичных амфор… Из ничего, из мечты возникла терраса, живописно нависающая над обрывом; как фуникулер, плыла она навстречу Иерусалиму или отчаливала от причала Масличной горы — в зависимости от направления бегущих облаков.
   Эх!!! Сашкина душа пела.
   Вызванный для экспертизы Доктор одобрительно поцокал языком, прошелся в сандалиях на босу ногу по новенькому гладкому полу.
   — А ведь сезон дождей на носу, — задумчиво проговорил он, — вот будет интересно, если эта античная роскошь в обрыв хобнется…
   Сашка забеспокоился. Арабы ждали расчета.
   — Забери-ка у него паспорт, — посоветовал Доктор. — Если что — вытрясешь душу.
   Рабинович сказал арабу насчет паспорта. Ивритом они владели примерно на одном уровне, араб даже получше. Он подозрительно легко оставил у Сашки свой иорданский паспорт. Так ящерица оставляет хвост тому, кто на него наступит.
   Через неделю начались дожди, и в первую же бурную ночь стихия, как вафлю, надкусила новенькую Сашкину террасу, изрядный ее кусок выплюнув в овраг.
   Вызванный для экспертизы Доктор осторожно подступил к краю террасы, попробовал ногой качающуюся плитку — так купальщица пробует температуру воды, — плитка сорвалась и, крутясь, полетела вниз.
   — Арабская работа, — проговорил он задумчиво, — я тебя предупреждал… Ну что ж, езжай в Аль-Азарию и приволоки его за яйца.
   Рабинович сел в машину и поехал в деревню. Какие там, извините за выражение — яйца! Из знакомого дома вышел старый араб в клетчатой куфие и с вялым интересом выслушал негодующего Рабиновича. На требование вызвать сына, сказал, что Мухаммада нет, он ушел в Иорданию.
   — Как — ушел? — удивился Сашка. — У меня ж его паспорт.
   Араб уже с большим интересом смерил его взглядом и тихо спросил без малейшей иронии: