– Вздор, – не выдержала я, – что за апокрифы, что вы несете! Не шейте Воланда графоману Клещатику!
– Да, да! – горячо вскинулись все разом, – несчастный синдик бегал по этажам гостиницы, пытаясь узнать – где участники конференции могут пообедать, куда подадут им кофе… Все было тщетно. Администрация гостиницы прятала глаза и заявляла, что ничего не знает, ни с кем не договаривалась, впервые слышит… Участников международной конференции попросили выехать из номеров… Поднялся страшный скандал, поверженному синдику оставалось лишь припасть к стопам Клещатика, каясь и рыдая… Тот еще подержал ситуацию до вечера в нагретом состоянии, потом смилостивился и показал дирижерской палочкой diminuendo … Людям дали поесть, позволили внести в номера чемоданы… Однако испакощенная конференция уже не оправилась, обескураженные участники обсуждали доклады без особого интереса, к тому же странным образом все стало известно в Иерусалиме, карьера безумца немедленно была прервана, он был отозван домой… В Синдикате, многозначительно подчеркнула Рома, никогда не любили скандалов и революций…
На этом интересном месте совершенно смятого ходом событий совещания в дверях моего кабинета возник осанистый человек – очки в золотой оправе, рыжий дымок над лысиной, ласковые ямочки на пергаментных щеках… Все улыбалось в этом лице, все звало дружить, поверять душевные заботы, совместно трудиться на общую цель Восхождения …
Сотрудники моего департамента прыснули врассыпную, как тараканы, и забились за экраны своих компьютеров…
– Ной Рувимович? – сухо и осторожно спросила я, поднимаясь и с омерзением чувствуя, как лицо мое в ответ расплывается в улыбке, а рука так и тянется к рукопожатию…
– Мечтал, мечтал познакомиться! – пожимая руку, (словно знал, что я не терплю припаданий чужих мокрых губ к руке), искренне и дружески проговорил Ной Рувимыч. – Вот только книжку на автограф не прихватил, но в самое же ближайшее время…
…и я уже не заметила, как меня повлекли за пределы детсадика…
Единственно, что колючкой застряло в памяти: когда мы с Ной Рувимычем проходили первым этажом Синдиката к выходу, из дверей своего кабинета выглянул Яша Сокол, схватил меня за руку, втянул наполовину внутрь и быстро, горячо прошипев в лицо: – Только не “Пантелеево”!!! – отпустил руку… и я ускорила шаги, чтобы поравняться с Ной Рувимычем…
Затем меня усадили в машину и повезли, не переставая говорить тоном доверительным, серьезным… И очень он мне нравился – неброской элегантностью, негромким интеллигентным голосом и подчеркнутой неторопливостью движений.
– Понимаете, дорогая, – говорил Ной Рувимыч, – вы, без сомнения, уже поняли, что в Синдикате-то, по большому счету, делать и нечего. Скажем прямо, никакой истовой работой цели достигнуть невозможно. Люди восходят или не восходят совсем не потому, что некий синдик устраивает какой-то семинар, а другой – валяет дурака и пьянствует. Все знают, когда и почему птицы перелетают с места на место, а животные переходят на другое пастбище… И я рад, что когда-то с моей, не буду скромничать, подачи был создан ваш департамент. Ведь, в каком-то смысле, Синдикат организация скорее представительская. Вы согласны со мной?
– Мне, на моей должности, было бы обидно с вами согласиться… – искоса взглянув на него, ответила я. – Но кое в чем вы правы…
– Ну вот, я рад… Далее: поскольку нет реального ежедневного рабочего производства, нет, так сказать, продукта деятельности, то любой самодур, попавший в Синдикат на руководящую должность, может изменить организацию до неузнаваемости, что случалось не раз… Поэтому наша задача, как это ни смешно, – ставить задачи. Ставить цели… И достигать их… Я бы хотел рассказать вам об одной моей гениальной задумке… Впрочем, успеется…
Ной Рувимыч оказался виртуозом вождения. Мой Слава тоже лихо объезжал пробки, нарушал все правила и совершал все мыслимые и немыслимые трюки, чтобы довезти меня вовремя. Но Клещатик проделывал все это с элегантной неторопливостью, легко, даже нежно, успевая поглядывать и на дорогу, и на собеседника справа, и на часы, и на крякающий мобильник.
…Закрытый клуб “Лицей” размещался в старинном особняке на Спиридоновке.
Я уже слышала от кого-то из знакомых об этом заведении, а может быть, читала в “Комсомольце”. Дизайнеры, особо не мудрствуя, просто воссоздали внутри обстановку пушкинской эпохи.
Нас провели на второй этаж за столик… нет, за стол, – там всего стояло пять основательных, старинных круглых столов, накрытых белыми, твердыми на ощупь скатертями.
– Как вы относитесь к морским утехам? – спросил Ной Рувимыч, усаживаясь. – Здесь изумительно готовят гребешки. Здешний повар разыскал среди бумаг Вяземского один старинный рецепт и…
– О, нет, гречневую кашу, пожалуйста…
В то время я уже подсела на диету знаменитого доктора Волкова, о чем и поведала сочувственно кивающему Ною Рувимычу и странно вертлявому официанту, который подскакивал, поддакивал, восклицал, пришаркивал ножкой, – и, на мой взгляд, вел себя совсем “не в тон” такому тонному заведению. К тому же он мне сильно кого-то напоминал…
Ной Рувимыч заинтересовался модной диетой и сразу же записал координаты светила в свой электронный – я еще не могла привыкнуть к этому новому для меня, безобразному слову – органайзер.
– Ну а я, пока еще на свободе, если позволите, закажу себе… – он задумчиво листнул карту вин… Не оборачиваясь, спросил официанта: – Что у нас сегодня из испанских?
Тот обрадовался, подпрыгнул, выбросил правую руку в сторону, словно собрался стихи читать, и воскликнул: – легендарное Pagos – Mas La Plana из верхней серии, урожая восемьдесят первого года!
– Ну вот и отлично… Значит, бокал Пагоса… гребешки в соусе “Рикки Мартин”… только скажи, чтоб не слишком грели… М-м-м… супчику, скажем… консоме “Сицилия”… ну, и “Тобико”, пожалуй, – и мне, сладострастно улыбаясь: – Вы знаете, что такое здешний “Тобико”? Это потрясающе нежный жареный морской язык с соусом “Лайма” и с икрой летучей рыбы… Да! – это уже официанту, – и креветок, конечно!
Официант, припрыгивая, убежал с заказом… Я проводила его глазами и сказала:
– Этот юноша… он несколько странен, со своими ужимками, с этими бакенбардами… вы не находите?
– Ну, ему так полагается… – сказал Ной Рувимыч. – Вы узнали его?
– …что-то очень знакомое в лице…
– Это Кюхельбекер, – продолжал он спокойно, – пылкий Кюхля… Вот он и восторгается каждым заказом. А соседний столик, взгляните, обслуживает Дельвиг… Этот поосновательней будет… Образ другой… А вы, ай-яй-яй, и Пущина не узнали – там, на входе, в гардеробе?
Я оглянулась. Да, это был высший класс воссоздания стиля эпохи, ее персонажей.
Собственно, ресторанов и клубов, имитирующих обстановку и мебель девятнадцатого столетия, было по Москве немало, и клуб “Лицей” отличался от прочих только тем, что в подлинных шкафах, совсем еще недавно бывших музейными экспонатами, стояли подлинные книги, принадлежавшие если не самому Александру Сергеевичу, то друзьям его и знакомым, а на стенах висели подлинники акварелей Карла Брюллова, рисунки Ореста Кипренского, масло Федора Бруни. Впоследствии я поняла, что сидели мы с Ной Рувимычем в комнате, называвшейся “библиотекой”, где у окна стояла на штативе настоящая подзорная труба того времени, а посреди зала плыл огромный глобус 1829 года, обернутый к нам в то время уже открытой и обжитой, но никогда не виданной Пушкиным Америкой…
– …А у нас в Иерусалиме, – сказала я, обреченно придвигая поближе тарелку с гречкой, – на античной улице Кардо есть ресторан римской кухни. Там прямо на входе посетителям выдают лавровые венки и тоги, вы ложитесь на скамьи и пируете, лежа на боку, как древние римляне… Здесь как-то недодумано на сей счет. Ной Рувимыч усмехнулся:
– В том смысле, что неплохо на входе выдавать гостям цилиндры, трости и прочие аксессуары эпохи? Помилуйте, здесь не балаган, сюда ведь серьезные люди приходят… великие сделки заключаются, старые империи рушатся, новые создаются…
(В ту минуту я была уверена, что он шутит)
– А Сам? Он кто – владелец заведения? – спросила я. – Как он гримируется? Под свой канонический облик? – и кивнула на противоположную стену, где в тяжелой тусклопозолоченной, “правильной” – ай молодцы, дизайнеры! – раме висел знаменитый А.С. Пушкин работы Кипренского: “Себя как в зеркале я вижу…”… – Кстати, замечательная копия…
– Это не копия, – мягко проговорил он… Я рассмеялась.
– Ну, уж позвольте, Ной Рувимыч… Акварели, возможно, – да, и Бруни – чем черт не шутит… но подлинник Кипренского должен благополучно висеть в Третьяковке…
– Должен, должен… – покивал Клещатик добродушно… – Но я ведь чаще хожу обедать в “Лицей”, чем в Третьяковку, при всем моем уважении к музеям… так что мне сподручней, чтобы он здесь висел… Вы только не расстраивайтесь, не огорчайтесь, а то вся ваша диета пойдет насмарку… Кстати, как наша гречка?
– Превосходна, – пробормотала я…
– Ну вот и славно… Повару дадим премию… – он взглянул на часы. – Однако к делу… Я счастлив видеть вас на этом, весьма важном месте. Скажу откровенно: просветительская работа Синдиката во всем, что касается наших традиций и религии, конечно, очень важна – этим, если не ошибаюсь, занимается Изя Коваль, мой давний приятель. Я готов и в этом направлении пожертвовать Синдикату толику своих бесчисленных идей… Например, меня страшно интригует такая темная и трагическая страница нашей истории, как потерянные колена израилевы… Что вы, кстати, думаете о них?
– Признаться, я как-то… Да что о них думать-то? Ведь их давно уже нет…
Он таинственно улыбнулся, покачал головой…
– Вот видите, а ведь это – одна из великих загадок человеческой истории… И если мы не попытаемся…
– Ной Рувимыч, – сказала я нетерпеливо. – Что там загадочного? Страна, проигравшая войну, в те времена всегда подвергалась полному разорению, особенно в таком жестоком регионе… Все сатрапы древности перегоняли население завоеванных земель на другие территории, а взамен на пустынных землях поселяли другие народы… А разве Сталин, сатрап новейшей истории, не так поступал? Что ж тут темного или странного?
Мне был скучен этот многозначительный разговор ни о чем, и я пыталась понять – зачем Клещатик его затеял и к чему приплел эти несчастные, давно затерянные и растворенные среди иных племен колена? К чему? Но тема эта, видимо, была вводным словом, вступлением. Я ждала основной речи, ради которой меня сюда и привели.
– Но Бог с ними, с коленами… вернемся к нашим баранам. Так вот, история, традиции – это правильно, это хорошо, но – искусство? Разве искусство меньше значит в деликатной работе с восходящими?
Ной Рувимыч говорил и при этом ловко орудовал пятью, по крайней мере, вилочками, ножами и какими-то нептуновыми трезубцами. Хорошо, что заказала гречку, вскользь отметила я, и не только в диетическом смысле.
– Праздники, привлекающие тысячи и тысячи народу – вот наша цель!
– Зачем? – кротко спросила я.
Он уставился на меня с искренним удивлением.
– Зачем?! Но разве сердце ваше не наполнится гордостью при виде древних Ханукальных светильников, зажженных в Кремлевском дворце съездов?
– Вы просите погрома? – так же кротко, но с искренним любопытством спросила я.
– При чем тут погром! Послушайте, дорогая, у вас какие-то стародавние представления о России. Это объяснимо, конечно: когда вы уезжали в девяностом, в воздухе действительно пахло всякими неприятностями… Но сейчас Россия стала поистине демократическим государством…
Я проглотила еще одну ложку гречневой каши. Видит Бог, эта диета доктора Волкова требовала от пациента колоссального мужества.
– Ной Рувимыч… – сказала я. – На мой стол ежеутренне кладут пачку вырезок из российских газет, этим занимается специальный человек. Каждое утро я читаю своеобразные новости, несколько однобокие, правда, – этого демократического государства. Подожженные синагоги… оскверненные кладбища… ну, и прочие мелочи еврейских будней великой страны.
– Вы не правы! – воскликнул он горячо. – То есть правы в чем-то, без сомнения. Но и то правда, что наш мэр стоит на страже законности. И вот уже много лет мы проводим наши праздники в самых престижных местах столицы!
Он подозвал Кюхельбекера, тот прискакал, Клещатик молча как-то щелкнул пальцами, что-то нарисовал в воздухе, – юноша пылкий через долю минуты примчался с бутылкой вина. Ной Рувимыч с досадой поглядывал на мою тарелку, все еще полную, что лишало его возможности предупредительно спросить: – еще гречки?
У меня же мгновенно испортилось настроение. Я понимала, я уже понимала все его строительные и дипломатические усилия: праздники официально числились за моим департаментом, то есть технически относились к моему бюджету. А я бы предпочла тратить бюджет своего департамента на другие цели.
– Я принесу вам кассету нашего прошлогоднего Праздника Страны. Мы проводили его в Лужниках. Грандиозное зрелище! Семь тысяч народу! Мы с Эсфирь Диамант специально написали песню – “Скажи мне душевное слово”… – Она исполняет ее довольно часто… Стихи наши, совместные… Не приходилось слышать?
Я помотала головой, глотая еще одну ложку гречки.
– Словом, пора уже готовить программу… Мы привлекаем звезд эстрады. В этом году у меня родилась замечательная идея – устроить праздник на ледовой арене.
– Зачем? – промычала я, уткнувшись в тарелку.
– Как – зачем?! В пропагандистских целях: гигантское ледовое шоу!
– В Израиле нет льда, – угрюмо заметила я. – Что вы собираетесь пропагандировать?
– Но это же грандиозно: представьте себе – выезжает пара фигуристов и вывозит на арену огромный флаг Израиля! Такого еще не было, а?
Я отодвинула тарелку. Он заметил это и заторопился:
– Мы еще успеем обсудить наш будущий праздник. А вот насчет вашего семинара по искусству – где вы собираетесь его проводить? Я могу предложить замечательную базу. Дом отдыха “Пантелеево”.
Я вздрогнула. Вспомнила угрожающе расширенные Яшины глаза.
– “Пантелеево”?! Ни в коем случае! Только не “Пантелеево”!
Я даже не пыталась вообразить ужасное это место. Я полностью доверяла Яше.
Ной Рувимыч поднял брови, понимающе улыбнулся.
– Дело в том, – сказала я торопливо, – что цель нашего семинара-пленэра – это создание литографий на библейские темы. Следовательно, это работа художников с литографскими камнями, которых нет нигде, кроме как в доме творчества… Технологический процесс такой, понимаете? Сначала художник рисует специальным литографским карандашом или краской, в состав которой входят жиры. Потом печатник протравляет кислотой готовый рисунок на камне, так что сам камень протравлен, а рисунок остался, затем специальным валиком наносит краску для печати, накладывает бумагу и сдавливает ее прессом…
– Интере-е-сно… – протянул Ной Рувимыч… – Забавный процесс. Надо бы как-то попробовать самому.
– А вы рисуете?
– О, у меня талантов много, – снисходительно улыбнувшись, сказал Ной Рувимыч. – Вот мы познакомимся с вами поближе, вы убедитесь… Хотелось бы дать вам почитать кое-что из моего… Не сомневаюсь, что и в литографии удалось бы мне сотворить что-то оригинальное…
Всю жизнь сдавленная меж отцом и мужем, – двумя художниками, угрюмыми профессионалами, – я была удивлена такой вдохновенной легкостью, но промолчала.
– О’кей, – встрепенулся Ной Рувимыч, – не станем расстраиваться по пустякам, мне важнее ваше хорошее настроение. Но обещаю, что в самом скором времени литографские камни в “Пантелеево” будут… А пока… уверяю вас, что о технической стороне дела вы можете не беспокоиться. Сегодня же к вам позвонит Ниночка, и вы только продиктуете ей список того, что понадобится для вашего оригинального мероприятия… Я рад, что Синдикат наконец привлек к работе человека творческого. Давно пора! Сказать по правде, не любил вашего предшественника… А с вами – я уже вижу – мы подружимся… И только не говорите мне, что работа в Синдикате помешает вам писать книги!.. Я ведь и тут могу быть полезен…
Вот этого Ной Рувимычу не стоило говорить.
Меж нами повисла пауза. И пока она длилась, наливаясь моим, мгновенно вспыхнувшим бешенством, он понял, что сказал лишнее…
– Чем же? – наконец спросила я, уже не следя за интонацией. – Свои книги я пишу сама. Без подрядчиков.
Он мягко рассмеялся. Налил в мой бокал минеральной воды, принесенной Кюхельбекером, дружественно потрепал меня по руке.
– Милая, да кто ж осмелится… Я говорю о другом… О главном, – о том, что наступает после того, как книга написана… Весь дальнейший процесс… промоушен… телевидение, радио… рецензии… тиражи… Букеры-мукеры… Такой искрометно смешной роман, как ваш…
Ай-яй-яй…
По выражению моего лица он сразу понял, что оскользнулся. Так танцор, стемпист, оскальзывается на яблочной кожуре, на апельсинном зернышке, и уже весь филигранно отработанный номер летит к чертям. Ной Рувимыч не читал ни одного моего романа, ему насвистал мелодию Хаим из известного анекдота. Судя по всему, ему и литературную мою биографию насвистали очень приблизительно, десятилетней давности…
Он знал по опыту, что купить можно всех. Он всех и покупал – за разную цену, конечно. Меня тоже собирался купить для каких-то своих нужд, о которых я пока и понятия не имела; догадывался, что валюта тут должна быть нестандартная… Но не подготовился должным образом, не вызнал предварительную цену… И понял сразу, что обед закончен.
– Ну, у нас еще будет время поговорить обо всем, – легко и поспешно произнес он. – Я уверен, что нас ждут большие и интересные дела. А пока… – он полез во внутренний карман пиджака, достал компьютерную дискету и ласково и многозначительно положил на стол у моей тарелки. Я взглянула. Обычная черная дискета с затрепанной белой наклейкой, на которой карандашом написано: “база данных золотых медалистов – 2000 год”.
– Что это? – спросила я.
– Маленький сувенир, – сказал Ной Рувимыч. – Гостинчик. Леденец на палочке…
Я задумалась, прикинула… Из золотых медалистов можно было выудить ребят, имеющих мандат на восхождение, и соорудить из них какой-нибудь нестандартный, интересный проект… Что-нибудь человеческое…
– Спасибо, Ной Рувимыч! – искренне сказала я, пряча дискету в сумку. И поднялась.
– Я отвезу вас обратно, – сказал он…
– Не надо, благодарю вас…
– Но… как же вы?.. Одна?..
Что там говорить – Ной Рувимыч был в курсе инструкций департамента Бдительности.
– Да так, – сказала я. – Пошляюсь немного…
Я действительно собралась погулять по Тверской. Через час на Маяковке у меня была назначена встреча с Мариной.
...Microsoft Word, рабочий стол, папка rossia, файл moskva
“…литературная жизнь столицы протекает не то что вдали от меня, но в значительном отдалении. Меня приветливо встречают в редакциях журналов и просят приносить “новенькое”, охотно публикуют, приглашают на торжественные вечера по случаю вручения премий… Была на днях на одном таком вечере одного из авторитетных литературных журналов. Они сняли для этой церемонии особняк на Тверской. Большой красивый зал, битком набитый литературной братией. В воздухе, пониже люстр, но значительно выше голов, носились едкие облачка ревности, тревоги, смятения, зависти и душевной боли такого напряжения, что ее можно пощупать, как материю… Я улыбнулась одному, кивнула другому, третьей… и ретировалась, чтобы не разболелась голова от такого атмосферного давления…
…А на днях позвонили из одного престижного издательства, – просят согласия стать номинатором новой литературной премии – “Народный роман”. Я выдержала паузу, так как немало удивилась, – учуяла своим чувствительным носом запашок портянок, струящийся от всей команды, сочинившей эту премию. Такой народный дурман… Тем не менее, по вечному своему легкомыслию, дала согласие. Как-то не подумала, что в процессе присуждений-обсуждений придется много чего читать, а все это – время, которого у меня и раньше-то было в обрез, а сейчас и подавно. Словом, вчера, посреди заполошной недели, некстати звонит секретарь издательства, напоминая, что время подпирает, и от меня ждут фамилию номинанта. Я, как всегда в таких случаях, впала в отчаяние и решила номинировать единственного современного писателя, с которым поддерживаю тесные отношения, – свою Марину Москвину…
Глава восьмая
Марина
Я часто уезжала в командировки – на день, на два – по разным городам. Это были мои выступления, так называемые “встречи с общиной”, – дело для меня, вечного странника, привычное… Ныряла в эти поездки, как в полынью уходила, – с головой. Выныривая, отфыркивалась, отплевывалась, и, отгребая повседневный мусор одной рукой, другой хваталась за телефонную трубку, звонила Марине, чтоб она вытащила меня на волю…
А бывало, в середине рабочего дня набирала знакомый номер, – просто, чтобы услышать ее голос: свежий, свободный от малейшего напора, навеки изумленный чудесами этого мира. Он невесомо реял в телефонной трубке, привыкшей принимать в себя пудовые тяжести интересов и охотничьего гона клиентов Синдиката.
– Господи, ты уже на работе, – удивлялась она, – так рано… это все твои несусветные соловьиные подъемы…
– Почему же несусветные? Сейчас двенадцать. А встала-то я в пять.
– Если б мы с тобой жили в одной квартире, – говорила она, – мы бы никогда не встречались…
До некоторой степени это было правдой. Марина Москвина, автор повестей и романов, книг путешествий о Японии и Индии, буддистка и последовательная ученица просветленных гуру, просыпалась обычно в одиннадцать, затем медитировала, пила кофе, гуляла с английским сеттером Лакки, созерцала из окна кухни безбрежную и безнадежную панораму Орехова-Борисова… и все это без единого взгляда на часы (поскольку времени, как известно, не существует)… – словом, свою строчку-другую написать получалось у нее часиков в шесть вечера.
В отличие от меня, она никогда не суетилась, никуда не торопилась, жила полной мерой каждую минуту и занята была важнейшими делами: в хорошую погоду каталась на роликах по Ботаническом саду, в Коломенском или в Кусково, в плохую – вязала на длинных спицах очередной свитер или шарф кому-то из друзей, шила экспонаты для выставок мужа, известного художника-концептуалиста Леонида Тишкова или читала какую-нибудь новейшую книгу о фен-шуй.
Когда Марине звонили почитатели ее творчества из Калуги или Брянска и приглашали приехать выступить, она говорила обычно одним из нездешних, легких своих голосов:
– Дорогие, конечно, конечно! С великой радостью!.. Но… не сразу… Не сейчас… Вот зазеленеет…
…Что касается фэн-шуй – учения о благоприятном расположении предметов в жилище, – Марина увлеклась им давно… Однажды, приехав в Переделкино, в дом творчества писателей, вошла в предоставленный ей номер и сразу поняла, что мебель в нем стоит неправильно. Мощный прилив вдохновения накатил на нее, и с необычной для хрупкой женщины силой она принялась передвигать письменный стол, шкаф, кресла и кровать.
Работала, как грузчик, часа два… Разглядывала, размышляла, медитировала… прислушивалась к магнитным полям, рассчитывала розу ветров… Наконец осталась довольна. Все правила фэн-шуй были соблюдены: блаженное равновесие сторон света, покой и любовь наполнили комнату.
Наутро коридорная пришла убрать номер, остолбенела на пороге и закричала:
– Безумная женщина, что вы натворили! В этом номере уже тридцать лет останавливается слепой поэт Маврикин!
(В отличие от меня, Марине вообще нравилось жить в Переделкино. Ей там хорошо работалось. Полусумасшедшие нищие, пьяные писатели в ободранных номерах общались с тенями собратьев, некогда умерших в этих же комнатах. По ночам здесь бродили Геннадий Шпаликов, Анастасия Цветаева… Это было братство теней…)
Довольно часто она вызванивала меня, и мы шли куда-нибудь шляться, после чего заходили перекусить в “Старый фаэтон”, недорогой ресторан с хорошей армянской кухней. Для меня эти прогулки были выпадением из времени “Икс”, из времени служения Синдикату, выпадением в прошлое, в нашу молодость, когда не помышляя – я об Иерусалиме, она – о Будде, – мы с Мариной ездили черт-те куда за 12 рублей выступать по линии Бюро пропаганды писателей.
Помню, как году в 86-м нас обеих пригласили выступить на Камчатке.
Стояла промозглая весна. В Петропавловск мы прилетели поздно вечером, готовые пасть в объятия встречающих и заснуть уже на заднем сиденье автомобиля. Но, так вышло, нас забыли встретить… С огромным трудом, челночными звонками из местного почтового отделения в Москву и в Петропавловск, мы наконец разыскали телефон дамы, которая организовывала наше выступление. Выяснилось, что ждали нас совсем не тогда и не там. Заполночь, с трудом и муками, демонстрируя писательские билеты, подвывая от холода и охотно унижаясь, мы устроились в каком-то Доме студента. Это был огромный холодный сарай с несколькими номерами для командировочных на пятом этаже. Зато нам каждой выдали по комнате, хотя в ту ночь мы охотнее легли бы в одну постель, лишь бы согреться.