Страница:
Система модальностей, которыми мы описывали поездку в троллейбусе, впервые была применена (именно как система) при описании сюжета художественных произведений [16]. Модальная морфология является общей у реальности и вымысла, хотя это и не означает, что вымысел и реальность это одно и то же (об их сложном соотношении см. [17, 18]), скорее, это противоположные прагмаформы одного и того же. Я приведу еще один пример и заранее прошу извинения за его злободневность.
Московские события 3 и 4 октября 1993 года безусловно имели повышенно семиотический характер. Более того, они строились по схеме, удивительно точно воспроизводящей художественное произведение с острым сюжетом. От экспозиции (трений между парламентом и президентом), завязки (указа о роспуске парламента), к самой интриге (переговорам в монастыре, где даже фигурировал патриарх - вспоминаются времена смуты и Борис Годунов Пушкина); сидению в мятежной слободе (Белом доме), ее кульминации (захват мэрии и штурм Останкина; трогательной защиты безоружными людьми здания Моссовета (и опять-таки пушкинский безмолвствующий народ во всех наиболее важных точках бунта) и развязке (штурм Белого дома, пленение мятежников, восстановление порядка). (Ср. семиотическую интерпретацию восстания на Сенатской площади в духе идей Ю.М.Лотмана [19]). Характерна яркая модальная акцентуация разбираемых событий. Резкое нарушение деонтических норм (попытка насильственного захвата власти, пролитие крови); аксиологически - угроза массовых беспорядков и гражданской войны; эпистемически - стремление захватить центры информации и злоупотребление информацией, видимо, с обеих сторон (почти одновременно Лужков призвал всех оставаться дома, а Гайдар выйти и защищать Моссовет); алетически - можно сказать, что в Москве произошло нечто почти невозможное, если не логически, то психологически; в плане пространства - четкая фиксированность движения мятежников по пространству Москвы, в плане времени - это энтропийная флуктуация, так сказать, попытка повернуть время вспять. При этом и явные аллюзии на октябрь 1917 года, и оперирование повышенно символизированной фразеологией, и появление отработанных в русской культуре людей-символов - самозванец, коварный предатель, полный скорбного величия правитель - все это говорит о повышенном семиотическом характере этих событий. Конечно, никто не станет требовать такого повышенного символизма от поездки в троллейбусе. Не каждый трамвай обязан быть заблудившимся.
Однако и в том, и в другом случае налицо эксплицитные правила, соблюдение и нарушение которых значимы в любой игре - независимо от того, играет ли это Каспаров в шахматы с трансляцией по всему миру, или бабушка играет с внучком в подкидного дурачка.
И теперь самое время вспомнить о понятии, которое несомненно должно играть ключевую роль в наших рассуждениях. Это понятие языковой игры, которое ввел Витгенштейн и которую он не случайно называл формой жизни [20]. Мы будем понимать витгенштейновское понятие предельно широко, и для нас языковыми играми будут не только отдача команд, молитва, разговор в бане и другие речевые действия в узком смысле, но любые жизненные ситуации, регламентируемые модальной морфологией. Для нас языковыми играми будут еда, поход в кино, интимные отношения, болезнь, встреча с хулиганом, война, похороны и поминки, посещение церкви, вранье, одежда, постройка дома и так далее. Вся жизнь человека это совокупность языковых игр:
девочка станет взрослой и станет жить взрослой жизнью: выйдет замуж, будет читать серьезные книги, спешить и опаздывать на работу, покупать мебель, часами говорить по телефону, стирать чулки, готовить есть себе и другим, ходить в гости и пьянеть от вина, завидовать соседям и птицам, следить за метеосводками, вытирать пыль, считать копейки, ждать ребенка, ходить к зубному, отдавать туфли в ремонт, нравиться мужчинам, смотреть в окно на проезжающие автомобили, посещать концерты и музеи, смеяться, когда не смешно, краснеть, когда стыдно, плакать, когда плачется, кричать от боли, стонать от прикосновений любимого, постепенно седеть, красить ресницы и волосы, мыть руки перед обедом, а ноги - перед сном, платить пени, расписываться в получении переводов, листать журналы, встречать на улице старых знакомых, выступать на собрании, хоронить родственников, греметь посудой на кухне, пробовать курить, пересказывать сюжеты фильмов, дерзить начальству, жаловаться, что опять мигрень, выезжать за город и собирать грибы, изменять мужу, бегать по магазинам, смотреть салюты, любить Шопена, нести вздор, бояться пополнеть, мечтать о поездке за границу, думать о самоубийстве, ругать неисправные лифты, копить на черный день, петь романсы, ждать ребенка, хранить давние фотографии, продвигаться по службе, визжать от ужаса, осуждающе качать головой, сетовать на бесконечные дожди, сожалеть об утраченном, слушать последние известия по радио, ловить такси, ездить на юг, воспитывать детей, часами простаивать в очередях, непоправимо стареть, одеваться по моде, ругать правительство, жить по инерции, пить корвалол, проклинать мужа, сидеть на диете, уходить и возвращаться, красить губы, не желать ничего больше, навещать родителей, считать, что все кончено 21, с.54].
Но неужели действительно все формы жизни покрываются языковыми играми? То есть я хочу сказать, неужели на похоронах плачут только потому, что так принято, а если бы это не было бы принято, то вели бы себя по-другому. Розанов писал, что на похоронах мучительно хочется курить, и, будь он покойником, он непременно захотел бы предложить провожающему его в последний путь огоньку, если бы это позволяли приличия. Но то, что близкие плачут по правилам игры, не обязательно означает, что им не жалко покойника. Условия игры так и сформированы, чтобы ими было естественно пользоваться. Понятие языковой игры не отрицает понятий искренности, доброты и справедливости. Искреннее, правдивое и дружелюбное поведение не менее оформлено семиотически, чем неискреннее, лживое и враждебное.
Но если все семиотизировано, если все игра, почему же тогда люди страдают? Можно ответить на этот вопрос так. Люди страдают потому, что они часто не знают или не соблюдают правил, и жизнь их за это наказывает, штрафует. И эти правила не всегда описываются библейскими заповедями. К тому же некоторые люди страдают от того, что они не понимают этих правил, или эти правила их не удовлетворяют. Правила кажутся им бессмысленными. Можно сказать, что человек страдает от непонимания осмысленности жизни. Но осмысленность, по-видимому, коренится не только в соблюдении внешних правил, но в понимании тех наиболее сложных внутренних правил, по которым живет личность. Непонимание этих правил мучительно. Еще более мучительно представление о том, что их вообще не существует. Человек, играющий в шахматы, может выиграть и проиграть, человек, смахивающий фигуры с доски, уже не играет в шахматы. Понимание того, что шахматы это всего лишь игра, делает проигрыш гораздо менее болезненным. Можно не относиться всерьез к шахматам, но при этом уметь играть и все время выигрывать. Можно относиться к ним всерьез, но при этом все время делать ошибки и проигрывать.
Однако есть все же область человеческой жизни, которая не является в строгом смысле семиотической. В этой области парапсихологического в широком смысле человеческое сознание как раз живет за пределами того, что мы называем реальностью, то есть за пределами семиотики. Это область чисто внутреннего опыта, который может быть более или менее мистическим, но который есть у каждого человека, спящего и видящего сны. Сны не являются семиотическими - в сновидениях нет ни плана выражения, ни плана содержания. Это - не семиотическая реальность, а мифологическая ирреальность. Здесь кончается юрисдикция профессора Хиггинса и начинается исихастическое царство последнего тезиса ЛФТ, область Постороннего Камю. В этом асемиотическом мифологическом опыте недаром господствует модальный синкретизм: хорошее там переплетается с плохим, возможное с невозможным, запрещенное с обязательным, известное с неведомым, здешнее с потусторонним, прошлое с будущим (ср. [22]). Это и есть модель не-жизни, не-реальности. В качестве жанра жизни, языковой игры сновидение существует только в виде свидетельства, когда оно семиотизируется и теряет свою мистическую окраску. Можно сказать, что такие состояния в каком-то смысле обучают нас опыту предстоящей смерти, но, говоря так, мы все же говорим на языке жизни, хотя бы потому, что у смерти нет языка, как нет его у сновидения. И в этом смысле последнее слово все же остается за профессором Хиггинсом.
21 октября 1993
= Литература
1. Пятигорский А.М. Некоторые общие замечания о мифологии с точки зрения психолога // Учен. зап. Тартуского ун-та, вып. 181, 1965.
2. Руднев В. Текст и реальность: Направление времени в культуре // Wiener slawistischer Almanach, B.17, 1986.
3. Пятигорский А.М. О некоторых теоретических предпосылках семиотики // Сб. статей по вторичным моделирующим системам. Тарту, 1973.
4. Bradley F. Appearence and reality. L., 1923.
5. Moore G.E. Philosophical papers. L., 1959.
6. Wittgenstein L. On certeinty. Ox., 1980.
7. Малкольм Н. Мур и Витгенштейн о значении выражения Я знаю // Философия. Логика. Язык. М., 1987.
8. Woods J. The Logic of fiction. The Hague - Paris, 1974.
9. Miller B. Could any fictional character ever be actual? // The Southern journal of philosophy, 1985, v.23, 3.
10. Волков П.В. Рессентимент, резиньяция и психоз // Московский психотерапевтический журнал, 1993, 2.
11. Малкольм Н. Состояние сна. М., 1993.
12. Бригт Г. фон. Логико-философские исследования. М., 1986.
13. Тименчик Р.Д. К символике трамвая в русской поэзии // Уч. зап. Тартуского ун-та, вып. 754, 1987.
14. Ивин А.А. Основания логики оценок. М., 1971.
15. Руднев В. Модальность и сюжет // Логос, 1994, 5.
16. Dolezel L. Narrative worlds // Sound, sign and meaning / Ed. L.Matejka. Ann Arbor, 1979.
17. Castaneda H.-N. Fiction and reality: their fundamental connection // Poetics, 1979, v.8, 1-2.
18. Lewis D. Truth in fiction // Lewis D. Philosophical papers. V.I. NY; L., 1983.
19. Пешков И.В. Трагедия русской истории в исполнении декабристов // Апокриф, 1992, 2.
20. Wittgenstein L. Philosophical investigetions. Cambridge, 1967.
21. Соколов С. Школа для дураков. М., 1991.
22. Руднев В.П. Исторические корни сюжета // Митин Журнал N 38, 1991.
Московские события 3 и 4 октября 1993 года безусловно имели повышенно семиотический характер. Более того, они строились по схеме, удивительно точно воспроизводящей художественное произведение с острым сюжетом. От экспозиции (трений между парламентом и президентом), завязки (указа о роспуске парламента), к самой интриге (переговорам в монастыре, где даже фигурировал патриарх - вспоминаются времена смуты и Борис Годунов Пушкина); сидению в мятежной слободе (Белом доме), ее кульминации (захват мэрии и штурм Останкина; трогательной защиты безоружными людьми здания Моссовета (и опять-таки пушкинский безмолвствующий народ во всех наиболее важных точках бунта) и развязке (штурм Белого дома, пленение мятежников, восстановление порядка). (Ср. семиотическую интерпретацию восстания на Сенатской площади в духе идей Ю.М.Лотмана [19]). Характерна яркая модальная акцентуация разбираемых событий. Резкое нарушение деонтических норм (попытка насильственного захвата власти, пролитие крови); аксиологически - угроза массовых беспорядков и гражданской войны; эпистемически - стремление захватить центры информации и злоупотребление информацией, видимо, с обеих сторон (почти одновременно Лужков призвал всех оставаться дома, а Гайдар выйти и защищать Моссовет); алетически - можно сказать, что в Москве произошло нечто почти невозможное, если не логически, то психологически; в плане пространства - четкая фиксированность движения мятежников по пространству Москвы, в плане времени - это энтропийная флуктуация, так сказать, попытка повернуть время вспять. При этом и явные аллюзии на октябрь 1917 года, и оперирование повышенно символизированной фразеологией, и появление отработанных в русской культуре людей-символов - самозванец, коварный предатель, полный скорбного величия правитель - все это говорит о повышенном семиотическом характере этих событий. Конечно, никто не станет требовать такого повышенного символизма от поездки в троллейбусе. Не каждый трамвай обязан быть заблудившимся.
Однако и в том, и в другом случае налицо эксплицитные правила, соблюдение и нарушение которых значимы в любой игре - независимо от того, играет ли это Каспаров в шахматы с трансляцией по всему миру, или бабушка играет с внучком в подкидного дурачка.
И теперь самое время вспомнить о понятии, которое несомненно должно играть ключевую роль в наших рассуждениях. Это понятие языковой игры, которое ввел Витгенштейн и которую он не случайно называл формой жизни [20]. Мы будем понимать витгенштейновское понятие предельно широко, и для нас языковыми играми будут не только отдача команд, молитва, разговор в бане и другие речевые действия в узком смысле, но любые жизненные ситуации, регламентируемые модальной морфологией. Для нас языковыми играми будут еда, поход в кино, интимные отношения, болезнь, встреча с хулиганом, война, похороны и поминки, посещение церкви, вранье, одежда, постройка дома и так далее. Вся жизнь человека это совокупность языковых игр:
девочка станет взрослой и станет жить взрослой жизнью: выйдет замуж, будет читать серьезные книги, спешить и опаздывать на работу, покупать мебель, часами говорить по телефону, стирать чулки, готовить есть себе и другим, ходить в гости и пьянеть от вина, завидовать соседям и птицам, следить за метеосводками, вытирать пыль, считать копейки, ждать ребенка, ходить к зубному, отдавать туфли в ремонт, нравиться мужчинам, смотреть в окно на проезжающие автомобили, посещать концерты и музеи, смеяться, когда не смешно, краснеть, когда стыдно, плакать, когда плачется, кричать от боли, стонать от прикосновений любимого, постепенно седеть, красить ресницы и волосы, мыть руки перед обедом, а ноги - перед сном, платить пени, расписываться в получении переводов, листать журналы, встречать на улице старых знакомых, выступать на собрании, хоронить родственников, греметь посудой на кухне, пробовать курить, пересказывать сюжеты фильмов, дерзить начальству, жаловаться, что опять мигрень, выезжать за город и собирать грибы, изменять мужу, бегать по магазинам, смотреть салюты, любить Шопена, нести вздор, бояться пополнеть, мечтать о поездке за границу, думать о самоубийстве, ругать неисправные лифты, копить на черный день, петь романсы, ждать ребенка, хранить давние фотографии, продвигаться по службе, визжать от ужаса, осуждающе качать головой, сетовать на бесконечные дожди, сожалеть об утраченном, слушать последние известия по радио, ловить такси, ездить на юг, воспитывать детей, часами простаивать в очередях, непоправимо стареть, одеваться по моде, ругать правительство, жить по инерции, пить корвалол, проклинать мужа, сидеть на диете, уходить и возвращаться, красить губы, не желать ничего больше, навещать родителей, считать, что все кончено 21, с.54].
Но неужели действительно все формы жизни покрываются языковыми играми? То есть я хочу сказать, неужели на похоронах плачут только потому, что так принято, а если бы это не было бы принято, то вели бы себя по-другому. Розанов писал, что на похоронах мучительно хочется курить, и, будь он покойником, он непременно захотел бы предложить провожающему его в последний путь огоньку, если бы это позволяли приличия. Но то, что близкие плачут по правилам игры, не обязательно означает, что им не жалко покойника. Условия игры так и сформированы, чтобы ими было естественно пользоваться. Понятие языковой игры не отрицает понятий искренности, доброты и справедливости. Искреннее, правдивое и дружелюбное поведение не менее оформлено семиотически, чем неискреннее, лживое и враждебное.
Но если все семиотизировано, если все игра, почему же тогда люди страдают? Можно ответить на этот вопрос так. Люди страдают потому, что они часто не знают или не соблюдают правил, и жизнь их за это наказывает, штрафует. И эти правила не всегда описываются библейскими заповедями. К тому же некоторые люди страдают от того, что они не понимают этих правил, или эти правила их не удовлетворяют. Правила кажутся им бессмысленными. Можно сказать, что человек страдает от непонимания осмысленности жизни. Но осмысленность, по-видимому, коренится не только в соблюдении внешних правил, но в понимании тех наиболее сложных внутренних правил, по которым живет личность. Непонимание этих правил мучительно. Еще более мучительно представление о том, что их вообще не существует. Человек, играющий в шахматы, может выиграть и проиграть, человек, смахивающий фигуры с доски, уже не играет в шахматы. Понимание того, что шахматы это всего лишь игра, делает проигрыш гораздо менее болезненным. Можно не относиться всерьез к шахматам, но при этом уметь играть и все время выигрывать. Можно относиться к ним всерьез, но при этом все время делать ошибки и проигрывать.
Однако есть все же область человеческой жизни, которая не является в строгом смысле семиотической. В этой области парапсихологического в широком смысле человеческое сознание как раз живет за пределами того, что мы называем реальностью, то есть за пределами семиотики. Это область чисто внутреннего опыта, который может быть более или менее мистическим, но который есть у каждого человека, спящего и видящего сны. Сны не являются семиотическими - в сновидениях нет ни плана выражения, ни плана содержания. Это - не семиотическая реальность, а мифологическая ирреальность. Здесь кончается юрисдикция профессора Хиггинса и начинается исихастическое царство последнего тезиса ЛФТ, область Постороннего Камю. В этом асемиотическом мифологическом опыте недаром господствует модальный синкретизм: хорошее там переплетается с плохим, возможное с невозможным, запрещенное с обязательным, известное с неведомым, здешнее с потусторонним, прошлое с будущим (ср. [22]). Это и есть модель не-жизни, не-реальности. В качестве жанра жизни, языковой игры сновидение существует только в виде свидетельства, когда оно семиотизируется и теряет свою мистическую окраску. Можно сказать, что такие состояния в каком-то смысле обучают нас опыту предстоящей смерти, но, говоря так, мы все же говорим на языке жизни, хотя бы потому, что у смерти нет языка, как нет его у сновидения. И в этом смысле последнее слово все же остается за профессором Хиггинсом.
21 октября 1993
= Литература
1. Пятигорский А.М. Некоторые общие замечания о мифологии с точки зрения психолога // Учен. зап. Тартуского ун-та, вып. 181, 1965.
2. Руднев В. Текст и реальность: Направление времени в культуре // Wiener slawistischer Almanach, B.17, 1986.
3. Пятигорский А.М. О некоторых теоретических предпосылках семиотики // Сб. статей по вторичным моделирующим системам. Тарту, 1973.
4. Bradley F. Appearence and reality. L., 1923.
5. Moore G.E. Philosophical papers. L., 1959.
6. Wittgenstein L. On certeinty. Ox., 1980.
7. Малкольм Н. Мур и Витгенштейн о значении выражения Я знаю // Философия. Логика. Язык. М., 1987.
8. Woods J. The Logic of fiction. The Hague - Paris, 1974.
9. Miller B. Could any fictional character ever be actual? // The Southern journal of philosophy, 1985, v.23, 3.
10. Волков П.В. Рессентимент, резиньяция и психоз // Московский психотерапевтический журнал, 1993, 2.
11. Малкольм Н. Состояние сна. М., 1993.
12. Бригт Г. фон. Логико-философские исследования. М., 1986.
13. Тименчик Р.Д. К символике трамвая в русской поэзии // Уч. зап. Тартуского ун-та, вып. 754, 1987.
14. Ивин А.А. Основания логики оценок. М., 1971.
15. Руднев В. Модальность и сюжет // Логос, 1994, 5.
16. Dolezel L. Narrative worlds // Sound, sign and meaning / Ed. L.Matejka. Ann Arbor, 1979.
17. Castaneda H.-N. Fiction and reality: their fundamental connection // Poetics, 1979, v.8, 1-2.
18. Lewis D. Truth in fiction // Lewis D. Philosophical papers. V.I. NY; L., 1983.
19. Пешков И.В. Трагедия русской истории в исполнении декабристов // Апокриф, 1992, 2.
20. Wittgenstein L. Philosophical investigetions. Cambridge, 1967.
21. Соколов С. Школа для дураков. М., 1991.
22. Руднев В.П. Исторические корни сюжета // Митин Журнал N 38, 1991.