– Выпьем за несчастную любовь!
   Потом добавила, расчувствовавшись:
   – Примаком в семье жить не сладко. Да… Но здесь! Ты что? Не можешь оттаскать ее за косы?
   Борис неторопливо отпил вино и глянул потемневшими синими глазами:
   – Она же обрезала косы в прошлую зиму. У нее кос нету.
   Они выпили бутылку до конца. Начало темнеть. Даже июньский вечер не выдержал – то ли от позднего часа, то ли от тяжелых туч, сгустившихся за окном. Капли дождя ударили по стеклу.
   – Не знаю! Будь моя воля! – не выдержала тетка.
   В конце деревни на бугре, где по субботам собиралась молодежь, запела гармонь.
   «…От полудня до заката…»
   Петька-гармонист всякий раз начинал одну и ту же песню. Услыхав ее, бабы вздыхали: «Знать, сегодня Петька…» Напарник его появлялся на бугре пореже и всегда начинал с вальсов.
   Лицо Бориса обострилось. Тетка посмотрела на него с задумчивостью.
   – Да… Конечно! Ты знаешь, что генерал вам жить не даст. И, главное, Надежда это чувствует. Ну, твое дело! Упустишь время, потом будет поздно.
   Стукнула дверь. Никто, кроме Нади, уже не мог прийти. И все же мысль о ней не принесла Борису облегчения. Надежда действительно возникла в проеме двери, смеющаяся, счастливая. Словно счастье являлось достаточным свидетельством ее правоты и не нуждалось в объяснениях. Привлекательная той особой мучительной красотой, какой природа наделяет изменщиц.
   – А по какому случаю праздник?
   Ни слова не говоря, Борис рывком поднялся и вышел.
   Едва начавшийся дождь прекратился. Сырой темный ветер донес пиликанье гармошки, и Борис отправился туда, где веселилась молодежь. Отыскал в кружке танцующих девушку, которую раньше приметил, – Настю Аникину. Она сама, бросив кавалера, подошла. Знакомство их началось с первого дня работы в бригаде. Настя приносила отцу обед. Была она красивая, рослая в отличие от маленького Аникина, светлые косы уложены венцом на голове. А когда однажды пришла с распущенными волосами, у Бориса дух занялся от объявившейся красоты.
   – Редкий го-сть! – пропела она, подходя. – Ай, завтра не подниматься?
   В спустившихся сумерках каждую черточку лица ее было видно, и глаза сияли.
   – Хватит времени, – отшутился Борис.
   Они покружились несколько танцев. Когда говорить было не о чем, похваливали гармониста. Потом начались частушки, и Настя, разбивая пыль каблуками, пропела про милого парнишечку, которого отбила другая, злая зазноба. И получалось так, будто она смотрит на Бориса, обращается к нему.
   Пока играла гармонь, они были вместе. Но расстались легко, Настя ничем не выразила сожаления.
   – Завтра принесешь отцу обед? – спросил Борис. – Увидимся?
   – А как же! – ответила она с таким радостным видом, словно он назначил ей свидание.
   – Скажи отцу, чтобы стукнул в окно, когда пойдет. А то просплю.
   – Ладно! – отозвалась она.
   С ожиданием, что Настя появится завтра и это будет праздник души, Борис вернулся домой и улегся на край широкой постели, чувствуя, что жена не спит и лежит, вытянувшись в струну.

7

   Косить поднялись рано.
   Аникин стукнул в окно, выполняя наказ дочери. Борис едва проснулся с непривычки. Выпил молока, отыскал косу, догнал уходящих и зашагал, стараясь не отставать. Воспаленным мозгом цеплялся за непривычные картины.
   В раскрытое небо врывался холод, и все оно светилось, пронизанное лучами невидимого солнца. Висящий туман скрывал крайние избы. Темная трава вокруг ног была густо усыпана жемчугом.
   На место пришли в начале четвертого. Над горизонтом всплыл огромный полудиск солнца. Природа зазеленела, жемчуг пропал, и в тех же местах росинки засверкали глубочайшим бриллиантовым разноцветом.
   Сквозь давние разросшиеся лесопосадки блестела река. В великом множестве неподвижно благоухали разнорозовые цветы шиповника. Прошумел первый ветерок. Засеребрились вывернутые листья тополей.
   Борис заметил с удивлением, что все разделились и приступили. Маленький веселый Аникин сделал первый проход. Его коса без усилия завидно ровно подрезала валившуюся траву.
   «Настя придет», – подумал Борис. Пройдясь следом за Аникиным, выбрал участок с запасом. Медленно приноравливался. На втором проходе пошел бойчее. Когда косил над оврагом, навстречу из травы выглянула черная граненая головка змеи. И тут же отлетела, начисто срезанная.
   Подошли двое: длинный худой Егор Палыч с двумя косами на плечах и приземистый, широченный в плечах Жорка Норов.
   – Бог в помощь!
   Борис кивнул. Он волновался, чувствовал, что за ним наблюдают, и волновался еще больше. Коса несколько раз, задрожав, ковырнула землю.
   – Ты на пяточку, на пяточку нажимай, – услышал он ласковый голос Аникина. Оглянулся ответить, но Аникин уже шагал прочь.
   Норов не спеша сделал толстую самокрутку, насыпал с ладони крупную махорку и привычно размял ее пальцами.
   – Широко захватываешь.
   – Плохо?
   – Нет, если прокашиваешь, почему же плохо. Хорошо. Кури. Ай ты не курящий?
   – Нет, потом…
   За последнее время Борис редко видел Норова в бригаде. И не любил, хотя слышал о нем немало любопытных рассказов. Многим не по сердцу приходился жестокий его характер. Говорили, за последний год Норова поджигали дважды, но никто не догадывался, чьих старательных рук это дело. В колхозе Норов работал мало, больше шабашил. Печи клал, избы рубил в дальних деревнях. Жену вовсе в поле не пускал по причине ребятишек, которые, диковатые, в отца, сперва сторонились всех, а подросши, стали гонять сверстников, отчего малолетняя деревня разделилась на два враждующих лагеря.
   – Что засмотрелся? – на Бориса уставились маленькие, глубоко запрятанные глаза.
   – Так… гадюку убил.
   – Водятся они тут.
   – Часто жалят?
   – Меня, например, ни разу. Давеча Анютка Егорова веревкой у колодца змею засекла. В тридцать третьем, когда голод был, один старик от гадюки помер. Латов Прокопий. Домик его за Аникиным. Может, замечал? Возля колодца. Никто там не живет.
   – Почему? – спросил Борис.
   – Некому! – весело ответил Норов. – Сын Прокопия погиб, когда японцев били. Внук Ванька служит срочную. Осенью придет. Мать его, Зоя, всегда слаба была. Сына родила богатыря, как будто все силы отдала. Как мужа-то убили, она в ту зиму и померла. А Ванька ейный уже до армии тележную ось одной рукой подымал.
   Норов закинул косу на плечо и пошел прочь.
 
«Не один я в поле кувыркался,
Со мною был товарищ мой…» —
 
   услышал Борис.
   Неожиданно густым, звучным голосом, в упоении раздирая глотку и ровно махая почти невидимой косой, продвигался Аникин.
   – Егор! – через минуту весело кричал он и дожидался.
   – Ну? – отвечал наконец хриплым голосом вечно простуженный Егор.
   – Кто кого похолит ноне?
   – Я тебя!
   – Ха-ха-ха-ха! – рассыпался в ответ по полю мелкий дробный смешок.
   Прошел час. Борис стал запариваться. Все чаще точил косу, большим усилием воли заставлял себя двигаться вперед.
   Коса рвала землю. Мяла траву. Приходилось сбиваться с ритма, на что уходили остатки сил. Борис остановился, смахнул рукавом с бровей нависший пот и запрокинул голову. Прямо на него со всех сторон падало густое синее небо. Над деревьями по-прежнему вели свою беззаботную жизнь птицы. Вспомнилось, как думал, поступая в сельский вуз, – кони! степи! воля! Теперь, можно сказать, кони имелись в наличии. Но воли не ощущалось.
   Борис оглянулся. Люди притихли. Работа брала свое: «Надо, надо, надо!»
   Солнце поднялось высоко. Трава высыхала. Все чаще останавливались косцы. Все чаще визжали камни о железо. «Вот оно, в самом деле, – думал Борис. – Роса долой – коса домой».
   Когда наконец поборол усталость и дело пошло бойчее, услышал, к своей великой радости, неунывающий голос Аникина:
   – Егор, когда будем курить?
   – По мне, в любое время.
   Борис не спеша остановился, вытер косу пучком травы. И, так же не спеша, отправился к Аникину. От курева отказался и, заваливших на сырую скошенную траву, с наслаждением вдыхал терпкий аромат высыхающих стеблей. Над головой освежающе шумели деревья. Подумал, что там, вверху, нету такой жары и духоты, как на земле.
   – Замучился? – услышал участливый вопрос Аникина и открыл глаза.
   – Есть немного.
   Аникин тут же забыл о нем. Повели разговор про лесника, который разбился на мотоцикле.
   – Это такая штука, – вставил Егор. – Смертолюбивая.
   – Да ить можно расшибиться на любом виде транспорта, – поднявшись с колен, заговорил Аникин. – Ежели голову на плечах не иметь. У нас летошный год шофер прямо с грузовиком искупался. Горемыка! А все почему? Молоденький!
   Борис улыбался прежде времени, такое удовольствие вызывал в нем Аникин.
   В дальних кустах шиповника мелькнуло белое платье. Настя! Поднявшись с колен, Борис напряженно вглядывался. Она! Магнитом его потянуло к этой дивчине. Машинально, продолжая разговор с Аникиным, спросил:
   – Где?
   – А?.. Искупался? Около монастыря. У Медведевки. Как ехать сюда из города, по правую руку… А ежели отсюда, то по левую.
   Борис вспомнил разрушенный монастырь с проломами в кирпичных стенах, без купола и оттого казавшийся обезглавленным.
   – Восстанавливать его не собираются?
   – Да уж сколько лет. Обещался, говорили, какой-то митрополит ихний, да так, видно, дело и заглохло. Вот при Иване Грозном там, что называется, важные духовники жили. А может, врут?
   – Нет, не врут, – вставил Егор Павлович.
   – Ну, и что шофер? – спросил Борис.
   – Какой?
   – Что искупался.
   – А, в пруде? под монастырем? Там лягушки все лето не пересыхают. И прямо на пруд дорога спускается. Она, дорога-то, повертывается, как сюда ехать. А он, горемычный, не разглядел. Разогнал на радостях свою технику и прямо в пруд по самую крышку. И не успела вода на крышке сойтиться, как он на этой самой крышке уже сидит, и, пожалуй что, сухой. Вот до чего заставляет человека необходимость.
   – Вот и то! Ха-ха-ха-ха!
   Аникин смеялся мелким дробным смешком, обнажая источенные частые зубки, и казалось, не было для него большего удовольствия, чем смеяться.
   Крепкий, с прокаленным лицом Норов кривил губы в сдержанной усмешке, словно мысли его блуждали где-то далеко.
   – Давно женился? – неожиданно спросил он Бориса Чалина, когда возникла пауза и Егор с Аникиным принялись делить оставшийся табак.
   Борис удивился, поднял бровь.
   – А что?
   – Так… – Норов не счел нужным объяснять. Его водянистые глазки с любопытством уставились на Бориса. – Давеча видел твою жену с Фомичом, председательским помощником. Куда-то шли…
   – А что ты еще видел? – сузив глаза, спросил Борис.
   – Вчерась Фомич все Маруське Алтуховой лазаря пел, когда мы в театр ездили, – по-своему разрядил обстановку Аникин. – Всем колхозом на трех машинах. Туда и обратно.
   – Ты с нами, Жорка, в театре не был? Во где посмеяться, – сказал Егор.
   – А что смотрели? – поинтересовался Борис.
   – «Обвал» какой-то.
   – Может, «Обрыв»?
   – Точно, «Обрыв». Всем понравилось. Особенно то место, где едят. У меня, ажник, слюна потекла.
   – Бабка у них была сильная. Как она отчихвостила энтого генерала!
   – А кто у их дверей двое стояли? Контролеры?
   – Нет. Это слуги ихние, лакеи. Уборщики.
   – Эй… дочка! – радостно засветился Аникин.
   Борис не терял ее из вида и заметил, как она шла берегом реки. Появилась для всех внезапно, но не для него. Приблизилась. Борис проворно убрал косу с ее пути. И как не бывало разламывающей усталости.
   Пока здоровалась, раскладывала тряпочку на пеньке, подобие скатерти, в душах у мужиков царил праздник. Золотые Настины волосы рассыпались по загорелым плечам и взлетали при каждом движении. Словно для того, чтобы подчеркнуть прелесть фигуры. В ее лице не было и следа той абсолютной, не волнующей правильности, которая принимается за красоту. Но когда она, внутренне преображенная волнением и радостью встречи, смотрела перед собой, лицо ее неуловимо изменялось, светилось радостью, и она становилась удивительно хороша. Борис почувствовал, что для него она переменила обычную свою прическу, и не мог отвести глаз.
   Настя выставила на самодельный столик крынку со сметаной, хлеб. И протянула бутылку молока Борису. Готовилась, значит…
   – А это вам! Поскольку вы у нас одинокий.
   – Как одинокий? У него жена есть. Ты чего, дочь? – уставился Аникин.
   Однако Настю нелегко было сбить. Ничего не изменилось, не затуманилось в ее улыбке. Может, нарочно бросила про «одиночество».
   – Ну… это… Я имею в виду… без дома… без хозяйства. Он меня понимает, – засмеялась Настя.
   И Борис всем своим видом дал понять, что понимает всецело и одобряет каждый ее жест. Настя посмотрела мельком на него, как бы закрепляя взглядом тайное согласие. Этот незнакомый парень в голубой рубашке с закатанными рукавами, легких брюках, заправленных в сапоги, с первых дней вызвал в ней беспокойство. Как это так? Не обратил на нее внимания!.. Ах… ах! Зато теперь обратил.
   Ветер, трепавший самодельную скатерку, вдруг рванул и опрокинул стаканы. Погода быстро менялась, и Борис только сейчас это заметил. Капли дождя рассеялись в сильном ветре. Настя собрала посуду, и все сообща двинулись в обратный путь. Настя держалась рядом с Борисом. И он это ощущал каждую секунду.
   Они миновали рощу и вышли к деревне. Редкая картина представилась им. Всюду бесновался ветер. На фоне темнеющего неба вершины деревьев беспорядочно метались, размахивая отяжелевшими ветвями. И на бесконечно глубокую, чистую половину неба с удивительной быстротой надвигалась туча, от края до края заполнившая горизонт. Перед ровным серым краем ее, беспрестанно изменяясь, крутилось множество клочков, как воздушные шары, которые, казалось, улетали все выше. В черной же глубине тучи, по всему горизонту, молчаливо извивались молнии.
   – На море в таких случаях говорят: «внезапно налетел шторм!» – крикнул весело Борис, наклоняясь к Насте. И она кивнула благодарно, как сделала бы это за любое слово, обращенное к ней.
   На горизонте полыхнуло, и в наступившей затем черноте где-то далеко за лесом засветился веселый огонек.
   – Смотри, зажгло!
   Оба прислушались. Ветер принес далекий тревожный колокольный звон.
   – Не одну крышу поснимает сегодня ночью, – сказала Настя. – Хорошо бы не нашу. Смотри!
   В ближнем дому солома на крыше завернулась и неровным комом дрожала на ветру. Двое парней тащили доски и лестницу.
   – Успеют починить, – сказал Борис.
   Ему хотелось шутить, но Настя не поддержала его веселости. Ничего не ответила, только посмотрела на него. Для нее ничего шуточного не было в этом разговоре. Могла пойти с ним, если бы позвал. Но пошла за отцом.
   Полный воспоминаний, Борис воротился домой. Надежда стояла в комнате, отвернувшись от окна. Незнакомая, осунувшаяся.
   – Я тебе эту Настю не прощу! – произнесла она, недобро блеснув глазами.
   – А я тебе – катание на лодке, – зло ответил он.
   Она остановилась недоуменно, подняв брови, словно хотела сказать: «И это известно?» – или наоборот: «И ничего это не значит».
   Но промолчала.

8

   Если в начале весны Надежда собиралась в Синево с душевным подъемом, то потом ее настроение переменилось. И вернулись они с Борисом в конце лета совсем чужими людьми.
   Надин отец, не заметив перемены, по-прежнему не упускал случая кольнуть зятя. Но теперь, к удивлению своему, не встречал сопротивления дочери.
   Он не задавал себе вопроса, каким хотел бы видеть мужа дочери. Просто она казалась ему настолько совершенной, что возражения наверняка вызвал бы любой вариант. Но в сложившейся обстановке было ясно, что, кроме Бориса Чалина, всякий другой станет лучше и желаннее.
   Несколько раз Надежда уходила из дома, ничего не говоря, и возвращалась за полночь. Соседи видели Бориса с другой девушкой, и Надежде тут же было доложено. Дело шло к разводу. Юная любовь под нажимом старших не выдерживала и рушилась. Вся семья ощущала приближающуюся катастрофу. Отец ждал ее, надеясь, что наступят другие, благословенные времена. Открыто волновалась и переживала только мать. Надежда сделалась бесчувственной, словно нервы у нее были из железа.
   Намечающийся разрыв был вопросом времени или обстоятельств. И повод наконец нашелся. У отца пропал бинокль, восьмикратный, цейссовский. И он заподозрил в пропаже зятя. Разгорелся целый скандал: кто, где, когда был. Выяснения касались в основном Бориса. Он стоял бледный, кусая губы. Только время от времени обращался к жене:
   – Надя, скажи!
   Но та глядела холодно и надменно, не прощала ему Настю. Она как бы не хотела вмешиваться. И все же сказала фразу, разделившую всю их жизнь:
   – Я верю папе.
   В тот же вечер Борис собрал вещи, и к утру его не стало.
* * *
   Эта весть дошла до Михальцева только полтора года спустя. И он, неожиданно для себя, не только обрадовался, но и пожалел Бориса. Комбриг Васильев всегда считался правильным человеком. Можно было представить, что он требовал того же от жены, дочери и, наверное, в первую очередь от зятя. А Борис оказался крепким орешком. Дальше понятно, мог и на Надины слезы не посмотреть. Добился своего, укатил в Мурманск. Прошел слух, будто завербовался матросом на северный рыболовный флот. Это после теплой Надиной постели в обеспеченной комбриговской семье… Смех, да и только.

9

   Слухи были верные. На сейнере Борис работал простым матросом. И в этом заключалось спасение. Если бы не встретился с Максимычем, старпомом крошечной «Онеги», и тот не забрал бы его сразу в рейс, он бы не пережил предательства Надежды: «Я верю папе».
   За пикшей ходили до Шпицбергена. Возле Гренландии видели китов.
   После этого потеплело на душе. Хотя жгучая обида долго терзала Бориса, не считаясь с усталостью и новыми делами, которые валились на него со всех сторон. К рейсам и штормам он привык легче многих моряков. Хотя временами одиночество давило нестерпимо. Но когда в середине ослепительно синего, слившегося с небом океана возникли гренландские киты с водяными зонтиками и большими хвостами, Борис забыл про мокрый комбинезон, облепленный рыбьей чешуей, и почувствовал себя хозяином собственной жизни. К нему вернулось ощущение, которое он потерял в комбриговском доме.
   Достаточно было одного этого мгновения. Оно сидело в памяти долго. Но подстерегавшая судьба, взявшись с ним играть, еще раз круто изменила путь. Словно в отмщение послала новые испытания: раз уж не захотел от веку надежного хлебопашества и жены, которая «верит папе», но иногда искренне прислоняется к тебе, раз уж отказался от всего этого – получай! По возвращении с путины молодых парней, не спрашивая, загребли в мореходку, готовившую подводников. Загребли без долгих уговоров и внушений. Но так, что каждый почувствовал себя спасителем Отечества.
   После океанских просторов Балтика показалась Борису Чалину тесной и скучной. То ли дело океанский вал! А тут залив, хоть и Финский.
   Жуткая дисциплина, в которую он попал, стала отчасти защитой от воспоминаний о Надежде. Он чуть было не написал ей письма. Но вдруг желание пропало. Враждебность спаянной четверки ростовских дружков, строевые занятия, классы, спортивная гимнастика – все это оставляло мало времени для размышлений. Ребята, оторванные от счастливых семей и любимых, переживали внезапную смену режима гораздо тяжелее.
   Настал день, когда Борис вместе с другими матросами спустился по скользким поручням внутрь крошечной субмарины, которая вскоре вышла в открытое море. Притихшие курсанты больше не видели ни волн, ни чаек, не вдыхали чистый солоноватый ветер, летевший под облаками. Сидели, прислонившись к стальным переборкам, в предельном напряжении. Сперва было холодно и качало. Потом вдруг качка прекратилась, и все поняли, что лодка пошла на глубину. Стало трудно дышать.
   Погружались бравые морячки, предвкушая таинственное приключение и страшась его. А в конце плавания поднялись на мостик, держась за руки, изможденные, посиневшие от недостатка кислорода.
   Выяснилась любопытная особенность – спортивные, накачанные ребята переносили нехватку кислорода особенно тяжело. А доходяги, вялые, малоподвижные в обычных условиях после долгих походов, без глотка свежего воздуха, наоборот, выглядели предпочтительнее и меньше страдали от духоты в крошечной стальной коробке, опущенной в немыслимые глубины.
   Через несколько боевых дежурств Борис и еще несколько крепких парней попали в госпиталь. Двоих комиссовали из-за высокого давления и перебоев в сердце. Дорожка к бегству была открыта, но Борис заставил себя вернуться в строй. Эти госпитальные дни стали для него переломными. Он уже мыслил себя подводником и добился перевода на знакомую «Малютку». А перед этим решился еще на один важный шаг – написал Надежде. Раскаиваясь и сожалея. Никакие встречи не заменили ему Надину любовь. Высказал в письме то, что ей хотелось бы услышать, наверное, в давние, незапамятные времена.
   Адресовал конверт соседке, доброй старушке, чтобы передала лично в руки. Иначе Надин отец мог перехватить письмо и разыскать Бориса. А встреча с комбригом в новом подневольном положении вовсе Бориса не устраивала.
   В первый же раз в боевом походе он с нетерпением ждал возвращения, мечтал получить ответ. Но никакой весточки не оказалось. После этого он еще дважды писал, не замечая, что каждое письмо слово в слово повторяет предыдущее.
   А служба складывалась неплохо. С прежней командой пришлось расстаться. Борис получил назначение уже в качестве рулевого на новую «Малютку», которая, после ремонта, стала нести боевое дежурство в глубинах Балтики. Сорок первый начинался хорошо, и Борис втянулся в трудный флотский ритм, постигая железный уставной порядок и сложности незримых морских путей.
   Быстрое повышение могло поставить его во главе всей команды. Кому запретишь мечтать, когда подводная лодка слепа. Видит один командир. Он один прокладывает маршрут, дает указания штурману. Только он поднимает перископ и оглядывает зелено-голубой мир, где легко жить и дышать. И выбирает момент для торпедной атаки – главного дела, ради которого стальная коробка с уложенными торпедами скользит в морской пучине… Один!
   Остальная команда напрягает мозги и старается мысленно в кромешной тьме угадать обстановку.
   Тайное всегда становится явным. На морских путях из Норвегии в Пруссию были замечены десятки германских судов, незагруженных, с высоко поднятой ватерлинией. Складывалось такое впечатление, будто большинство из них спешно удирает, позабыв загрузиться.
   Однажды, чтобы как-то выяснить причину, подводная лодка всплыла. Но ясности не получилось. Вышла еще одна запутанная история. Заметив поднимающуюся из моря боевую рубку с перископом и пушкой, на немецком сухогрузе засуетились, стали сбрасывать шлюпки в море. Как будто не посланец дружеской страны в мирном море, а вражеский корабль, приближаясь к пассажирскому судну, изготовился для атаки. Одна из шлюпок сорвалась с талей, и люди вместе с ней посыпались в холодную воду.
   Непонятный эпизод командир обрисовал в секретном донесении. А команда позабавилась. Такого разгильдяйства (незагруженные корабли), а тем более паникерства от немцев никто не ожидал.
   Меньше всего странное происшествие занимало Бориса. По возвращении на базу он опять не получил письма. Наконец долгое ледяное молчание Надежды отрезвило его. В том, что письма передаются, он не усомнился ни разу. И причину такой безжалостности объяснял по-разному. Больше всего ему хотелось оправдать Надежду. Он уверял себя, что причина не в ней. Чаще приходило другое объяснение. И он видел за всем этим стальной взгляд человека, которого прежде уважал, а теперь на военной службе стал понимать больше, чем когда-либо. Но волею судеб с ним-то и суждена была обоим нескончаемая вражда.
   О Надежде не хотелось думать с такой безнадежностью. Были!.. были связующие нити! И прошлое, которое Надежда не могла зачеркнуть. Хотя и у нее за минувшее время вполне могла начаться другая жизнь.

10

   Гостевание у Клепы с чаепитием и леденцами оказалось как бы последним приветом забытому детству, который помог Михальцеву понять, как он обставил своих сверстников-однокашников, обошел их и превзошел по всем статьям. Клепа, наверное, угадывала в нем прежние черты, а он уже наутро был другой – подтянутый, собранный, с лихо закрученным на макушке волосом. Так он приноровился скрывать начавшую пробиваться лысину. Едва заметная улыбка проскальзывала в нужный момент. Ледяная или дружеская, это зависело от обстоятельств. Внешний вид и настрой его души определялись требованием службы. Он уже не был Серым, как в школе, заматерел, раздался в плечах. Лицо его сделалось шире, глаза круглее, точно все время хотели вылезти из орбит. От характера жесткого и несговорчивого, а может, из-за мокрых губ, которые он вечно вытирал тыльной стороной ладони, к нему еще в училище прилипла кличка Жабыч. Потом каким-то образом перекочевала на службу. Только там стали звать за глаза почтительнее – Жаб Жабыч.
   Кабинет, который они с напарником занимали попеременно, не мог называться так в полном рабочем смысле. Это была узкая комната с низким потолком, будто для того, чтобы труднее было дышать. Стены красили синей краской в стародавние времена. Но ядовитый запах до сих пор не выветрился, хотя форточка в единственном зарешеченном окне никогда не закрывалась.