Мониш протянул руку и положил ее на плечо принца.
   — Мой государь! — в страхе воскликнул он. — Мой государь, что ты задумал?
   Принц вперил взор в переносицу рыцаря, и его губы сложились в кривую усмешку, которую никак нельзя было назвать приятной.
   — Я намерен молить кардинала Коррадо о сострадании, — насмешливо ответил он и с этими словами соскочил с коня, бросив поводья одному из своих закованных в броню всадников.
   Бряцая доспехами, он вошел на постоялый двор в сопровождении Мониша и Нуньеса. Отшвырнув в сторону хозяина, который не знал, с кем имеет дело, и, конечно, не позволил бы даже столь благородному с виду господину нарушить покой своего почетного гостя, Афонсо широким шагом вошел в трапезную, где в обществе двух своих знатных племянников обедал кардинал Коррадо.
   Увидев его и испугавшись, что принц может прибегнуть к насилию, Джаннино и Пьерлуиджи мгновенно вскочили на ноги и схватились за рукоятки своих кинжалов. Но кардинал Коррадо продолжал неподвижно сидеть на месте. Он поднял глаза, и на строгом аскетическом лице заиграла какая-то невыразимо ласковая улыбка.
   — Я надеялся, что ты последуешь за мной, сын мой, — молвил он. — Если ты принес мне покаяние, значит, Бог услышал мою молитву.
   — Покаяние? — вскричал Афонсо Энрикес. Он злобно расхохотался и выхватил из ножен кинжал.
   Санчо Нуньес в ужасе схватил принца за плечи, пытаясь удержать его.
   — Мой государь, — срывающимся голосом вопил он, — ты не посмеешь заколоть помазанника Господа нашего! Это означало бы полное и безвозвратное самоуничтожение!
   — Проклятие исчезнет, когда не станет того, чьи уста произнесли его, — ответил Афонсо. Как видно, горячая кровь не мешала этому юноше и пылкому разрубателю Гордиевых узлов рассуждать довольно здраво. — А снять проклятие с моей Коимбры для меня важнее всего.
   — И оно будет снято, сын мой, как только ты покаешься и выкажешь готовность повиноваться воле Его Святейшества, как и подобает христианину, — отвечал бесстрашный кардинал.
   — Боже, надели меня терпением, чтобы разговаривать с этим человеком, — сказал Афонсо Энрикес. — Слушайте, сеньор кардинал, — продолжал он, уперев ладони в рукоять своего кинжала, отчего его лезвие на несколько дюймов ушло в сосновую крышку стола, — я вполне могу понять и стерпеть ваше стремление пустить в ход все средства, имеющиеся в распоряжении церкви, чтобы покарать меня за прегрешения, которые вы вменяете мне в вину. Возможно, в нем есть какой-то смысл. Но можете ли вы объяснить мне, почему за поступок, совершенный — если вообще совершенный — мною одним, должен быть наказан целый город? Причем наказан столь ужасным проклятием, что верным сынам и дочерям Матери-Церкви отказано в отпущении грехов и отправлении всех религиозных обрядов в городской черте; что мужчинам и женщинам запрещено приближаться к своим алтарям; что им приходится принимать смерть без исповеди и уходить в мир иной грешниками, обреченными на вечные муки ада. Какая нужда толкнула вас на это?
   Благосклонная улыбка на лице кардинала сменилась лукавой усмешкой.
   — Что ж, я отвечу тебе, — проговорил он. — Ужас, в который повергнуты жители Коимбры, подвигнет их на бунт против тебя. Если, разумеется, ты не избавишь их от анафемы. Таким образом, сеньор принц, я получаю возможность держать тебя в узде. Либо ты покоришься, либо будешь уничтожен.
   Афонсо Энрикес несколько мгновений молча смотрел на кардинала.
   — Вот уж ответ — так ответ, — сказал он наконец и вдруг грозно взревел: — Но это политика, а не религия! Знаете ли вы, что происходит, когда правитель менее искушен в государственных делах, чем его противники? Он прибегает к силе, сеньор кардинал. Вы вынуждаете меня к этому, а значит, вам и отвечать за последствия!
   — О какой силе ты говоришь? — глумливо спросил легат. — Твое жалкое оружие, сеющее смерть, — ничто в сравнении с мощью стоящей за мной церкви. Ты угрожаешь мне гибелью? Думаешь, она страшит меня?
   Внезапно кардинал поднялся на ноги и в гневном порыве распахнул свою багровую мантию.
   — Рази же меня своим кинжалом! На мне нет кольчуги. Рази, коли посмеешь, и твой святотатственный удар погубит тебя. Погубит и в этом мире, и в загробном.
   Инфант задумчиво взглянул на легата и медленно вложил кинжал в ножны. На лице его появилась тусклая улыбка. Он хлопнул в ладоши, и в комнату вошли сопровождавшие его латники.
   — Схватите двух этих римских щенков, — велел он им, указывая на Джакнино и Пьерлуиджи. — Схватите и разделайтесь с ними. Быстро!
   — Сеньор принц! — вскричал легат сразу и умоляюще, и испуганно, и возмущенно.
   Нотки страха еще больше раззадорили Афонсо Энрикеса.
   — Быстро! — снова воскликнул он, хотя в этом не было никакой нужды, потому что латники уже вцепились в племянников кардинала. Те ругались, кусались, отбивались ногами, но их в мгновение ока повалили на пол, обезоружили и связали. Латники взглянули на принца, ожидая дальнейших распоряжений. Стоявшие поодаль Мониш и Нуньес с тревогой наблюдали за происходящим. Кардинал, который так и не вышел из-за стола, стоял без кровинки в лице и сдавленным голосом вопрошал принца, какое еще бесчинство тот задумал. Легат умолял принца опомниться, грозил ужасными последствиями этого возмутительного поступка. И все это на одном дыхании.
   Речь кардинала совершенно не тронула Афонсо Энрикеса. Он указал на окно, за которым посреди постоялого двора высился огромный дуб.
   — Отведите их туда и повесьте безо всякого причащения, — повелел он.
   Легат покачнулся и едва не упал ничком. Он схватился за стол, утратив дар речи от страха за этих двух парней, которых берег как зеницу ока. А ведь только что он бесстрашно подставил собственную грудь под стальной клинок.
   Двух миловидных итальянских юношей поволокли вон из комнаты. Они бились и извивались в руках своих пленителей.
   Наконец легат, который был на грани обморока, обрел дар речи.
   — Сеньор принц! — выдохнул он. — Сеньор принц… ты не посмеешь совершить такую низость! Не посмеешь! Предупреждаю тебя, что… что… — кардинал так и не высказал вслух очередную угрозу, этому помешал нараставший в его душе ужас.
   — Смилуйся! — закричал он. — Смилуйся, государь! Ведь ты и сам надеешься на милосердие!
   — Ну, и каково же оно, твое милосердие? Ты шляешься по свету, долдоня проповеди о милосердии, а как запахнет жареным, так сам выклянчиваешь его! Ну, хорош!
   — Но ведь это низость! Что сделали тебе эти несчастные дети? Какой причинили вред? Чем они виноваты, если я нанес тебе обиду, выполняя свой священный долг?
   Инфант воспользовался паузой и молниеносно ответил кардиналу в том же духе:
   — А что сделали тебе мои подданные, жители Коимбры? Разве они повинны в том, что я обидел тебя? И тем не менее, желая помыкать мною, ты без колебаний пустил в ход орудия церкви и обратил их против народа. А я, чтобы приструнить тебя, столь же решительно поражу своим оружием твоих племянников. Увидев их болтающимися в петле, ты поймешь то, чего не смог уяснить из моих слов. И низость моя — лишь ответ на твою собственную подлость. Уразумей это и, быть может, сердце твое дрогнет, ты смиришь свою чудовищную гордыню.
   На улице под деревом суетились латники. Они проворно и бесстрастно готовились выполнить доверенное им задание.
   Кардинал болезненно поморщился и стал задыхаться.
   — Не допусти этого! — он умоляюще простер к принцу руки. — Сеньор принц, ты должен освободить моих племянников.
   — Сеньор кардинал, вы должны снять проклятие с моих подданных.
   — Если… если ты прежде выкажешь готовность повиноваться. Мой долг… Святой престол… О, Боже, неужели ничто не в силах тронуть твое сердце?
   — Когда ваших племянников повесят, вы кое-что поймете, и собственное горе научит вас состраданию.
   Голос инфанта звучал так холодно и твердо, что кардинал уже и не чаял добиться своей цели. Увидев, что на шеи его горячо любимых племянников уже накинуты петли, он тотчас же сдался.
   — Останови их! — завопил легат. — Заставь их остановиться! Проклятие будет снято.
   — Погодите! — крикнул инфант своим людям, вокруг которых уже собиралась горстка трепещущих от страха селян. Затем он вновь повернулся к кардиналу Коррадо, который опустился на стул с видом человека, лишившегося последних остатков сил. Он тяжело дышал, опершись о стол и обхватив ладонями голову.
   — Выслушайте условия, которые вам надо будет принять, чтобы спасти им жизнь. Полное отпущение грехов и апостольское благословение для моих подданных и меня самого. Нынче же вечером. Я, со своей стороны, готов исполнить волю его святейшества и освободить из заточения мою мать, но при условии, что она тотчас же покинет Португалию и больше не вернется сюда. Что касается изгнанного епископа и его преемника, то пусть все остается как есть. Однако вы можете успокоить свою совесть, лично подтвердив назначение дона Сулеймана. Вот так, сеньор. Мне кажется, что я достаточно великодушен. Освободив свою мать, я даю вам возможность ублажить Рим. Если все то, что я намеревался здесь проделать, поможет вам усвоить свой урок, будьте довольны и не терзайтесь муками совести.
   — Да будет так, — севшим голосом отвечал кардинал. — Я вернусь с тобой в Коимбру и исполню твою волю.
   После этого Афонсо Энрикес без всякого глумления, а вполне серьезно и искренне преклонил колена, давая кардиналу понять, что их ссора исчерпана, и попросил у него благословения, как и подобает верному и смиренному сыну Святой Церкви, каковым он себя считал.


2. ЛЖЕДМИТРИЙ. Борис Годунов и самозваный сын Иоанна Грозного


   Впервые он услышал об этом, сидя за ужином в огромном зале своего дворца в Кремле. Весть пришла, когда ему и без того было над чем поломать голову: несмотря на стол, и сервировкой, и яствами вполне достойный императора, за стенами дворца на улицах Москвы свирепствовал голод, до того истощивший мужчин и женщин, что, займись они людоедством, никто, наверное, не стал бы вменять это им в вину.
   В полном одиночестве, если не считать прислуживавшей за столом челяди, восседал Борис Годунов под чугунными лампадами, превращавшими крытый белой скатертью стол с золотыми ковшами и серебряными блюдами в сверкающий островок света, окутанный мраком, в который был погружен огромный чертог. Воздух был напоен ароматом горящих сосновых поленьев, потому что, хотя был уже май месяц, ночи стояли холодные, и в очаге постоянно поддерживали огонь.
   К Борису приблизился его верный слуга Басманов. Именно он принес известие — одно из тех, что поначалу так потрясали царя. Казалось, Немезида наконец-то занесла над его грешной головой свой карающий меч.
   Острые, болезненно-желтые скулы Басманова окрасились румянцем; в продолговатых глазах сверкали возбужденные искорки. Первым делом он велел челяди удалиться, потом подался вперед и, склонившись над Борисом, скороговоркой сообщил ему новость.
   При первых же словах царь с лязгом бросил свой нож на золотую тарелку, и его короткие сильные руки вцепились в резные подлокотники массивного золоченого кресла. Но он быстро овладел собой и, продолжая слушать боярина, мало-помалу приходил в насмешливое расположение духа. Презрительная ухмылка заиграла на губах, полуприкрытых седеющей бородой.
   А суть Басмановского доклада сводилась к тому, что в Польше неведомо откуда объявился человек, называвший себя сыном Иоанна Васильевича и законным царем Руси, тем самым Дмитрием, который, как полагали, скончался в Угличе десять лет назад и останки которого покоились в Москве, в церкви Святого Михаила. Человек этот нашел прибежище при дворе литовского магната Вишневецкого, и польская знать в один голос свидетельствует ему почтение, спеша признать в нем законного сына Иоанна Грозного. Поговаривали даже, что он как две капли воды похож на покойного царя, если не считать смуглой кожи и черных волос, унаследованных им от вдовствующей царицы. Кроме того, на лице у него было две бородавки. Точно такие же, насколько помнили приближенные и слуги, обезображивали черты Дмитрия, когда тот был ребенком.
   Так сообщил царю Басманов, добавив, что он отправил в Литву гонца для уточнения и подтверждения этой вести. На основании полученных им дополнительных сведений боярин избрал этим гонцом Смирнова-Отрепьева.
   Борис откинулся на спинку кресла, вперив взор в украшенный каменьями кубок и машинально вертя его в пальцах. На круглом бледном лице царя теперь не было и тени улыбки, черты его застыли, на чело легла печать глубокого раздумья.
   — Найди князя Шуйского, — молвил, наконец, Борис, — и пришли его ко мне.
   А в ответ на сообщение боярина царь сказал лишь:
   — Мы еще поговорим об этом, Басманов.
   И с этими словами мановением руки отослал придворного.
   Но как только боярин удалился, Борис тяжело поднялся на ноги и подошел к очагу. Царь понурил свою крупную голову, грузные плечи его поникли. Он был человеком невысокого роста, коренастым, кривоногим и склонным к полноте. Царь поставил ногу, обутую в отороченный горностаем красный кожаный сапог, на решетку очага и, облокотившись о резные украшения над ним, подпер ладонью лоб. Глаза его смотрели на огонь, словно пляшущие языки пламени напоминали ему о том давнем пышном зрелище, которое занимало теперь его мысли.
   Девятнадцать лет пролетело с тех пор, как скончался Иоанн Грозный, оставивший после себя двух сыновей — Федора Иоанновича, который унаследовал престол, и цесаревича Дмитрия. Федор был хил и почти безумен. Он женился на дочери Бориса Годунова Ирине, благодаря чему Борис стал подлинным правителем Руси, той силой, которая поддерживала царский трон. Но его ненасытное честолюбие требовало большего. Он хотел носить венец и держать в руках скипетр, а этого можно было добиться, лишь истребив династию Рюриковичей, царствовавшую на Руси почти семь столетий. Между троном и Борисом стояли муж дочери, их отпрыск и мальчик Дмитрий, отосланный вместе со своей матерью, вдовствующей царицей, в Углич. Этих троих надо было устранить.
   Борис начал с последнего из них и сперва попробовал лишить его права престолонаследия, не прибегая к кровопролитию. Он попытался объявить Дмитрия незаконнорожденным на том основании, что он был сыном Иоанна от седьмой жены (ортодоксальная православная церковь признавала законными только первых трех жен), но эта попытка провалилась. Память об ужасном царе, страх перед ним еще были живы на суеверной Руси, и никто не посмел бы подвергнуть позору и бесчестью его сына. Поэтому Борис прибег к другому, гораздо более верному, средству. Он послал в Углич своих людей, и вскоре оттуда пришла весть о том, что мальчик, играя ножом, в приступе падучки напоролся на клинок, пронзив себе горло. Однако такая история не убедила жителей Москвы, поскольку почти одновременно в столицу пришло другое известие: Углич взбунтовался против посланцев Бориса. Горожане обвинили их в убийстве мальчика и прикончили на месте.
   Возмездие Бориса было ужасным. Двести жителей злосчастного города были по его приказу преданы смерти, а остальных сослали за Урал. Царицу Марию, мать Дмитрия, тоже утверждавшую, что Борис велел убить мальчика, заточили в монастырь, где держали под неусыпным наблюдением.
   Все это произошло в 1592 году. Следующей жертвой стал маленький сын Федора и наконец, в 1598 году, погиб сам Федор, причиной смерти которого явилась некая таинственная болезнь. Итак, Борис расчистил себе путь к трону. Но, когда он всходил на престол, на Годунове уже лежал гнет проклятия собственной дочери. Вдова Федора смело бросила в лицо отцу обвинение в том, что он ради удовлетворения своего безжалостного честолюбия отравил ее супруга, и страстно молила Бога обойтись с лиходеем так же, как сам он обходился с другими. После этого она удалилась в монастырь, дав обет никогда впредь не видеться со своим отцом.
   О дочери и думал теперь царь, стоя в своих чертогах и глядя в пылающий очаг. Быть может, именно воспоминание о ее проклятии лишило его былой смелости и заставило трепетать от страха, хотя на то наверняка не было никаких причин? Уже пять лет царствовал он на Руси и за эти годы успел вцепиться в страну железной хваткой, ослабить которую было весьма непросто.
   Долго стоял царь над очагом. Тут и застал его блистательный князь Шуйский, призванный Басмановым по монаршему повелению.
   — Ты ездил в Углич, когда был зарезан цесаревич Дмитрий, — молвил Борис. И голос его, и выражение лица казались совершенно спокойными и обыденными. — Ты своими глазами видел тело его. Как думаешь, мог ли ты ошибиться?
   — Ошибиться? — вопрос обескуражил боярина. Это был высокий мужчина, много моложе Бориса, которому шел пятидесятый год. С костистой физиономии его не сходила сумрачная мина, а во взгляде темных узко поставленных глаз под густыми сросшимися в линию бровями читалась какая-то зловещая угроза.
   Чтобы объяснить смысл своего вопроса, Борис пересказал князю услышанное от Басманова. Василий Шуйский рассмеялся. Экий вздор! Дмитрий мертв. Он сам держал на руках его тело, и никакой ошибки тут быть не может.
   Из уст Бориса помимо его воли вырвался вздох облегчения. Шуйский прав: весь рассказ Басманова — сущий вздор с первого до последнего слова. Бояться нечего. Глупо было впадать в трепет, пусть даже и на какое-то мгновение.
   И все-таки в последующие недели Борис часто задумывался над тем, что сказал ему Басманов. Главную причину для беспокойства царь видел в повальном паломничестве польской знати в Брагин, ко двору магната Вишневецкого. Вельможи воздавали почести этому самозваному сыну Иоанна Грозного; в Москве тем временем свирепствовал голод, а пустые желудки, как известно, не располагают к преданности. Кроме того, московская знать недолюбливает своего царя: он правил чересчур сурово, ущемлял власть бояр, среди которых были люди вроде Василия Шуйского — слишком много знающие, алчные и честолюбивые, вполне способные употребить свою осведомленность ему во зло. Претендент на престол улучил очень благоприятный момент, сколь бы нелепы ни были его жульнические притязания. Поэтому Борис отправил к литовскому магнату гонца с предложением взятки за выдачу Лжедмитрия.
   Но гонец вернулся с пустыми руками. Он слишком поздно прибыл в Братин: самозванец уже покинул город и спокойно поселился в замке Георга Мнишека, пфальцграфа Сандомирского, с дочерью которого, Мариной, он был обручен. Эта весть уже и сама по себе не сулила Борису ничего хорошего, но вскоре пришла и другая, еще более мрачная. Спустя несколько месяцев он узнал от Сандомира, что Дмитрий переехал в Краков, где Сигизмунд III Польский публично признал в нем сына Иоанна Васильевича, законного наследника русского венца. Сообщили Борису и о фактах, на которых основывалось убеждение в законности требований Дмитрия. Самозванец утверждал, что один из эмиссаров Бориса, посланных в Углич, чтобы убить его, подкупил лекаря цесаревича, Семена. Тот сделал вид, будто согласен убить Дмитрия: это был единственный способ спасти ему жизнь. Лекарь отыскал сына какого-то смерда, который был отдаленно похож на цесаревича, облачил его в одежды, напоминавшие наряд молодого наследника, и перерезал мальчику горло. Те, кто нашел тело, решили, что убит Дмитрий. Все это время лекарь прятал цесаревича, а потом тайно увез его из Углича в монастырь, где молодой Дмитрий и получил образование.
   Такова в двух словах история, с помощью которой претендент убедил польский двор. Никто из знавших Дмитрия мальчиком в Угличе не посмел разоблачить взрослого мужчину, чья наружность столь разительно напоминала облик Иоанна Грозного. Вскоре после того, как историю эту услышал Борис, ее услышала и вся Русь. И тогда Годунов понял, что настало время как-то опровергнуть ее.
   Но как убедить москвичей? Одних заверений, пусть даже и царских, тут мало. И в конце концов Борис вспомнил о царице Марии, матери убиенного отрока. Он велел привезти ее в Москву из монастыря и поведал ей о самозванце, претендовавшем на русский престол при поддержке польского короля.
   Облаченная в черные одежды и постриженная в монахини по воле тирана, царица стояла перед Борисом и бесстрастно слушала его. Когда он умолк, слабая тень улыбки скользнула по ее лицу, успевшему огрубеть за двенадцать лет, которые прошли с того дня, когда ее мальчик был зарезан едва ли не на глазах у матери.
   — Рассказ твой обстоятелен, — заметила Мария. — Возможно, и даже вероятно, что все это — правда.
   — Правда! — рявкнул царь, восседавший на троне. — Правда? Что ты мелешь, баба? Ты сама видела мальчишку мертвым.
   — Видела, и знаю, кто его убил.
   — Видела и признала в убиенном своего сына, коль скоро послала людей расправиться с теми, кто, по твоему мнению, заклал его.
   — Да, — отвечала царица. — Чего же ты теперь от меня хочешь?
   — Чего я хочу? — вопрос изумил и обескуражил Бориса. Уж не тронулась ли она умом в монастырской келье? — Я хочу, чтобы ты дала свое свидетельство и разоблачила этого молодца как самозванца. Тебе-то народ поверит.
   — Ты думаешь? — в ее глазах мелькнуло любопытство.
   — А как же? Или ты не мать Дмитрия? И кому, как не матери, узнать собственного сына?
   — Ты запамятовал, что тогда ему было десять лет от роду. Совсем ребенок. А сейчас это взрослый двадцатитрехлетний человек. Могу ли я сказать что-либо наверняка?
   Царь грязно выругался.
   — Ты видела его мертвым!
   — И все же могла заблуждаться. Мне показалось, что я знаю твоих наймитов, убивших его. И тем не менее ты заставил меня поклясться под страхом смерти моих братьев, что я ошиблась. Возможно, я ошиблась даже еще больше, чем мы с тобой думали. Возможно, мой маленький Дмитрий и вовсе не был предан закланию. Возможно, этот человек говорит правду.
   — Возможно… — царь осекся и взглянул на нее, взглянул недоверчиво, настороженно и пытливо. — Что ты хочешь этим сказать? — резко спросил он.
   Острые черты ее некогда столь милого, а теперь огрубевшего лица вновь тронула тусклая улыбка.
   — Я хочу сказать, что если бы вдруг сам Сатана вылез из преисподней и стал называть себя моим сыном, я должна была бы признать его тебе на погибель!
   Годы раздумий о выпавших на ее долю несправедливостях не прошли для царицы даром: боль и затаенная ненависть вырвались наружу. И ошеломленный царь испугался. Челюсть его отвисла, как у юродивого. Он смотрел на женщину вытаращенными немигающими глазами.
   — Ты говоришь, народ мне поверит, — продолжала царица. — Поверит, если мать узнает своего родного сына. Ну, коли так, часы твоего правления сочтены, узурпатор!
   Глупо. Глупо было показывать царю оружие, которым она собиралась уничтожить его. Если поначалу он и растерялся, то теперь, получив тревожный сигнал, уже сам был во всеоружии. В итоге царица под бдительной охраной отправилась обратно в монастырь, где ее свободу ограничили еще больше, чем прежде.
   Вера в Дмитрия укоренилась и окрепла на Руси. Борис был в отчаянии. Вероятно, знать все еще относилась к самозванцу скептически, но царь понимал, что не может полагаться на своих бояр, поскольку у них не было особых причин любить его. Возможно, Борис начал сознавать, что страх — не лучшее средство правления.
   Наконец из Кракова возвратился Смирнов-Отрепьев, посланный туда Басмановым, чтобы лично убедиться в правдивости ходивших среди бояр слухов о самозванце. Молва не обманула Лжедмитрий оказался не кем иным, как его собственным племянником Гришкой Отрепьевым, монахом-расстригой, поддавшимся римской ереси, опустившимся и ставшим настоящим распутником. Теперь нетрудно понять, почему Басманов выбрал в качестве своего посланца именно Смирнова-Отрепьева.
   Весть ободрила Бориса. Наконец-то он получил возможность на законном основании разоблачить и развенчать самозванца. Так он и сделал. Он отправил специального гонца к Сигизмунду III, наказав ему сорвать маску с юного выскочки и потребовать его выдворения из Польского Королевства. Требование это поддержал Патриарх Московский, торжественно отлучивший от церкви бывшего монаха Гришку Отрепьева, самозванно объявившего себя Дмитрием Иоанновичем.
   Однако разоблачение не принесло ожидаемых плодов. Вопреки надеждам Бориса, оно никого не убедило. Ему докладывали, что царевич — истинный дворянин с изысканными светскими манерами, образованный, владеющий польским и латынью не хуже, чем русским, искусный наездник и воин. Возникал вопрос: откуда у монаха-расстриги такие навыки и умения? Более того, хотя Борис вовремя спохватился и не дал царице Марии в отместку ему поддержать самозванца, он совсем забыл о двух ее братьях. У него не хватило прозорливости, и царь не смог предвидеть, что они, движимые такими же побуждениями, сделают то, что он не позволил сделать ей. Так и произошло: братья Нагие отправились в Краков, чтобы принародно признать Дмитрия как своего племянника и стать под его знамена.
   Борис понимал, что на этот раз одно лишь красноречие его не спасет. Богиня возмездия уже обнажила свой меч, и царю придется заплатить за совершенные прегрешения. Оставалось только собрать войско и выступить навстречу самозванцу, который надвигался на Москву с казацкими и польскими дружинами.