девиз сильных мира сего – безнаказанность, добродетель же – химера.Кем бы ни был этот несчастный – супругом или отцом, богатым или бедным, господином или рабом – со всех сторон его подстерегают опасности, отовсюду готовы вонзиться в его грудь кинжалы: раз он осмелился разрушить в человеке те единственные начала, что способны уравновесить его порочность, то не остается никаких сомнений – рано или поздно этот нечестивец падет жертвой своих ужасных принципов. [1]
   А теперь, если не возражаете, отвлечемся от религиозных понятий и рассмотрим этот вопрос с позиций человеческих. Верх неразумия полагать, что общество, которое ты оскорбляешь и чьи законы постоянно преступаешь в свою очередь, оставит тебя в покое. Человек создал законы, защищающие его безопасность, и всегда будет ратовать за разрушение того, что способно ей повредить. Власть и богатство могут на какое-то время ослепить злодея эфемерным блеском процветания. Но сколь недолговечно такое могущество! Узнанный и разоблаченный преступник становится предметом всеобщей ненависти и презрения. И что же, его недавние сторонники и апологеты утешают его в беде? Ничуть не бывало, ни один из них не признает его. Теперь, когда ему нечем расплачиваться с ними, они отбросят его, как ненужный хлам. Со всех сторон его обступят невзгоды, он будет чахнуть в позоре и лишениях, и не найдя убежища даже в сердце своем, погибнет в муках отчаяния. Итак, в чем же состоит абсурдный довод наших противников? В своих жалких попытках ослабить всесилие добродетели они осмеливаются утверждать, что все, что не является универсальным – химера, и на самом деле добродетели не существует, ибо в разных местностях понятия о ней различны. Так что же, выходит добродетелей вовсе нет именно оттого, что каждому народу удалось создать свои собственные о ней представления? Оттого, что в зависимости от особенностей климата и темперамента возникла потребность в тех или иных сдерживающих началах? Словом, раз добродетель многообразна и известны тысячи ее форм, значит на земле нет и не было добродетели? Это все равно, что сомневаться в действительном существовании реки лишь оттого, что она распадается на множество ответвлений. Словом, человек приспособил добродетель ко всему разнообразию своих нравов и даже заложил ее в основу их. Разве этот бесспорный факт – не лучшее доказательство как существования добродетели, так и насущной необходимости ее? Пусть мне укажут хоть один народ, живущий вне понятий добродетели, хотя бы один народ, не признающий за основополагающие общественные принципы человеколюбие и благодеяние. Я даже пойду дальше, пусть мне укажут хотя бы на одно сообщество негодяев, которое не было бы скреплено некоторыми принципами добродетели, – и тогда я перестану ее защищать. Если же, вопреки всему, добродетель существует, и полезность ее признана везде, если нет ни одной нации, ни одного государства, ни одного общества, ни одного индивидуума, способного обойтись без нее, если человек просто не может жить спокойно и счастливо вне добродетели, то разве неправ я, я дитя мое, призывая тебя никогда не сходить с ее стези? Посмотри, Флорвиль, – продолжал мой благодетель, обнимая меня, – посмотри до чего довели тебя заблуждения твоих юных лет. И когда тебя снова потянет к прегрешениям, когда чьи-либо обольщения или твоя собственная слабость вновь расставят тебе западню – вспомни о тяжелой расплате за твои первые проступки, подумай о человеке, любящем тебя, как родную дочь!.. глубоко страдающем из-за твоих ошибок, и пусть размышления эти придадут тебе сил для служения добродетели, в чье лоно я хочу вернуть тебя навеки.
   Верный своим взглядам, господин де Сен-Пра по-прежнему не намерен был проживать со мной под одной крышей; он предложил мне поселиться у одной родственницы, известной своей набожностью – полной противоположности госпожи де Веркен. Это вполне отвечало моим чаяниям. Госпожа де Леренс с большой охотой приняла меня, и я переехала к ней уже на исходе первой недели своего пребывания в Париже.
   О, сударь, сколь отлична была сия почтенная дама от той, чей дом я покинула ранее! Душою одной безраздельно владели распутство и порок – сердце другой являло собой средоточие всевозможных добродетелей. Одна ужасала меня своей испорченностью – другая утешала поучительностью своих наставлений. Слушая речи госпожи де Веркен, я испытывала горечь и раскаяние. Внимая же госпоже де Леренс – обретала кротость и покой... Ах, сударь, дозвольте обрисовать вам портрет этой замечательной, вечно боготворимой мною женщины. Не могу противиться порыву восхищения и не воздать почестей ее добродетели.
   В свои неполные сорок лет госпожа де Леренс была еще необычайно свежа; смиренно-целомудренное выражение черт лица красило ее не меньше, чем на редкость гармоничное сложение, коим наделила ее природа; из-за благородства осанки она, на первый взгляд, казалось излишне величественной, однако стоило ей проронить хоть слово – и то, что вы готовы были принять за высокомерие, тотчас смягчалось и сглаживалось: душа ее была столь прекрасна и чиста, любезность столь безупречна, а искренность – неподдельна, что к глубокому уважению, испытываемому по отношению к ней, невольно примешивались самые трепетные чувства. Благочестие госпожи де Леренс не имело ничего общего ни с ханжеством, ни с суеверием. У истоков ее веры стояла необычайная чувствительность натуры; идея существования Бога и служения Высшему Существу – вот живейшее наслаждение этой любящей души; она открыто признавалась, что была бы несчастнейшей из смертных, если бы вероломные лучи рассудка когда-нибудь принудили ее разрушить в себе почтение и любовь к культу Всевышнего. Госпожа де Леренс была привержена не столько к религиозным обрядам, сколько к религиозной морали в высшем смысле этого слова, и именно на ее основе строила свои поступки. Уста этой женщины никогда не осквернялись клеветой; она не позволяла себе даже шуток, способных задеть ближнего; преисполненная нежности и участия к окружающим, она считала всех людей интересными, даже в их недостатках, и заботилась исключительно о сокрытии чужих изъянов, либо об их ненавязчивом порицании. Утешение несчастных было высшей ее радостью; не дожидаясь, пока сирые и убогие придут, дабы воззвать к ней о помощи, она сама находила страждущих... загодя догадываясь об их бедах; черты ее озарялись светом, когда она облегчала горе вдов и сирот, возвращала достаток бедствующему семейству или собственными руками разрывала оковы отверженных. Вместе с тем ее никак нельзя было упрекнуть ни в строгости, ни в суровости: если предлагаемые ей развлечения были невинны – она самозабвенно предавалась им, волнуясь лишь о том, чтобы никто не скучал в ее компании. Эта благоразумная дама с равным успехом поддерживала просвещенную беседу с моралистом, вела глубокомысленный спор с теологом, вдохновляла романиста, одаривала улыбкой поэта, поражала глубиной познаний политика или законодателя и направляла игры ребенка. Необычайно способная во всех отношениях, она владела особым даром внимания и чуткости к людям, редким умением проявлять в других их таланты. Предпочитая уединение и общаясь в узком кругу друзей, госпожа де Леренс являла собой образец для подражания как женщинам, так и мужчинам – ей удавалось сообщать окружающим ощущение тихого безмятежного счастья... небесного блаженства, предназначенного честному человеку святым Господом, чей образ она представляла здесь, на земле.
   Не стану утомлять вас, сударь, однообразными подробностями моего блаженного семнадцатилетнего пребывания в доме этой замечательной женщины. Беседы о религии и нравственности, разнообразные благотворительные дела – вот чем мы с ней сочли необходимым заполнить наши дни.
   – Религия отпугивает людей лишь в том случае, милая моя Флорвиль, – говорила госпожа де Леренс, – когда неумелые наставники заставляют их чувствовать лишь ее цепи, не сумев при этом разъяснить бесчисленных ее преимуществ. Вряд ли отыщется смертный, дошедший до такого абсурда, чтобы, окинув взором нашу вселенную, не признать, что несметные чудеса ее сотворены всемогущим Господом. Неужели после этого сердце его, ощутившее сию основополагающую истину, нуждается в дополнительных подтверждениях?.. Сколь же груб и неотесан тот невежда, что откажется воздать почести всеблагому создателю своему! Правда, кого-то может смутить многообразие культов, в разноликости их он попытается усмотреть их фальшь. Нелепый софизм! Единодушное признание всеми народами Бога и их служение Ему, сие молчаливое принятие, запечатленное в стольких сердцах человеческих – разве не является оно еще в большей степени, нежели совершенство природы, неопровержимым доказательством существования Вседержителя? Человек не может жить в неприятии Бога, ибо заглянув в душу свою – непременно обнаружит в ней свидетельства Его существования, а открыв глаза свои повсюду заметит следы Его присутствия. Неужели после этого осмелится он сомневаться?
   Нет, Флорвиль, уверяю тебя – среди атеистов ты не отыщешь людей с чистой совестью. Гордыня, упрямство, безудержные страсти – вот орудия, что разрушают веру в Господа, беспрестанно возрождающуюся в сердце и рассудке человеческом. Каждое движение души, каждый светлый луч разума представляют мне бесспорные доказательства присутствия Всевышнего. Так неужели я не воздам Ему почести, неужели укрою от Него ту жалкую дань, которую Он великодушно позволяет мне преподнести Ему, неужели не склонюсь перед Его величием, не испрошу милости, не стерплю любые жизненные невзгоды во имя ничтожной своей доли участия в торжестве Его славы! Выходит, вместо того, чтобы добиваться радостей жизни вечной в лоне Господа, я стану рисковать вечностью ради ожидающей меня пучины страшных мук, и все по причине отказа поверить неоспоримым доказательствам, коими Всевышний соизволил убедить меня в истинности своего существования! Дитя мое, разве выбор не очевиден и требует раздумья?
   О вы, упорно не замечающие огненные стрелы Господа, направленные вам в самое сердце, хоть на миг призовите свой разум и просто из жалости к себе самим прислушайтесь к неопровержимому доводу Паскаля: «Если Бога нет, то что мешает вам в него поверить, какое зло причинит вам Его приятие? Если же Бог существует, то отказываясь от веры в него, скольких опасностей вы не сумеете избежать!» Вы, неверы, говорите, что не считается нужным оказывать знаки почитания Всевышнему, поскольку вас шокирует множественность религий. Что ж, пусть так! Тогда приглядитесь к каждой, а затем отвечайте, но только честно, в которой из них вы обнаруживаете наивысшую силу и величие, отрицайте же, если можете, вы, христиане, что вера, в коей вам посчастливилось родиться, представляется вам не самой предпочтительной, что существуют более величественные таинства, более чистые догматы, более утешительная мораль. Отыщется ли в какой-либо иной религии столь несказанная жертва Господа во имя своего собственного творения? Найдете ли вы более прекрасные пророчества, более светлое будущее, более вездесущего и возвышенного Бога? Нет, земной философ, такая задача тебе не под силу! Ты раб своих удовольствий, вера твоя меняется в соответствии с физическим состоянием твоих нервов. Нечестивец, горящий в огне страстей и становящийся легковерным в состоянии покоя – ты не можешь опровергнуть величие Господа нашего. Ты невольно ощущаешь присутствие Предвечного, пусть даже разум твой тому противится. Господь всегда с тобой, даже в прегрешениях твоих. Разорви же цепи, приковывающие тебя к преступлению, и святой и всеблагий Бог никогда не покинет храм, воздвигнутый им в сердце твоем. В глубине сердца, а не рассудка, дорогая моя Флорвиль, кроется потребность в Божестве, направляющем и испытывающем нас. Именно сердце подскажет выбор того или иного культа и убедит тебя, дорогая подруга, что благороднейшая и чистейшая из религий – та, в лоне которой мы рождены. Исполним же с радостью все, чего потребует от нас сие кроткое и утешительное служение. Пусть оно наполнит самые прекрасные минуты нашего существования, дабы в последний миг нашей жизни мы с любовью и надеждой сподобились быть в Боге, подарив Ему свою просветленную душу, сотворенную исключительно ради постижения Его таинств, веры и поклонения.
   Так говорила со мной госпожа де Леренс. Советы ее укрепляли мой ум, душа же, словно на крыльях, устремлялась ввысь. Однако я уже говорила, что не стану останавливаться на мелких подробностях событий, происшедших за время моего пребывания в этом доме, дабы не упустить самого главного. Ведь перед вами, великодушный и отзывчивый друг, мне надлежит раскрыть лишь прегрешения свои. Когда же небесам угодно было позволить мне жить в мире и покое, не сворачивая со стези добродетели, мне остается только молча благодарить их.
   Я по-прежнему состояла в переписке с госпожой де Веркен; не реже двух раз в месяц я получала от нее известия. Вероятно, нужно было прекратить эти отношения – мой новый образ жизни и мыслей естественно подталкивал к подобному разрыву, однако я ощущала себя в долгу перед господином де Сен-Пра, к тому же, признаюсь, какое-то скрытое чувство неудержимо влекло меня к местам, где я некогда привязана была к стольким дорогим предметам, возможно, эта была надежда что-либо узнать о сыне, словом, я продолжала поддерживать отношения с госпожой де Веркен, а та, в свою очередь, аккуратно давала о себе знать. Я старалась переубедить ее, превознося преимущества теперешней моей жизни, она же находила их ложными и надуманными, высмеивала и опровергала мой выбор, твердо придерживалась собственных взглядов, уверяя, что ничто в мире не в силах поколебать ее убеждений, она описывала, как забавлялась, обращая в свою веру молоденьких неопытных девушек, как ей удавалось добиться от них куда большей, чем от меня, сговорчивости: эта испорченная женщина признавалась, что эти маленькие победы доставляют ей удовольствие, а радость от приобщения юных сердец ко злу утешает ее от мыслей о невозможности осуществить самой все то, что рисует ей воображение. Я часто просила госпожу де Леренс употребить ее высокий слог, дабы переубедить мою противницу, и она с готовностью соглашалась – госпожа де Веркен отвечала нам обеим, ее софизмы были порой весьма сильны и вынуждали нас прибегать к помощи веских доводов, призванных одержать верх над всякой чувствительной душой, ибо именно в чувствительности, как справедливо считала госпожа де Леренс, заложена сила, призванная сокрушить порок и неверие. Время от времени я справлялась у госпожи де Веркен о человеке, которого еще продолжала любить, однако она то ли не могла, то ли не желала мне об этом писать.
   А теперь, сударь, пора переходить к рассказу о второй в моей жизни катастрофе, к той кровавой истории, что, всплывая в моей памяти, всякий раз рвет на части мое сердце. Узнав о страшном преступлении, свершившемся по моей вине, вы, несомненно, откажетесь от своих более чем лестных планов на мой счет.
   Дом госпожи де Леренс, несмотря на царящую в нем строгость нравов, которую я постаралась вам описать, все же был открыт для нескольких близких друзей. Туда была вхожа и госпожа де Дюльфор – пожилая дама, некогда служившая у принцессы де Пьемонт. Она часто навещала нас, и вот как-то раз попросила у госпожи де Леренс разрешения представить некоего юношу. Тот был ей настоятельно рекомендован, и ей было приятно ввести его в дом, являющий собой образец добродетели, где юноша мог почерпнуть много полезного для своего духовного развития. Моя благодетельница принесла свои извинения, заявив, что никогда не принимала у себя молодых людей. Однако после настойчивых уговоров подруги все же согласилась встретиться с шевалье де Сент-Анжем. И вот он появился.
   Смутное предчувствие, не знаю, сударь, как вам угодно будет обозначить то, что охватило меня при виде того юноши... необыкновенный трепет, в природе которого я не могла разобраться... Я была близка к обмороку... Не стараясь вникать в причину столь странного ощущения, я приписала его некоему скрытому недомоганию, и Сент-Анж перестал тревожить меня. Но я не забуду волнения, обжегшего меня при первой встрече с ним. Позже я узнала со слов молодого человека, что и он испытал нечто подобное...
   Сент-Анж был преисполнен глубокого почтения к дому, чьи двери перед ним открылись, и не решался выпускать на волю сжигающее его душу пламя. Прошло три месяца прежде чем он отважился заговорить со мной об этом. Но язык его глаз был настолько выразителен, что не оставлял никаких сомнений. Укрепившись в своих незыблемых принципах, я твердо решила не совершать впредь ошибок, подобных той, что доставила мне столько невзгод. Двадцать раз я собиралась предупредить госпожу де Леренс об угаданных мною чувствах этого юноши, но тотчас, в страхе навредить ему, сдерживала себя и хранила молчание. Роковое решение, ибо именно из-за него случилось непоправимое несчастье, о котором я вам сейчас расскажу.
   По обыкновению мы по шесть месяцев в году проводили в очаровательном имении в двух лье от Парижа, принадлежащем госпоже де Леренс; господин де Сен-Пра часто заезжал к нам туда; на мою беду из-за мучившей его подагры, в этом году он у нас не появлялся; я говорю «на мою беду», сударь, поскольку по вполне понятным причинам, у меня с ним были более доверительные отношения, чем с его родственницей, и господину де Сен-Пра я созналась бы в таких вещах, которые ни за что не стала бы обсуждать с другими, подобные откровения, возможно, предотвратили бы роковое развитие событий.
   Сент-Анж попросил у госпожи де Леренс позволения участвовать в путешествии. О той же милости для него ходатайствовала и госпожа де Дюльфор, и он получил согласие.
   Наше небольшое общество недоумевало – кто же был этот юноша на самом деле; о происхождении его не было известно ничего определенного; госпожа де Дюльфор представила его нам как сына одного провинциального дворянина, ее земляка; он же, порой забывая о том, что говорила госпожа де Дюльфор, выдавал себя за пьемонтца, о чем могла свидетельствовать его необычайная манера изъясняться по-итальянски. Он нигде не служил, хотя был уже в возрасте, вполне для этого пригодном, и нам было неясно, какую именно карьеру он для себя избрал. У него было весьма привлекательное лицо, достойное кисти живописца, хороший тон, благородный слог, однако сквозь наружность человека благовоспитанного порой проскальзывала несколько преувеличенная горячность, и порывистость эта нередко настораживала нас.
   Едва господин де Сент-Анж очутился в деревне, его сдерживаемые доселе чувства вспыхнули с новой силой, и он уже не мог их от меня скрывать. Я встревожилась... однако сумела совладать с собой и высказать ему свое сожаление.
   – Воистину, вы себя недооцениваете, сударь, – говорила я ему, – иначе не теряли бы напрасно время на ухаживания за женщиной вдвое вас старше. Предположим, я проявила бы безрассудство, согласившись выслушать вас. Итак, ответствуйте, что за нелепые намерения осмеливаетесь вы иметь в отношении меня?
   – Я желаю связать себя с вами самыми священными на свете узами, мадемуазель. Если бы вы хоть немного уважали меня, то не предполагали бы иных намерений с моей стороны!
   – О нет, сударь, ни за что не стану разыгрывать перед публикой забавный спектакль о том, как тридцатичетырехлетняя девица выходит замуж за семнадцатилетнего мальчишку.
   – Ах, жестокая! Разве думали бы вы об этом ничтожном несоответствии, если бы в груди вашей тлела хотя бы искорка того пламени, что сжигает мое сердце?
   – Конечно, вы правы, сударь, я действительно спокойна... вот уже много лет. И надеюсь не нарушать своего покоя настолько долго, насколько Господу будет угодно продлить мое существование на земле.
   – Вы отнимаете у меня даже надежду когда-нибудь смягчить ваше сердце!
   – Да, и более того, решительно запрещаю заводить со мной разговоры о ваших безумных затеях.
   – Ах, прекрасная Флорвиль, неужели вам хочется сделать меня несчастным на всю жизнь?
   – Напротив, я пекусь лишь о счастье вашем и покое.
   – Но они возможны для меня лишь подле вас.
   – Да, вам будет так казаться... до той поры, пока вы не освободитесь от своих нелепых, неоправданных ожиданий. Постарайтесь побороть их, попробуйте совладать с собой – и вы обретете утраченную ясность духа.
   – Я уже не в силах.
   – Вы просто не желаете это сделать. Нам необходимо расстаться, иначе у вас ничего не получится. Уезжайте на два года – за это время пыл ваш угаснет, вы позабудете обо мне и снова будете счастливы.
   – Ах, никогда, никогда не соглашусь! Мое счастье – быть у ваших ног...
   В эту минуту к нам присоединились остальные гости, и на этом первый наш разговор закончился.
   Три дня спустя Сент-Анж нашел способ застать меня одну и постарался вернуться к прерванной беседе. На этот раз я строго запретила говорить со мной на эту тему. Глаза его наполнились слезами. Он внезапно покинул меня, сказав, что я привожу его в отчаяние, и что он скорее согласится уйти из жизни, нежели смирится с подобным к себе отношением... И тотчас вернувшись, гневно выпалил:
   – Мадемуазель, вы еще не знаете, что творится в душе, которой вы наносите оскорбление... нет, вы еще не знаете меня... ведь я способен на такие крайности... на такие, что вы и думать не посмеете... Ради блаженства принадлежать вам я пойду на тысячу испытаний.
   И он удалился в страшном возбуждении.
   В этот миг я почувствовала необычайное искушение переговорить с госпожой де Леренс, но, повторяю вам, опасение навредить этому юноше вновь удержало меня, и я смолчала. Целую неделю Сент-Анж избегал меня, стараясь не встречаться за столом, в салоне, на прогулках. Все это он, вероятно, задумал, чтобы понаблюдать, какое впечатление произведет на меня подобная перемена. Если бы я разделяла его чувства – средство оказалось бы верным. Однако я была настолько от них далека, что едва догадалась о его маневрах.
   Наконец он настигает меня в глубине сада...
   – Мадемуазель, – начинает он в состоянии крайнего волнения... – мне удалось успокоиться, советы ваши возымели действие... Видите, как я невозмутим... Я искал встречи наедине лишь для того, чтобы проститься... Да, я бегу от вас, мадемуазель... Скоро я навсегда спасусь от вас... Вы больше не увидите того, кто так вам ненавистен... О нет, нет, больше не увидите никогда!
   – Намерения ваши радуют меня, сударь. Приятно думать, что вы образумились. Однако, – продолжала я с улыбкой, – обращение ваше еще не представляется мне окончательным.
   – Что же еще от меня требуется, мадемуазель, как убедить вас в моем равнодушии?
   – Ведите себя спокойно и сдержанно.
   – Когда я уеду... и перестану терзать вас своим присутствием, тогда вы поверите, что ко мне вернулся разум, к которому вы столь рьяно меня призываете?
   – Действительно, только такой поступок заставил бы меня поверить в вашу искренность, и я не перестану советовать вам поступить именно так.
   – Ах! Значит я вам настолько противен?
   – Вы весьма любезный мужчина, сударь, однако вам следует оставить в покое женщину, которая не вправе вас выслушивать, и отправиться на завоевание новых побед.
   – Все же вам придется меня выслушать! – воскликнул он в ярости. – Да, жестокая, что бы вы ни говорили, вам придется внять голосу моих чувств. У меня горячая кровь и неукротимая душа. Я не остановлюсь ни перед чем-либо заслужу вашу благосклонность, либо добьюсь ее силой... И не уповайте на то, что я на самом деле уеду... Я выдумал этот отъезд, чтобы испытать вас... Покинуть вас... удалиться из тех мест, где пребываете вы... Да пусть лучше меня тысячу раз убьют... Презирайте меня, коварная, раз мне выпала несчастливая участь быть презираемым вами, но не надейтесь, что когда-нибудь сумеете преодолеть любовь, испепеляющую мое сердце...
   Сент-Анж был в ужасном смятении. Последние слова его взволновали меня с некоей неотвратимой и доселе непонятной мне силой, я отвернулась, пряча от него слезы, и ушла, оставив его посреди рощицы, куда ему удалось увлечь меня. Он не последовал за мной; я услышала, как он в порыве отчаяния упал на землю... Признаться, сударь, и сама я, будучи весьма далека от любовной страсти к этому юноше, испытывала неизъяснимое к нему участие и не могла удержаться от рыданий.