Из своих родственников дядю Лечи я, пожалуй, знал хуже всех и видел очень редко. Не только из-за того, что никогда не был склонен поддерживать и развивать родственные контакты, хотя из-за этого тоже. Но больше потому, что дядя бывал у себя дома нечасто. Пожив несколько месяцев, может, год, на свободе, с женой и детьми, он скоро снова попадал на скамью подсудимых, а за ней – в тюрьму и колонию.
   Можно сказать, дядя Лечи всегда вел свою борьбу с режимом, изымая нетрудовые доходы у лицемерных государственных воров, взяточников и спекулянтов.
   Тут я обратил свое внимание на стол перед Лечи, и одной загадкой в моей жизни стало меньше. Заметив направление моего взгляда, дядя захлопнул иллюстрированный «Атлас современного стрелкового оружия» и продемонстрировал мне свои практические знания и навыки.
   – Подай сюда пистолет.
   Я протянул обратно только что полученное оружие.
   – Видишь, это предохранитель-переводчик огня. У него три положения. Так – на предохранителе. Так – стрельба одиночными. А так – автоматическая стрельба. Для прицельных одиночных выстрелов курок лучше взводить большим пальцем, вот так. Здесь кобура присоединяется к рукояти… прислоняешь к плечу… можно стрелять, как из автомата. Знаешь, у нас «Стечкин» носят только большие шишки!
   Я знал. Я уже гордился и понимал, как будут завидовать мне шалинские парни. Из центра села, где в одном из кабинетов бывшего комитета статистики располагал свой штаб Лечи Магомадов, я шел к дому серьезный и несколько высокомерный. Хотя за высокомерием пряталась скорее щенячья радость.
   Такой игрушки у меня никогда еще не было!
   Это сегодня, зайдя в магазин игрушек, можно найти там целый арсенал. Пластмассовые аналоги «Глоков» и «Берет», браунинги и револьверы, автоматы, ружья – все, что изобрело человечество для того, чтобы уничтожать себя. Стреляющие пластмассовыми шариками, производящие натуральные звуки. Для самых маленьких – с красной лампочкой в дуле. Для взрослых детей есть комплекты игры в пейнтбол.
   Но наше детство было куда беднее. Я помню свой любимый дюралюминиевый револьвер, наверное, «Смит-энд-Вессон». К нему покупалась лента с пистонами, боек ударял в маленькие коричневые пятнышки, и раздавался треск выстрела. Больше всего мне нравился запах этой стрельбы, запах настоящего пороха. Я нюхал и сами пистоны, подносил их к лицу и жадно вдыхал ароматы селитры и фосфора.
   Еще у меня было помповое ружье: нагнетая поршневым дулом сжатый воздух, можно было стрелять прилагаемыми к ружью безвредными желтыми шарами, размером с шар для пинг-понга.
   Маленькими красными снарядами стрелял мой личный танк, на батарейках и с дистанционным управлением – пультом, соединенным с игрушечной машиной двухметровым проводом. Это была, конечно, роскошь по тем временам. Такого разнообразия игрушек, как у современных детей, у нас не было.
   Я уже не говорю о виртуальном оснащении героев компьютерных игр.
   Да и вся эта магазинная амуниция годилась больше для домашних игр; зимой или осенью, когда на улице дождливо и мерзко, залечь у батареи центрального отопления, скрывшись за подушкой, стащенной на пол с кровати, как за бруствером, стрелять в наступающих фашистов и истреблять их, роту за ротой, как пулеметчик, Герой Советского Союза Ханпаша Нурадилов.
   Для жестких уличных игр оружие мы мастерили сами. Стиль и эпоха зависели от последнего показанного по телевидению военного фильма. После боевика времен Гражданской войны делались винтовки Мосина. Винтовки выпиливались в сарае из доски. К деревянному цевью гвоздями приколачивался железный дверной шпингалет – он подходил на роль затвора, которым боец клацал после каждого выстрела, изображенного звонким, во всю мощь детских легких криком «ду!» сквозь сжатые губы.
   После киносериала о боях Великой Отечественной мы изготавливали, конечно, ППШ: так же выпиленный из доски макет автомата с выемкой внизу посередине, куда вставлялся дисковый магазин – желтая жестяная крышка для банки, утянутая из дома, где эти боеприпасы лежали в ящике стола красивыми стопками, приготовленные к использованию в закатке домашних консервов на зиму.
   Само собой, все это было условное оружие, для условных войн, с условным противником. Который мог быть даже не виден никому, кроме нашего воображения. Так, в заброшенном фундаменте на пустыре мы защищали Брестскую крепость, отбивая одну за другой атаки немецких захватчиков, заставших нас врасплох. И погибали, падая на траву с картинно разбросанными руками, когда настойчиво зовущие нас домой родители переходили на крик и угрозы.
   Я не могу не вспоминать эти наши детские войны всякий раз, когда пишу о войне, сделавшей нас взрослыми. Военные игры, инспирированные искусством, видятся мне зародышем грядущих боев. Может, мы мечтали о войне? Может, да. Или чувствовали ее неизбежность?
   Я не думаю, что дело в особой кровожадности и воинст венности чеченских мальчиков. Вероятно, и русские дети во всех городах и селах играли в те же игры, что и мы. Художественные произведения, скрытая и явная пропаганда, приучили нас ждать вторжения, столкновения с врагом и готовиться к защите своей родины. Что, как не это, имел в виду призыв: «Будь готов!» и наш автоматический, инстинктивный отклик: «Всегда готов!»
   И мы готовились. Мастерили оружие, разыгрывали сражения. Мы были готовы. Просто нам не повезло. Никто не напал на нашу страну, и нам пришлось биться насмерть друг с другом.
   Нет оружия, которое не было бы опасным. Иначе оно не называется оружием. Я запомнил, что нельзя наводить ружье на человека, даже в шутку, даже незаряженное. Запомнил после того, как поиграл с настоящим оружием, охотничьей двустволкой, которая хранилась у нас дома. И едва не убил лучшего друга своего детства.
   Она висела в прихожей рядом с дождевым плащом отца.
   Мой отец до сих пор сохранил привычку вставать очень рано. И тогда, когда я был ребенком, он вставал рано, за три часа до работы, и выходил управляться с хозяйством в мглистое и колючее зябкое утро. Выходя, он брал с собой ружье, заряженное крупной дробью.
   Причиной тому были серо-коричневые разбойницы. Крысы. Крысы выпивали яйца в курятнике, грызли цыплят и гусят. На склоне ночи они еще шныряли по двору, не успев попрятаться в свои глубокие сокровенные норы.
   Отец был талантливым стрелком. Вскинув ружье к плечу, он снимал крысу в прыжке или на бегу. Вернувшись после утренней охоты, он вешал ружье на крючок. Не знаю, как стреляет он сейчас. Скорее, он просто не может видеть оружия, тем более прикасаться к нему.
   Двустволка висела в прихожей. Там же на полке стояла коробка с патронами. Взрослым и в голову не приходило прятать оружие от детей. Иначе мы не были бы чеченцами. Напротив, отец сажал меня рядом с собой вечером, когда чистил дуло ружья шомполом или снаряжал патроны – вставлял медный пистон в картонную гильзу, засыпал дробь и втыкал пыж из мятой газетной бумаги.
   Как-то во время летних каникул родителей не было дома, а мне было строго-настрого сказано никуда не выходить. Поэтому я пригласил в гости своего друга Диньку, и мы устроили войну в доме. Я вооружился двустволкой и бегал за Динькой из комнаты в комнату, преследуя его, как красный комиссар белогвардейца. Наконец я припер мальчика к стенке.
   – Именем революции! По поручению революционного трибунала! Бабах!
   Я спустил один из курков.
   Динька схватился за грудь, скорчился и сполз по стене на пол, изображая убитого злодея-контрреволюционера. А меня охватило смутное беспокойство. Я отошел и переломил ружье.
   То, что я увидел, заставило меня побледнеть и едва не свалиться в обморок. Эта картинка до сих пор встает перед моими глазами. Вместе с разорванным, окровавленным телом ребенка, ужасом, болью и удивлением, застывшими в его глазах, стеной, исколотой дробью и забрызганной красным, густой вязкой лужей, расплывающейся под моими ногами.
   Во втором дуле был патрон.
   Я убежал в другую комнату, чтобы Динька ничего не увидел, трясущимися руками вытащил патрон в надежде, что он холостой. Но это был снаряженный патрон, с боевым пистоном и крупной охотничьей дробью. Такая дробь при выстреле в упор превратила бы тело мальчика в кровавую мешанину.
   Мой палец только случайно нажал другой спусковой крючок.
   Моя жизнь могла бы быть разрушена этим ужасом уже тогда.
   Правда, потом пришло время других ужасов, и моя жизнь все равно оказалась разбитой.
   Но я вспоминаю эту историю всякий раз еще и тогда, когда слышу дискуссии о разрешении гражданам свободно приобретать огнестрельное оружие. Винтовка, повешенная на стену в первом акте, в последнем обязательно выстрелит, так бывает всегда. Говорят, что раз в год стреляет даже незаряженный пистолет. Один раз в году, и этого достаточно.
   Все, кто производит, перевозит, хранит или продает оружие, должны помнить, что оно выстрелит. Оно обязательно кого-нибудь убьет. В этом его смысл, назначение. Клинок выпьет свой глоток крови, дуло содрогнется в оргазме выстрела. Они найдут руку, которая поможет в этом.
   Оружие делает человека господином над другими людьми, и оружие делает человека своим рабом.
   И вот мы сидим на горах оружия, мегатоннах боеприпасов и рассуждаем о мире. У нас есть автоматы и пистолеты, танки и авианосцы, ракеты и атомные бомбы, и мы утверждаем, что не собираемся воевать. Тогда зачем мы имеем все это?
   Даже сейчас, пока я пишу эти строки, смертельные смеси замешиваются, снаряды начиняются, вытачиваются патроны. Что мы будем делать со всем этим?
   Самый логичный способ утилизации боеприпасов – это война.
   У нашей войны была и эта дьявольская причина. Новой России остались склады, набитые смертью. И вот бомбы и мины повалились на города и села так кстати восставшего региона, восставшего и превратившегося в могильник для захоронения боеприпасов, срок угрюмого хранения которых на складах вышел весь. Потому не жалели ни бомб, ни снарядов. Даже оставили часть другой стороне, чтобы они тоже утилизировали, чтобы работа шла веселее, звучала громче, как фортепианная пьеса в четыре руки.
   Теперь мой отец не может смотреть на оружие, не возьмет в руки даже охотничью двустволку. А мне оказалось мало того случая, и я шел по улицам Шали счастливый и гордый с пистолетом Стечкина в кобуре, стучащим по моему бедру.
   Прошло время, случилось многое, прежде чем и я излечился от своей любви к оружию. Оно уже не волнует меня. Но и не пугает, нет. Вид оружия и даже мысли о нем делают меня печальным.
   Тогда я не рассказал своему другу Диньке о том, что поневоле сыграл с ним в русскую рулетку на его, Диньки, жизнь. С преступно маленьким для Диньки шансом выжить: одним из двух. Даже сумасшедшие русские офицеры давали себе больше шансов, вкладывая один патрон в барабан револьвера на шесть ячеек…
   Я бы рассказал ему сейчас, но не знаю, где он, и даже не уверен, что он еще жив. Что Динька, порой я не уверен, что сам до сих пор живу.
   Мне следовало родиться старым. Старым, усталым и мудрым. Но молодость неизбежна. И я был маленьким злобным щенком, волчонком, радостным оттого, что заполучил такой острый, сверкающий новый клык. Я шел по родному селу и чувствовал себя победителем. Чувствовал себя лучшим, избранным.
   Однако с каждым шагом, который приближал меня к родительскому дому, мои уверенность и гордость сходили на нет, а на их место приходило беспокойство. Я не знал, как я объясню отцу и матери. И знал, как они ко всему этому отнесутся.
   Я еще надеялся, что прошмыгну в свою комнату незамеченным и хотя бы отсрочу неизбежные объяснения. Но мама стояла у ворот и вглядывалась в улицу своими подслеповатыми глазами, она ждала меня, чувствовала. Я подошел к воротам, стараясь держаться левым боком, и спросил:
   – Мама, почему ты не дома?
   Это было глупо. Мать заметила портупею, заметила кобуру. Да и как не заметить ее, деревянную, размером и очертаниями, как баранья нога? Она не стала отвечать. Не стала и спрашивать. Она тихо заплакала и, не обняв меня, повернулась, и вошла во двор.
   Все сразу. Во дворе сидел отец и пытался починить табурет. Работать руками у него получалось не очень хорошо. Я подошел, молча, не скрывая своего нового достоинства.
   – Ты!.. Придурок! Что, думаешь, ты… да я тебя сейчас!..
   Отец даже рванул ремень на своих брюках, но тут же съежился и сел, горестно обхватив голову руками.
   – Папа, мне нужно работать. Не буду же я век копать огород и сидеть на твоей шее? Твой двоюродный брат Лечи взял меня к себе. А оружие – это просто так положено. У меня даже патронов к нему нет!
   – Зачем, зачем, сынок? Разве нельзя найти работу, чтобы не носить эти страшные пистолеты?.. Не стоило тебе возвращаться в Чечню!
   – Папа, нет сейчас другой работы. Прокуратура в подвешенном состоянии, сидят в кабинетах, никаких полномочий, зарплату им никто не платит, власти Ичкерии российские правоохранительные органы или распускают, или не признают и заменяют своими. И где сейчас чеченские парни не берут в руки оружие? Думаешь, в России не берут? Только и делают, что бегают по улицам с пистолетами…
   Отец махнул рукой, застегнул ремень и пошел утешать мать.
   Отцовского ремня я никогда не знал и в детстве, тем более неуместно это было теперь, когда я вымахал во взрослого здорового мужчину.
   За все мое детство и отрочество отец ударил меня всего один раз. Мама шлепала часто, за мои провинности и шкоды. Хватала тапок и лупила куда придется. Это было не то чтобы больно, но обидно до слез.
   Папе не приходилось применять в воспитательном процессе силу. В нашей патриархальной семье, маме было достаточно произнести крайнюю угрозу: «Я расскажу об этом отцу!», чтобы у нас, детей, тряслись поджилки и мы жалели, что не получили свою взбучку на месте от матери, раскрывшей наше очередное преступление по горячим следам. Окрика или просто сурового взгляда отца было достаточно, чтобы повергнуть меня в трепет.
   Я прошел в дом и заперся в своей комнате. Душа была не на месте. Я взял книгу, первую попавшуюся книгу с полки и попробовал читать. Прошел час, я переворачивал страницу за страницей, но едва ли понимал, что я читаю. Вот и сейчас я даже не помню, что это была за книга. Может, Бунин. Может, Гумилев. А может, англо-русский словарь или том энциклопедии. Я мог бы с таким же успехом читать расписание поездов или справочник по агрохимии.
   Мать постучала в комнату и позвала ужинать. Мы сели за стол. Она разливала по тарелкам кроваво-красный борщ с говядиной. У нее получалось медленно и неловко, но ни отец, ни я не помогали – не хотели обидеть. Даже больная, мать старалась выполнять свои обязанности хозяйки дома и находила в этом свое утешение.
   Весь ужин мы молчали. Только когда разлили по кружкам чай и мешали сахар стальными ложечками, отец сказал:
   – Ты уже взрослый. Я все понимаю. Ты сделал свой выбор. Или, может, ты прав в том, что выбора у тебя не было. Но я не хочу видеть тебя каждый день в своем доме с этим пулеметом на ремне.
   – Папа!..
   – Слушай меня!.. Уходи отсюда. Иди в наш старый дом и живи там.
   Мать не выдержала и снова заплакала.
   Доктор, мне тяжело об этом вспоминать. Если бы вы знали, как тяжело! Меня никогда не оставит чувство вины. И ведь ничего нельзя сделать! Я даже не знаю, был ли я прав и был ли у меня другой выбор. Но я чувствую, что я все равно – виноват. Перед ними.
   Это покажется странным, но другой вины за мной нет. Нет, мне не снятся убитые русские солдаты. Я вообще их не помню. Я стрелял, да. Я стрелял, в меня стреляли. Это мало похоже на преступление. Это такая игра, жестокая. И ты все равно ничего не понимаешь, когда происходит убийство. Право солдата убивать щедро оплачено тем, что он сам может быть убит в любую секунду.
   Поэтому ты не чувствуешь вины. Ни вины, ни жалости. Если ты воин, конечно. Если ты пахарь или ремесленник, которому дали в руки ружье, ты обречен на кровавые кошмары до самой своей смерти. Но мы все были воинами. Даже я, тихий мальчик, чуть ли не игравший на скрипке.
   На скрипке… нет, на скрипке я никогда не играл. Я учился в музыкальной школе по классу фортепиано. А оказалось, что я тоже солдат. И я был рад этому. Горд, наверное. Чувствовал себя мужчиной.
   Раньше у меня были большие сомнения по этому поводу.
   Нет, не в этом плане. Просто… вот мне всегда было сложно ударить человека кулаком в лицо. Я вообще не любил драться. И не очень умел, если признаться. Чему-то пришлось научиться, иначе как было выжить на улице? Но я не любил. Все это: боль, кровь… даже в драке я старался не бить, старался зафиксировать соперника удушающим приемом, завернуть ему руки, обездвижить и обезвредить, но не разбивать ему в кровь лицо, не бить под дых или между ног, чтобы он согнулся от страдания.
   А убивать… убивать оказалось гораздо проще.
   Это как стоять у станка в цехе. Ты только нажимаешь какие-то кнопки, крутишь ручки, переключаешь тумблеры.
   Поэтому… нет, у меня нет никакой психологической травмы.
   Я виноват только перед ними. Перед своими отцом и матерью.
   Нам, конечно, было бы легче, если бы матери благословляли нас на битвы, а отцы передавали в наши руки свое оружие. Когда-то, наверное, это было так. Да, я не какой-нибудь абстрактный гуманист. Я думаю, было время, когда войн нельзя было избежать. И каждый мужчина был обязан сражаться. Иначе родной отец отказал бы трусу в родстве и крове.
   Но сейчас… мой отец прогнал меня, потому что я взял в руки оружие. Хотя тогда я еще и не думал сражаться. Я не мог представить себе, что буду стрелять из «бараньей ноги» по живым людям. Это была игрушка, украшение, знак моего нового положения, не более! Но старшие, они понимали, что значит – взять в руки оружие.
   И нас никто не благословлял.
   Не было ни одной матери ни в Чечне, ни в России, которая отправила бы своего сына на эту войну.
   Потому что они уже давно не нужны, войны. Да, были справедливые, неизбежные. Последней такой войной была смертная битва с фашизмом. Выбор был: или уничтожить врага, или обречь на погибель все человечество. А сейчас – нет. Сейчас любая война – это преступление против человечности, это ошибка, это грех. Мы уже выросли, только никак не можем этого понять! Да, раньше. Еще раньше все люди были каннибалами, и это, наверное, тоже было необходимо, чтобы человечество могло выжить в том, голодном и враждебном мире. Но потом, потом научились сеять злаки, приручили коров, есть друг друга стало совершенно не обязательно! И ведь все равно ели какое-то время. По инерции. В силу традиции ели. И кровавые жертвы приносили богам, когда других богов не было, когда только так могла существовать религия, делающая из двуногого зверя человека. Но пришли пророки, сказали: все, больше никакой крови. Ваш Бог не хочет этого от вас. Принесите ему на алтарь цветы и воду, принесите свою любовь, свою молитву – вот ваша жертва. Ведь все меняется, и мы карабкаемся из ада на свет! А продолжаем войны, когда они уже стали простым убийством, непростительным. И призываем героических предков в свидетели. А они смотрят на нас как на сумасшедших, потому что мы сумасшедшие, они говорят из глубин веков: безумные, забудьте нашу смертельную доблесть, у нас просто не было выбора! Мы убивали и умирали, но для того, чтобы вы – были и чтобы у вас был выбор. И он есть! Теперь вы можете не воевать, война не решает ни одной вашей проблемы, война – это только война.
   Но мы подобны людоедам, которые, будучи завалены самой вкусной пищей, все же не могут отказаться от мерзкой привычки есть человечину.
   Может, старшие и не понимают этого так, как я сейчас рассказал, но сердцем видят. Поэтому во всем мире ни одна мать не благословит своего сына ни на какую войну, как это было раньше.
   Тогда я тоже не понимал. Но мне было тяжело. Что-то щемило и ныло внутри, когда я собирал свои вещи, уходил из родительского дома. Я взял одежду, несколько книг. Уложил в чемодан «Стечкина», забросал его сверху нестиранным бельем. В тот же вечер я ушел.
   Наш старый дом был далеко, вверх по течению реки Басс. Простая мазанка из саманных кирпичей, крытая позеленевшим от времени шифером. Одна большая комната с русской печью, маленькая комната у кухни, кухня и прихожая. Дом был поставлен моим прадедом сразу после возвращения на родину из казахских степей, куда чеченцев выселили в 1944 году. Он стоял на родовой земле моих предков. В одном дворе построились сразу несколько братьев, теперь здесь жили мои дядья. Отец переехал в кирпичный коттедж на другом краю села уже после моего рождения.
   Теперь невестка, жена двоюродного брата, следила за нашим старым домом и заодно, чтобы помещение не пропадало даром, держала в нем всякий хозяйственный хлам. Я притащил свои вещи уже затемно, дверь была не закрыта – зачем закрывать двери в родовом дворе? Включил тусклую, засиженную мухами лампочку, разгреб барахло и застелил деревянную лежанку, стоявшую у оконца. По пробовал сразу заснуть, но у меня ничего не получилось.
   Помню, что я вышел в сад, который занимал две трети участка, нашел на самом его краю старый священный межевой камень. Он лежал на этом месте уже не один век, закрепляя границы земли моего рода. Считалось, что передвинуть межевой камень – преступление, равное убийству или грабежу. Камень оброс мшистой коркой и наполовину ушел в почву. Я забрался на камень с ногами и долго сидел, обхватив колени, глядя прямо перед собой. О чем я думал?.. Не знаю, я старался не думать ни о чем.
   Вам, наверное, это не интересно, но я расскажу. Вы же сами просили рассказывать все, это стандартная методика допроса, я знаю: сначала выслушиваются показания в свободной форме. Это как в школе: сочинение на свободную тему. Как я провел лето.
   А как я провел лето?
   Это было лето, я помню. Было тепло. У нас не бывает очень жарко или душно. Прогретый воздух приятен, легкий ветерок с гор кондиционирует атмосферу. Да, там было очень хорошо!
   Я говорил с солдатами из России, которые были на той войне. В командировке. Сейчас на войну отправляют в командировку. Такая стала жизнь. И вот, все они вспоминают грязь. Круглый год, в любой сезон, при любой погоде – грязь непролазная. Как в Хазарии. Так писали о Хазарии арабские путешественники – «грязь непролазная, много овец, меда и иудеев».
   Но я не помню про грязь. Откуда она у нас появилась? Может, ее занесли колесами бэтээров? Может, грязь, как раковая опухоль или вредный сорняк, растет, размножается? Может, землю разбередили, раскурочили, и стала она грязью, а раньше была – почва, крытая дерном, зеленой травой с белыми и желтыми луговыми цветами.
   Это было лето, и она была одета очень легко. В длинное платье, скрывавшее ее фигуру и грудь, но легкой тканью, как облаком. На ее голове был платок, тонкий, только полоска. И длинные темно-русые волосы лежали на спине, собранные в толстую косу.
   Она почти не изменилась. Такой я помнил ее со школы, когда она училась в восьмом классе; в том году у меня был выпускной.
   Считается, что мы не должны говорить о любви и сексе. Меня опять будут за это ругать. Но я буду говорить. Я не могу говорить только об оружии и смерти, я хочу говорить о любви, о сексе и о советской власти.
   Знаете, за что я люблю советское время? В Советском Союзе была любовь. И был секс, но чистый, непорочный, первозданный. Таким сексом занимались Адам и Ева в раю до грехопадения. Я думаю, они занимались сексом. Распните меня, богословы всех толков, но первые люди в раю занимались сексом, я буду утверждать это и на костре инквизиции.
   И это был самый чудесный секс. Сорвать – нет, зачем срывать – просто наклониться вдвоем к одному цветку и вдыхать его аромат. Смотреть на звезду, утреннюю звезду, даже не прикасаясь друг к другу. Поймать на себе взгляд Евы, который она через миг стыдливо отводит в сторону. Это секс, изначальный секс, и его не заменить никакими оргиями, в которых теперь нам, павшим, – просто скучно.
   В раю был секс. Иначе зачем Бог дал человеку женщину?
   И в Советском Союзе был.
   А теперь нет. Хиппи говорили: это как испить воды. Нет, теперь это как опорожнить кишечник. Я знаю, что говорю.
   Я люблю советское время. За юных девочек в белых фартуках и бантах, за стремительные пионерские речевки, за запах любви, будоражащий запах. Он стоял в каждом школьном кабинете, он витал над школьным двором. Мы были девственниками и девственницами, все, до первой брачной ночи. Но у нас был секс, и другого секса нам не было нужно.
   Ее звали Лейла, и она была моей первой женщиной. Она была моей Евой. Той, которая не осквернила себя, не поддалась искушению змия, которая навсегда осталась со мною в Эдеме.
   Я как-то непонятно все объясняю. Но пусть лучше будет так. Пусть так и останется.
   Нет, она не ждала меня, когда я уехал. Она хранила обиду. Считала меня предателем. У нее были основания для этого, доктор. Вот я сейчас перед вами, моя жизнь прошла, вы сами это знаете. Вы знаете это лучше меня. Это ведь не просто так – боли в голове, обмороки. Они ведь для чего-то, все эти разноцветные таблетки. Настанет день, когда таблетки уже не помогут.
   Пора проводить черту. Длинную, на всю страницу. Вы же печатаете на компьютере? Стало быть, знаете: есть такая функция в текстовом редакторе. Вы проводите линию через всю страницу, потом нажимаете клавишу ввода, и линия преображается, линия становится жирной чертой, она подводит итог. Мы подводим итог, и в итоге вся моя жизнь, весь я, все в одном слове: предатель.
   Так вот, она поняла это обо мне еще тогда, в школе.
   Я предатель, не она. Она имела право. После всего, что было. После того как я, я – мужчина, я – Адам, первый взял яблоко из пасти змия и надкусил его; без нее.