Страница:
Взгляни, вот я хочу есть, и ветви наклоняют ко мне свои плоды. Большего мне не надо. В плодах и побегах зреет вино для наших юношей, чтобы они были неустрашимы. Что прибавишь ты?
Ты сказал: вот украшения для женщин, чтобы слаще казалась их любовь. Но разве те, что ты принес, прекраснее раковин и цветов? Легких опахал бабочек и огня заката? И разве тобой сделаны главные украшения девушек - их глаза, и узкие ноздри, и горячие груди, и твердые бедра? Оглянись, вот юноши и девушки. Они молоды, и юноша избирает девушку. Он вплетает ей в волосы лепестки. Солнце светит им, и они веселы. Они кружатся, не видя никого, кроме друг друга. И на закате он поведет ее в лес. Они будут любить друг друга, пока с ними останется счастье. Может быть, так будет всю их жизнь. А если нет, он еще найдет себе верную жену, а она мужа. Он поедет на рыбную ловлю, и прибой оближет ноги жены, ожидающей на рифах. Она намаслит ему волосы, напоит соком кокоса и научит детей улыбаться отцу. Что прибавишь ты?
Ты сказал: "мой народ". Я не могу понять, что ты думал при этом. Если меня слушают во всех хижинах и шалашах, то это потому, что я лучше знаю, как жить мудро и справедливо. Я учу тому, чему научила меня жизнь. Старость - печальная вещь, но она постигла меня, как постигает всякого, и надо, чтобы не пропала даром та единственная выгода, которую дает она. Меня слушают потому, что, уча других, я говорю о них, а не о себе! Я ничего не прошу, как равно ничего не даю: старик ничего не может дать сильным и молодым.
Но я помогаю им взять то, что есть у них самих и чего больше нет у меня. Если бы я не делал этого, моя жизнь слилась бы уже с вечным Ничем. Когда же старость поглощает силы кого-либо из слушающих меня, они перестают нуждаться во мне. Они уже сами, как я. Но им нечем гордиться и незачем сожалеть о них: ибо ни гордости, ни жалости не подлежит то, над чем не властен человек. И когда исполнится срок моей жизни, один из них, по согласию всех, заступит на мое место...
И если ты все это имел в виду, говоря "мой народ", то как же ты, не имеющий ничего, предлагаешь, чтобы я заставил моих сограждан, богатых всем, бросить тебе свое достояние - свою свободу, свою радость, свою жизнь, то есть совершить поступок бессмысленный и безрассудный? Может быть, я кажусь тебе сумасшедшим; но разве ты думаешь, что один безумец может сделать безумными сотни не потерявших разума?
- Уходи же, чужестранец, лишенный цвета! Я сказал все. Уходи и подумай о простых вещах, которых не видит твой затуманенный взор. Мы попросим великое море быть благосклонным к тебе на твоем пути.
Старец умолк. Невозможно выразить, что я почувствовал, услышав под сенью лиан бессмертные принципы "Кодекса природы", начертанные, как рассказывают, золотым пером Дидро, - мне не забыть, пусть случайного, рукопожатия этого человека под вашим гостеприимным кровом!*
Ошеломленные, мы не шелохнулись. Нужно ли добавлять, что многие из нас в душе возблагодарили Создателя, уберегшего счастливых детей блаженного острова от бесчеловечной руки работорговцев-англичан. О, если бы я мог навсегда остаться тут, сбросив оболочку белой кожи и бесполезное бремя культуры! Вашему чувствительному сердцу был бы любезен этот мир, где не отделяют "мое" от "твоего" и где не начиналась еще история, состоявшая, как говорит Греции, в том, что народы передали себя королям.
Между тем положение становилось запутанным. Сумел ли я внятно объяснить, что повлек бы за собой для нас поворот - прочь от Сезама с его уже растворенными вратами? Прочь от славы, богатства, удачи всей жизни! Подумайте: завершены скитания, впереди, з а в т р а домашний камелек. Сны о дивном минувшем и сбывшиеся мечты наяву. В с е. Н а в с е г д а. Вы знаете, что это для моряка? "Для меня и моих детей", - скажет он.
Следовало помнить, наконец, об интересах французской короны, осеняющей пути далеких странствий - ради познания неведомого и приращения сокровищ королевства торговлей и мореплаванием.
Ле-Кордек проявил неожиданное терпение. Напрасно прибегали к доводам - не нашлось неотразимых для старца. Оставалось дать слово силе вместо бессильной кротости. Я хотел бы опустить завесу. Пролилась кровь. Бесполезная кровь - мы располагали лишь ничтожной силой, ярость шторма не пощадила пороховых чуланов - к клочку суши в морской пустыне прибило искалеченное судно с экипажем, вооруженным хлопушками!
И все же этого было бы довольно, чтобы в Океании вас признали богом... или дьяволом. Но здесь... Страх не согнул позвоночника наконец-то покорившимся усердным работникам. Нет! Черные грибы дыма тщетно выросли над жалкими шалашами деревни. Остров вымер. Туземцы исчезли.
Б е с п о л е з н а я к р о в ь!..
А ночная тьма тучей ладей обступила корабль. Мы больше не решались ночевать на берегу. Отряды не смели углубляться в леса. Умолчу ли о негаданном? Я ошибся, воображая, будто лишь немногие из наших, изощренные в диалектике, поняли речь старика. Оборачиваясь, мы ловили косые взгляды. Матросы забывчиво пренебрегали самыми категорическими приказами. Мачта, которую укрепляли, вырвалась из гнезда, конец ее просвистел у головы Ле-Кордека.
И вот - через волны, хребты, дебри и пески я обращаюсь к вам. Друзья мои! Не слишком ли громко беседуем мы при бесшумных слугах? При земледельцах, возделывающих наши сады и поля? Даже при рыночных торговках? Что, если близок - пусть звучит это абсурдом - страшный день, который мы сами торопливо готовим, - день, когда - чересчур поздно! - слетит повязка с наших глаз?
Видите, какие мысли внушают Южный Крест и досуг моряка!
Итак, медлить у острова сделалось невозможно. Заспешили плотничьи топоры и кривые иглы парусинщиков. Офицеры не уставали подгонять. Нет места жалости к другим, когда презираешь собственную слабость. Мы должны отчалить, чтобы начать все сначала, по крохам, у побережий, облепленных европейскими кораблями, как мед мухами...
Теперь, когда все ушло в невозвратное, я и шлю вам письмо - горькая удача! - с капитаном одного из этих кораблей, тех, что опередили нас... Трюмы полны, капитан возвращается на родину, - тем труднее наполнить их нам, тем дальше она от нас!
Мне приходится упомянуть еще отчаянную "кухонную" вылазку, предпринятую Ле-Кордеком ради повара и его кладовой. В решающий час не жалели зарядов. Заговорила единственная пушка, сохранившая голос.
Последний возврат на борт. Поверка. Не досчитались одного. Он нарушил строжайший запрет не отлучаться из рядов. С мешком за плечами, размахивая свободной рукой, ослушник показался, когда уже захлопали паруса. Упал, поднялся, что-то выкрикивал. Никогда не забуду ледяного презрения, с каким глядел Ле-Кордек на заплетающиеся ноги человека, бежавшего изо всех сил, не выпуская мешка. Приготовившись скомандовать, я запнулся.
- Вы что, французский дворянин или... - с грубой угрозой, без обращения сказал Ле-Кордек. - Якорь!
Дисциплина на судне жестче, чем в осажденной крепости. По моему знаку младший офицер обнажил кортик. Люди взялись за рукояти. Заскрежетал ворот. Тяжелые звенья поползли на палубу, мокрые и лоснящиеся. Как фарш из мясорубки. Так я подумал в первый раз в жизни.
- Я покажу каналье! Я проучу всех каналий, - сквозь зубы пробормотал Ле-Кордек. Он думал о мачте, просвистевшей мимо его виска.
Матрос все бежал по берегу, за кораблем; одна нога его, в кромке прибоя, зарывалась в песок, точно он был хром или изувечен в сражении, - вымоченный до пояса, он не замечал ничего, и все махал рукой, и все придерживал мешок, оттягивающий ему плечи (Что было там? Золото, жемчужницы, откопанные в пепле сожженной деревни, или, скорее, куски алебастра, принятого за драгоценность?) Изо рта, зияющего как рана, вылетал непрерывный, на одной ноте, хриплый, уже почти беззвучный вой. Я не видел никогда ужаса, подобного тому, какой исказил каждую черту этого человека. Еще живой, рядом с нами, он был мертвец, непереходимой гранью отрезанный от жизни. И с каждым мгновением ширилось то, что отделяло, отсекало его. Он остановился наконец. Гримасничал и дергался и все, как заводной, взывал рукой - далекий, чуждый, под блистающим солнцем, будто зарытый в могиле. Словно я, черным волшебством, подсмотрел муки души у еще не остывшего трупа, в ее страшном одиночестве смерти - на том, уходящем в забвение берегу, откуда никто не возвращается...
Судно ускоряло ход.
Итак, прощай, сладостное видение потерянного рая!
Корабль со ржавой надписью "Цивилизация" причалил к тебе - и оставил кровавый след в твоей лагуне. А что же увез с собой?
Я знаю, что нашу историю назад не поворотишь, как бы ни был печален ее бег, и право наследования, опору общества с его неравенством, нельзя уничтожить, поскольку нам открыто бессмертие души.
По секрету вам скажу, что свои надежды я возлагаю не на дряхлую Европу, но на Америку, смело восставшую против лондонского деспота. Сильные люди, свободные от величия и гербов предков... Найдется ли в среде их философ, который укажет им правый путь?
Вот, дорогой и милый друг, то, что я хотел вам написать. Я стал болтлив. Простите мне это. Вспоминайте обо мне.
Остров мы назвали (я так предложил): Святое Упование. И водрузили на нем лилии Бурбонов.
Я уповаю.
Целую ваши ручки, так как больше не смею сделать того же с самыми прелестными губками на земле".
- Я прочитал,- сказал ученый.
- Да? - отозвался друг.
- Литература, разумеется. Фикция, как справедливо предпочитали обозначать это англичане. Но в основе тут что-то есть.
- А вам не приходит в голову, что именно литература и искусство рассказали человеку главную правду о нем самом?
- Признаем просто, что памятник любопытен. Кодификаторы пропускают многое. И я хотел бы опубликовать его, сославшись, само собой, на вас.
* "Кодекс природы, как истинный дух ее законов, во все времена пренебреженный или не признанный" напечатан в Амстердаме с таким обозначением года, места издания и типографа: "1755. - Всюду. - У настоящего мудреца". Мы теперь знаем автора: Морелли, почти ничего не зная об этом замечательном коммунисте-утописте. А долго знаменитую книгу приписывали Дидро. Даже помещали в его сочинениях. (Примеч. автора).
Ты сказал: вот украшения для женщин, чтобы слаще казалась их любовь. Но разве те, что ты принес, прекраснее раковин и цветов? Легких опахал бабочек и огня заката? И разве тобой сделаны главные украшения девушек - их глаза, и узкие ноздри, и горячие груди, и твердые бедра? Оглянись, вот юноши и девушки. Они молоды, и юноша избирает девушку. Он вплетает ей в волосы лепестки. Солнце светит им, и они веселы. Они кружатся, не видя никого, кроме друг друга. И на закате он поведет ее в лес. Они будут любить друг друга, пока с ними останется счастье. Может быть, так будет всю их жизнь. А если нет, он еще найдет себе верную жену, а она мужа. Он поедет на рыбную ловлю, и прибой оближет ноги жены, ожидающей на рифах. Она намаслит ему волосы, напоит соком кокоса и научит детей улыбаться отцу. Что прибавишь ты?
Ты сказал: "мой народ". Я не могу понять, что ты думал при этом. Если меня слушают во всех хижинах и шалашах, то это потому, что я лучше знаю, как жить мудро и справедливо. Я учу тому, чему научила меня жизнь. Старость - печальная вещь, но она постигла меня, как постигает всякого, и надо, чтобы не пропала даром та единственная выгода, которую дает она. Меня слушают потому, что, уча других, я говорю о них, а не о себе! Я ничего не прошу, как равно ничего не даю: старик ничего не может дать сильным и молодым.
Но я помогаю им взять то, что есть у них самих и чего больше нет у меня. Если бы я не делал этого, моя жизнь слилась бы уже с вечным Ничем. Когда же старость поглощает силы кого-либо из слушающих меня, они перестают нуждаться во мне. Они уже сами, как я. Но им нечем гордиться и незачем сожалеть о них: ибо ни гордости, ни жалости не подлежит то, над чем не властен человек. И когда исполнится срок моей жизни, один из них, по согласию всех, заступит на мое место...
И если ты все это имел в виду, говоря "мой народ", то как же ты, не имеющий ничего, предлагаешь, чтобы я заставил моих сограждан, богатых всем, бросить тебе свое достояние - свою свободу, свою радость, свою жизнь, то есть совершить поступок бессмысленный и безрассудный? Может быть, я кажусь тебе сумасшедшим; но разве ты думаешь, что один безумец может сделать безумными сотни не потерявших разума?
- Уходи же, чужестранец, лишенный цвета! Я сказал все. Уходи и подумай о простых вещах, которых не видит твой затуманенный взор. Мы попросим великое море быть благосклонным к тебе на твоем пути.
Старец умолк. Невозможно выразить, что я почувствовал, услышав под сенью лиан бессмертные принципы "Кодекса природы", начертанные, как рассказывают, золотым пером Дидро, - мне не забыть, пусть случайного, рукопожатия этого человека под вашим гостеприимным кровом!*
Ошеломленные, мы не шелохнулись. Нужно ли добавлять, что многие из нас в душе возблагодарили Создателя, уберегшего счастливых детей блаженного острова от бесчеловечной руки работорговцев-англичан. О, если бы я мог навсегда остаться тут, сбросив оболочку белой кожи и бесполезное бремя культуры! Вашему чувствительному сердцу был бы любезен этот мир, где не отделяют "мое" от "твоего" и где не начиналась еще история, состоявшая, как говорит Греции, в том, что народы передали себя королям.
Между тем положение становилось запутанным. Сумел ли я внятно объяснить, что повлек бы за собой для нас поворот - прочь от Сезама с его уже растворенными вратами? Прочь от славы, богатства, удачи всей жизни! Подумайте: завершены скитания, впереди, з а в т р а домашний камелек. Сны о дивном минувшем и сбывшиеся мечты наяву. В с е. Н а в с е г д а. Вы знаете, что это для моряка? "Для меня и моих детей", - скажет он.
Следовало помнить, наконец, об интересах французской короны, осеняющей пути далеких странствий - ради познания неведомого и приращения сокровищ королевства торговлей и мореплаванием.
Ле-Кордек проявил неожиданное терпение. Напрасно прибегали к доводам - не нашлось неотразимых для старца. Оставалось дать слово силе вместо бессильной кротости. Я хотел бы опустить завесу. Пролилась кровь. Бесполезная кровь - мы располагали лишь ничтожной силой, ярость шторма не пощадила пороховых чуланов - к клочку суши в морской пустыне прибило искалеченное судно с экипажем, вооруженным хлопушками!
И все же этого было бы довольно, чтобы в Океании вас признали богом... или дьяволом. Но здесь... Страх не согнул позвоночника наконец-то покорившимся усердным работникам. Нет! Черные грибы дыма тщетно выросли над жалкими шалашами деревни. Остров вымер. Туземцы исчезли.
Б е с п о л е з н а я к р о в ь!..
А ночная тьма тучей ладей обступила корабль. Мы больше не решались ночевать на берегу. Отряды не смели углубляться в леса. Умолчу ли о негаданном? Я ошибся, воображая, будто лишь немногие из наших, изощренные в диалектике, поняли речь старика. Оборачиваясь, мы ловили косые взгляды. Матросы забывчиво пренебрегали самыми категорическими приказами. Мачта, которую укрепляли, вырвалась из гнезда, конец ее просвистел у головы Ле-Кордека.
И вот - через волны, хребты, дебри и пески я обращаюсь к вам. Друзья мои! Не слишком ли громко беседуем мы при бесшумных слугах? При земледельцах, возделывающих наши сады и поля? Даже при рыночных торговках? Что, если близок - пусть звучит это абсурдом - страшный день, который мы сами торопливо готовим, - день, когда - чересчур поздно! - слетит повязка с наших глаз?
Видите, какие мысли внушают Южный Крест и досуг моряка!
Итак, медлить у острова сделалось невозможно. Заспешили плотничьи топоры и кривые иглы парусинщиков. Офицеры не уставали подгонять. Нет места жалости к другим, когда презираешь собственную слабость. Мы должны отчалить, чтобы начать все сначала, по крохам, у побережий, облепленных европейскими кораблями, как мед мухами...
Теперь, когда все ушло в невозвратное, я и шлю вам письмо - горькая удача! - с капитаном одного из этих кораблей, тех, что опередили нас... Трюмы полны, капитан возвращается на родину, - тем труднее наполнить их нам, тем дальше она от нас!
Мне приходится упомянуть еще отчаянную "кухонную" вылазку, предпринятую Ле-Кордеком ради повара и его кладовой. В решающий час не жалели зарядов. Заговорила единственная пушка, сохранившая голос.
Последний возврат на борт. Поверка. Не досчитались одного. Он нарушил строжайший запрет не отлучаться из рядов. С мешком за плечами, размахивая свободной рукой, ослушник показался, когда уже захлопали паруса. Упал, поднялся, что-то выкрикивал. Никогда не забуду ледяного презрения, с каким глядел Ле-Кордек на заплетающиеся ноги человека, бежавшего изо всех сил, не выпуская мешка. Приготовившись скомандовать, я запнулся.
- Вы что, французский дворянин или... - с грубой угрозой, без обращения сказал Ле-Кордек. - Якорь!
Дисциплина на судне жестче, чем в осажденной крепости. По моему знаку младший офицер обнажил кортик. Люди взялись за рукояти. Заскрежетал ворот. Тяжелые звенья поползли на палубу, мокрые и лоснящиеся. Как фарш из мясорубки. Так я подумал в первый раз в жизни.
- Я покажу каналье! Я проучу всех каналий, - сквозь зубы пробормотал Ле-Кордек. Он думал о мачте, просвистевшей мимо его виска.
Матрос все бежал по берегу, за кораблем; одна нога его, в кромке прибоя, зарывалась в песок, точно он был хром или изувечен в сражении, - вымоченный до пояса, он не замечал ничего, и все махал рукой, и все придерживал мешок, оттягивающий ему плечи (Что было там? Золото, жемчужницы, откопанные в пепле сожженной деревни, или, скорее, куски алебастра, принятого за драгоценность?) Изо рта, зияющего как рана, вылетал непрерывный, на одной ноте, хриплый, уже почти беззвучный вой. Я не видел никогда ужаса, подобного тому, какой исказил каждую черту этого человека. Еще живой, рядом с нами, он был мертвец, непереходимой гранью отрезанный от жизни. И с каждым мгновением ширилось то, что отделяло, отсекало его. Он остановился наконец. Гримасничал и дергался и все, как заводной, взывал рукой - далекий, чуждый, под блистающим солнцем, будто зарытый в могиле. Словно я, черным волшебством, подсмотрел муки души у еще не остывшего трупа, в ее страшном одиночестве смерти - на том, уходящем в забвение берегу, откуда никто не возвращается...
Судно ускоряло ход.
Итак, прощай, сладостное видение потерянного рая!
Корабль со ржавой надписью "Цивилизация" причалил к тебе - и оставил кровавый след в твоей лагуне. А что же увез с собой?
Я знаю, что нашу историю назад не поворотишь, как бы ни был печален ее бег, и право наследования, опору общества с его неравенством, нельзя уничтожить, поскольку нам открыто бессмертие души.
По секрету вам скажу, что свои надежды я возлагаю не на дряхлую Европу, но на Америку, смело восставшую против лондонского деспота. Сильные люди, свободные от величия и гербов предков... Найдется ли в среде их философ, который укажет им правый путь?
Вот, дорогой и милый друг, то, что я хотел вам написать. Я стал болтлив. Простите мне это. Вспоминайте обо мне.
Остров мы назвали (я так предложил): Святое Упование. И водрузили на нем лилии Бурбонов.
Я уповаю.
Целую ваши ручки, так как больше не смею сделать того же с самыми прелестными губками на земле".
- Я прочитал,- сказал ученый.
- Да? - отозвался друг.
- Литература, разумеется. Фикция, как справедливо предпочитали обозначать это англичане. Но в основе тут что-то есть.
- А вам не приходит в голову, что именно литература и искусство рассказали человеку главную правду о нем самом?
- Признаем просто, что памятник любопытен. Кодификаторы пропускают многое. И я хотел бы опубликовать его, сославшись, само собой, на вас.
* "Кодекс природы, как истинный дух ее законов, во все времена пренебреженный или не признанный" напечатан в Амстердаме с таким обозначением года, места издания и типографа: "1755. - Всюду. - У настоящего мудреца". Мы теперь знаем автора: Морелли, почти ничего не зная об этом замечательном коммунисте-утописте. А долго знаменитую книгу приписывали Дидро. Даже помещали в его сочинениях. (Примеч. автора).