Однажды днем, часов около трех, я металась по кабинету в поисках книги, которую начала читать накануне и которую Алан, разумеется, спрятал, поскольку не выносил, когда что бы то ни было хоть на мгновение отвлекало меня от него, от того, что он называл «мы». Он не вырывал книгу у меня из рук – остатки хорошего воспитания, видимо, удерживали его – он, к примеру, как и раньше, пропускал меня вперед, когда я входила в комнату, и подносил огонь к сигарете. Тем не менее книгу он спрятал, и я искала ее под диваном, ползая по полу, зная, что если он сейчас войдет, то расхохочется, но мне на это было абсолютно наплевать.
   Вот тогда-то к нам в дверь и позвонили – впервые за четыре дня, – и я выпрямилась, в ожидании отрывистого стука, означающего, что Алан захлопнул дверь перед незваным гостем. Прошла минута, две, я услышала голос Алана, спокойный, в чем-то кого-то убеждающий, и, заинтригованная, пошла в переднюю. В дверях, именно в дверях, то есть только переступив порог, со шляпой в руке стоял Юлиус А. Крам. Я застыла в недоумении. Как он здесь оказался? Увидев меня, он направился ко мне, будто Алана и не было вовсе у него на дороге, и Алан невольно отступил. Юлиус протянул мне руку. Я смотрела на него. Какая-то ошибка в сценарии – я могла ожидать полицию, «Скорую помощь», Парсифаля, мать Алана – кого угодно, только не его.
   – Как поживаете? – спросил он меня. – Я как раз объяснял вашему мужу, что сегодня мы с вами должны были встретиться в «Салина», выпить чаю, и я позволил себе заехать за вами.
   Я не отвечала, я глядела на Алана, который, казалось, оцепенел от изумления и гнева, и Юлиус тоже перевел глаза на него. И тут я снова увидела этот взгляд, который впервые поразил меня у Алфернов – свирепый, леденящий взгляд хищника. Сцена была довольно странная: один мужчина, молодой, небритый, стоит перед распахнутой дверью, рядом другой – средних лет, с серьезным лицом, в темно-синем пальто, и я, молодая женщина, непричесанная, в халате, прислонилась к косяку другой двери. Я не знала, кто же из троих тут посторонний.
   – Моя жена нездорова, – резко сказал Алан, – не может быть и речи о том, чтобы она поехала.
   Юлиус перевел на меня взгляд, все такой же суровый, и произнес громко и категорично следующую фразу, которая больше походила на приказ, чем на приглашение:
   – Я жду ее, чтобы выпить чаю. Я подожду в гостиной, – добавил он, обращаясь ко мне, – вы ведь быстро оденетесь.
   Алан быстро шагнул к нему, но кто-то уже появился в дверях, и в квартиру вторглось четвертое действующее лицо этого дурного водевиля. Это был шофер Юлиуса, здоровенный детина. Он тоже был в темно-синем пальто, с перчатками в руках, и лицо у него было такое же отсутствующее и непроницаемое, так что оба походили на гестаповцев, во всяком случае, как я их себе представляла.
   – О чем-то я хотел у вас спросить… – сказал Юлиус, обернувшись к Алану. – Эта квартира выходит на северо-восток, ведь так?
   И тут что-то случилось, что-то во мне оборвалось, разрушило мою неподвижность, рассеяло ощущение нереальности происходящего; я ринулась в свою комнату, заперлась на ключ, влезла в брюки, натянула свитер так быстро, что было слышно, как стучат зубы и колотится сердце. Схватила две туфли, которые показались мне одинаковыми, не задерживаясь ни секунды, распахнула дверь и метнулась в гостиную к Юлиусу А. Краму. Я потратила минуты полторы, была вся в поту, и только жалкие остатки человеческого достоинства помешали мне броситься к шоферу, схватить его за руку и просить ехать как можно быстрее и далеко-далеко отсюда. Все же я прошла коридор, пятясь задом, причем Юлиус все время был между мной и Аланом, потом миновала дверь, и, прежде чем Юлиус закрыл ее за собой, я увидела Алана – он стоял против света, свесив руки, с искаженным гримасой лицом. У него действительно был жуткий вид безумца.
   Сев в машину – старый «Даймлер», длинный и тяжелый, как грузовик, – я вдруг вспомнила, что все предыдущие дни видела ее у наших дверей, в тех редких случаях, когда подходила к окну.
 
   Мы катили на запад, если верить солнцу. Но я и ему не верила. Затерянная в пустыне этой огромной машины, с сердцем, сжавшимся в крошечный комок, я тупо пыталась определить, где север, юг, запад, восток. Напрасно. Косые тени перед капотом машины ничего мне не говорили, кроме того, что мы едем по какой-то дороге, утыканной по обеим сторонам однообразными плакатами и слепыми домами. Однако мы миновали Мант-ла-Жоли и добрались наконец до загородного дома, похожего на крепость. Юлиус не произнес ни слова. Он даже не потрепал меня по руке. Это вообще был человек без жестов. Он садился в машину, выходил из нее, закуривал сигарету, надевал пальто – ни неловко, ни изящно – никак. А поскольку меня всегда подкупали в людях именно жесты – манера двигаться или сохранять неподвижность, – то мне казалось, что рядом со мной манекен или калека. Всю дорогу меня сотрясала дрожь: сначала от страха, что нас догонит Алан, вскочит вдруг при красном свете на капот машины или что он, в полицейской фуражке и со свистком в руке, навсегда остановит мое бегство к свободе, быть может, ничтожной, но свободе. Потом, когда началась автострада и благодаря скорости это «нападение на дилижанс» стало невозможным, я стала дрожать от одиночества.
   Я была одна, кончился союз с Аланом, нерасторжимый, неотвратимый, ставший для меня каким-то кровосмесительным. Снова было «я», «мне», «меня», исчезло «мы», каким бы ужасным оно для нас ни стало. Где же он, мой спутник? Где он – палач или жертва – все равно, в любом случае, партнер по регтайму этих последних лет, одержимых, губительных, но неизбежных. В сущности, я казалась себе скорее одинокой девушкой посреди танцплощадки, навсегда разлученной со своим кавалером в силу непредвиденных обстоятельств, чем женщиной, оставшейся без мужа. Мы действительно много танцевали с Аланом, в самых разнообразных ритмах и при самых различных обстоятельствах. Растворившись друг в друге, умиротворенные, мы все же разделяли нежные передышки страсти, и только его ревность, с которой он ничего не мог поделать, сделала невозможной нашу любовь. Это была болезнь, пусть так, но теперь он один будет бросать охапки воспоминаний, измышлений и страданий в тот счастливый или несчастливый костер, который есть история всякой любви. Вот почему я так долго не пыталась ничего изменить и почему на этой дороге я мучилась неясным сознанием вины. Я была повинна в том, что уже давно не любила его, повинна в безразличии, а мне казалось ужасным даже само слово. Я знала, что именно оно, безразличие, – главная карта, козырной туз в любовных отношениях, и презирала его. Я восхищалась безрассудством, постоянством, бескорыстием и даже, в какой-то мере, верностью. Мне надо было прожить немало лет, весьма беззаботно и непринужденно, чтобы прийти к этому, но я пришла, и если бы не моя звериная врожденная ненависть к тому, что называется «вкусом к несчастью», – я бы, конечно, осталась с Аланом.
   Замок Юлиуса А. Крама оказался образцовым домом-крепостью. Он был выстроен из нетесаного камня, в виде подковы, с окнами-бойницами и подъемными мостами, а мебель была в стиле Людовика ХIII, вероятно, подлинная, принимая во внимание доходы Юлиуса. Несколько оленьих голов вносили мрачноватую ноту в интерьер прихожей, а на верхние этажи вела каменная лестница с перилами из кованого железа. Единственной данью времени была белая куртка дворецкого, и, по правде сказать, ему больше подошел бы камзол. Он поискал глазами мой чемодан, не нашел, поскольку его не было, и извинился. Юлиус четыре или пять раз нервно спросил, все ли в порядке, и, не дожидаясь ответа, провел меня в гостиную. Здесь было все что полагается: кожаные диваны, полки с книгами, звериные шкуры и огромный камин, в котором уже успели разжечь веселый огонь. Все хорошо, но, если подумать, недоставало одного: собаки. Я спросила Юлиуса, есть ли у него собака, и он ответил, да, конечно, есть, собак у него много, они на псарне, где и положено им быть, и что завтра утром он мне их покажет, потому что сейчас уже поздно. У него есть и гончие, и ньюфаундленды, и терьеры и т. д.
   Не могу сказать, что я его не слушала, поскольку отвечала ему. Просто человеком, который слушал и отвечал, – была не я. Во всяком случае, не такая, какой себя знаю. Явился дворецкий и предложил нам разнообразные напитки; я поспешила взять рюмку водки и выпила залпом. Юлиус выразил беспокойство; что касается его, заявил он мне, вот уже скоро тридцать лет, как он пьет только томатный сок. Один из его дядюшек умер от цирроза, дед тоже, и ему хотелось бы избежать этой наследственной болезни. Я кивнула, потом, видимо, взбодренная русским эликсиром, задала вопрос, который не давал мне покоя:
   – Как вы оказались у меня?
   – Когда вы не пришли на нашу встречу, на нашу вторую встречу, – начал Юлиус, – я был очень удивлен…
   Я поудобнее уселась на кожаном диване, размышляя, что же, собственно, могло его так удивить. Может быть, сильные мира сего не привыкли к тому, чтобы у них случались накладки.
   – Я был очень удивлен, – повторил Юлиус, – потому что о нашей встрече в «Салина» хранил самые живые, самые теплые воспоминания.
   Я кивнула, в который раз поражаясь тайнам некоммуникабельности.
   – Видите ли, – продолжал Юлиус, – я никогда и ни с кем не говорю о себе, а в тот день я признался вам в том, чего никто не знает, кроме, конечно, Гарриэт.
   Секунду я смотрела на него, недоумевая. Кто эта Гарриэт? Уж не попала ли я от одного сумасшедшего к другому?
   – Той девушки-англичанки, – уточнил Юлиус. – Наша история осталась у меня в памяти, в жизни как заноза. Поскольку я играл в ней роль, в общем-то смешную, я никогда никому не мог об этом рассказать, и вдруг, в «Салина», я понял по вашим глазам, что вы не будете смеяться надо мной. Не могу передать, как мне стало хорошо. И вы сами показались мне такой беззащитной, доверчивой… Я действительно очень хотел вас видеть.
   Он проговорил все это медленно, чуть запинаясь.
   – Но, – сказала я, – как же вы до меня добрались?
   – Я навел справки. Сначала сам, у ваших друзей, потом послал секретаршу к вашей консьержке, к горничной и т. д. Я долго колебался, могу ли вмешиваться в вашу личную жизнь, но в конце концов подумал, что это мой долг. Я знал, – добавил он с торжествующим смешком, – что только очень серьезные обстоятельства могли помешать вам прийти в «Салина» в ту среду 12-го.
   Невольное желание засмеяться боролось во мне с бешенством, вполне оправданным. По какому праву этот посторонний человек расспрашивает моих друзей, горничную, консьержку? Во имя какого чувства он решается тратить на меня запасы своего любопытства и денег? Неужели только потому, что я не рассмеялась ему в лицо, когда он рассказывал о своей жалкой любви к дочери английского полковника? Это показалось мне неправдоподобным. У него под башмаком достаточно людей, которые почти искренне посочувствовали бы его грустному рассказу. Он лгал мне, но почему? Он должен был понять и почувствовать, что не нравится мне и никогда не понравится. Это был один из тех случаев, когда между мужчиной и женщиной с первого взгляда устанавливается либо приязнь, либо неприятие. И никакое тщеславие не справится с этим почти животным инстинктом. На какой-то момент я возненавидела его, с его самоуверенностью, с его домом в стиле Людовика ХIII. Возненавидела страшно. Я молча протянула ему рюмку, и он, укоризненно поцокав языком (уж не думает ли он, что цирроз его предков навсегда отвратит меня от алкоголя), пошел ее наполнять.
   Итак, меня занесло в какой-то дом к западу от Парижа, в замок в стиле Людовика ХIII, принадлежащий богатейшему банкиру-детективу; я была без машины, без вещей и без цели, не имея ни малейшего представления не только о своем отдаленном будущем, но даже о ближайшем, и ко всему прочему, наступал вечер. Я в своей жизни много раз попадала в необычные, комические и даже роковые ситуации, но на сей раз по части смешного побила все свои рекорды. Эта мысль меня растрогала, я почти сняла перед собой шляпу и залпом выпила рюмку водки – единственное, что я могла сделать для себя хорошего. Скоро я поняла, что мои обеды из консервов явно были нерегулярны и, главное, скудны, поскольку голова у меня начала кружиться. Мысль увидеть Юлиуса А.Крама в трех экземплярах показалась мне устрашающей.
   – У вас нет какой-нибудь пластинки? – сказала я.
   На мгновение он растерялся – пришел и его черед – видимо, он ждал иного поведения от молодой женщины, которую освободил от мужа-садиста. Потом Юлиус встал, открыл шкафчик, разумеется старинный, в глубине которого помещался отличный стереофонический проигрыватель, – японский, как он меня заверил. Я ожидала услышать Вивальди, учитывая декорации, но комнату заполнил голос Тебальди.
   – Вы любите оперу? – спросил Юлиус.
   Он присел на корточки перед дюжиной никелированных клавиш и казался в такой позе выше, чем был на самом деле.
   – У меня есть «Тоска», – сказал он с какой-то торжествующей интонацией.
   Казалось, у этого человека была любопытная манера всем гордиться. Не только усовершенствованным проигрывателем, действительно превосходным, но и самой Тебальди. А может, это был единственный известный мне богач, который извлекал из денег подлинную радость? Если так, нельзя отказать ему в душевной силе, потому что, сколько мне ни приходилось видеть богатых людей, все под извечным и избитым предлогом, что богатство имеет оборотную сторону, считают своим долгом быть несчастными. Они полагают себя редкостью, а значит, людьми, возбуждающими зависть, этакими изгоями, по причине своего богатства, но ни одна из тех вещей, которыми они обладают благодаря ему, не приносит им ни малейшего утешения. Если они щедры, им кажется, что их обманывают, если недоверчивы, то без конца, и самым печальным образом убеждаются в обоснованности своих подозрений. Но здесь – может быть, из-за водки – у меня было ощущение, что Юлиус А. Крам горд не столько своей ловкостью в делах, сколько тем, что благодаря ей он может слушать без малейшего сбоя и шероховатости, нетронутым и чистым, восхитительный голос женщины, которую он тоже находил восхитительной – Тебальди. И точно так же, еще более наивно, он гордился своим умением действовать и расторопностью своих секретарей – всем, что помогло ему вырвать молодую очаровательную женщину, то бишь меня, у судьбы, которую он считал ужасной.
   – Когда вы разводитесь?
   – Кто вам сказал, что я собираюсь разводиться? – нелюбезно спросила я.
   – Вы не можете оставаться с этим человеком, – сказал Юлиус рассудительно, – он болен.
   – А кто вам сказал, что мне не нравятся больные?
   В то же время меня раздражала собственная неискренность. Уж поскольку я последовала за своим спасителем, было бы естественно дать ему какие-то объяснения. Мне бы только хотелось, чтобы они были как можно короче.
   – Алан не больной, – сказала я, – он одержимый. Этот человек, мужчина, – поправилась я, – родился ревнивцем. Я поняла это слишком поздно, но, в конце концов, я виновата не меньше, чем он, в каком-то смысле.
   – Вот как? В каком же? – прогнусавил Юлиус.
   Он стоял передо мной, подбоченясь, с воинственным видом адвоката, которых видишь обычно на американских процессах.
   – В том смысле, что не смогла его разубедить, – сказала я. – Он всегда сомневался во мне, чаще напрасно. Я поневоле должна была быть хоть в чем-то виноватой.
   – Просто он боялся, что вы уйдете от него, – сказал Юлиус, – чего боялся, то и случилось. Это логично.
   Тебальди пела выходную арию, и музыка, взлетавшая вслед за ее голосом, вызывала во мне желание что-нибудь разбить. Или заплакать. Решительно, мне надо было выспаться.
   – Вы скажете, это меня не касается, – сказал Юлиус.
   – Да, – подтвердила я свирепо, – это действительно вас не касается.
   Он не обиделся ни на секунду. Только посмотрел на меня с каким-то сочувствием, будто я изрекла чудовищную глупость. Потом махнул рукой, что означало «она сама не знает, что говорит», и этот жест окончательно вывел меня из себя. Я встала и налила себе полную рюмку водки. Я решила внести ясность.
   – Мсье Крам, я вас не знаю. Знаю только, что вы богаты, что вы собирались жениться на молодой англичанке и что вы любите миндальные пирожные.
   Он снова махнул рукой, красноречиво и покорно, как и подобает разумному человеку, вынужденному разговаривать с полоумной.
   – Знаю также, – продолжала я, – что по причинам, мне неясным, вы заинтересовались мной, навели справки и приехали как раз вовремя, чтобы вытащить меня из затруднительного положения, за что я вам очень признательна. На этом наши отношения кончаются.
   Затем, выдохшись, я села и сурово уставилась на огонь. На самом деле меня разбирал смех, потому что во время моего короткого приступа красноречия Юлиус немного отступил и оказался между оленьими головами, которые ему решительно не шли.
   – У вас расстроены нервы, – сказал он проницательно.
   – Не то слово, – подтвердила я. – Еще бы не расстроены. У вас есть снотворное?
   Он вздрогнул, да так, что я засмеялась. И правда, с тех пор, как я здесь, я то и дело перехожу от смеха к слезам, от гнева к оцепенению – не пора ли всерьез задуматься об удобной постели, вероятно, в готическом стиле, где я упокою наконец свое бренное тело? Казалось, я могу проспать трое суток.
   – Не бойтесь, – сказала я Юлиусу. – Я не собираюсь покончить с собой ни в вашем доме, ни в каком-либо другом месте. Вероятно, секретарша доложила вам, что последние дни выдались у меня довольно тяжелыми, и мне бы не хотелось об этом говорить.
   Его передернуло при слове «секретарша». Он снова сел напротив меня, положив ногу на ногу. Я машинально отметила, что у него большие ступни.
   – Помимо секретарей, которые мне очень преданы, я много говорил с вашими друзьями, которые очень преданы вам. Они беспокоились о вас.
   – Вот и хорошо, теперь вы можете их успокоить, – сказала я с иронией. – Теперь я в безопасности, по крайней мере, на несколько дней.
   Мы смотрели друг на друга с вызовом, смысл которого мне самой был неясен. Что делаю здесь я? О чем думает он? Что он хочет знать обо мне и почему? Моя рука, как тогда в «Салина», задрожала, мне срочно надо было лечь спать. Еще несколько рюмок, еще несколько вопросов – и я разрыдаюсь на плече у этого незнакомца, который, возможно, только того и дожидается.
   – Не будете ли вы так любезны показать мне мою комнату? – сказала я и встала.
   Поддерживаемая с обеих сторон Юлиусом и дворецким, я вскарабкалась по лестнице и оказалась, как и предполагала, в спальне в готическом стиле. Я пожелала им доброй ночи, открыла окно, вдохнув на секунду изумительно свежий воздух ночной деревни, и бросилась в постель. По-моему, я едва успела закрыть глаза.
 
   И разумеется, на следующее утро я проснулась в прекрасном настроении: все в той же мрачной комнате, в той же неопределенности, но что-то внутри меня тихонько насвистывало веселый походный марш. Музыка всегда звучит во мне невпопад. Как будто жизнь – это огромный рояль, а я играю на нем, не обращая внимания на педали, или, вернее, нажимаю их наоборот: приглушаю симфонию моего счастья или успеха, а при лунном свете грусти играю форте. Рассеянная, когда надо радоваться, и веселая в трудные минуты, я без конца обманывала ожидания, а значит, и чувства тех, кто меня любил. И совсем не извращенность ума была тому причиной, просто заранее упрощая жизнь, я представляла ее себе такой грубой, такой смешной, что умирала от желания с силой захлопнуть крышку рояля, как иногда бывает на концертах иных пианистов. Только пианистом или, скажем, одним из двух пианистов была я. Кому из нас было хуже, Алану или мне? Он сейчас лежит, наверно, скорчившись на диване, слушая только стук собственного сердца, а в пятидесяти километрах от него – я, удобно растянувшись, лежу на постели и вслушиваюсь в крик птицы, который слышала ночью. Но кто из нас двоих более одинок? Страдания любви, как бы они ни были тяжелы, разве это хуже, чем безымянное, безответное одиночество? На мгновение я вспомнила Юлиуса и засмеялась. Если он рассчитывает залучить меня в свои сети, заставить занять определенное мне место на его шахматной доске делового практического человека, то ему придется плохо. Походный марш звучал все веселее. Я еще молода, я снова свободна, я нравлюсь, а погода прекрасная. Не так-то скоро кому-нибудь удастся наложить на меня лапу. Сейчас я оденусь, позавтракаю и поеду в Париж искать какую-нибудь работу, к тому же друзья будут счастливы снова меня увидеть.
   В комнату вошел дворецкий, везя столик на колесиках, на котором были тосты и садовые цветы, и сообщил, что мсье Краму пришлось уехать в Париж, но он вернется к обеду, то есть менее чем через час. Значит, я проспала четырнадцать часов. Облачившись в старый свитер и вооружившись вновь обретенным эгоизмом, я спустилась по лестнице и прошлась по двору. Он был пуст. За окнами сновали тени, и во всем чувствовалась атмосфера ожидания – ожидания хозяина дома, а может быть, так только казалось. По-видимому, жизнь Юлиуса А. Крама была не слишком весела. Я дошла до псарни, погладила трех собак, которые лизнули мне руку, и решила, вернувшись в Париж, тоже завести собаку. Я буду кормить ее на свои заработки и любить, а она не будет кусать меня за икры и приставать с вопросами тоже не будет. В самом деле, хотя ситуация и была посложнее, но у меня было такое же чувство, как пятнадцать или двадцать лет назад, когда я покинула пансион, только теперь я отдавала себе отчет в происходящем. Считается обычно, что чувства меняются в зависимости от партнера, образа жизни, возраста – одно дело в отрочестве, другое – сейчас, а ведь они всегда абсолютно одинаковы. Однако каждый раз желание было свободным, инстинкт самосохранения, охотничий азарт – все это кажется в силу забывчивости, которой провидение наградило нашу память, или наивности чем-то, никогда прежде не испытанным.
   Я уже было повернула к дому, как вдруг угодила прямо в объятья мадам Дебу. Изумление мое было настолько велико, что я позволила три раза судорожно себя поцеловать, а потом весьма невоспитанно пролепетала, заикаясь: «Что вы здесь делаете?»
   – Юлиус мне все рассказал! – воскликнула законодательница хороших манер и специалистка по части деликатных ситуаций. – Он говорил со мной рано утром, и я приехала. Вот и все.
   Она просунула мою руку под свой локоть и, каждый раз спотыкаясь о гравий, слегка похлопывала меня по руке затянутой в перчатку ладонью. На ней был зеленовато-оливковый костюм из замши, английского покроя, очень элегантный, но некстати подчеркивавший в лучах бледного солнца ее городской грим.
   – Я знаю Юлиуса двадцать лет, – сказала она, – в нем всегда было развито чувство приличия. Он не хотел, чтобы все это было похоже на похищение, на какую-то тайну, и поэтому позвонил мне.
   Мадам Дебу была великолепна, в духе «Трех мушкетеров». Приняв мое молчание за благодарность, она продолжала:
   – Это ничуть не расстроило мои планы. Мне предстоял убийственно скучный обед у Ласеров, и я была счастлива оказать вам обоим маленькую услугу. Где вход в этот сарай? – прибавила она оглушительно, поскольку и в самом деле было довольно прохладно для ее замшевого оливкового костюма, и тут, как по волшебству, дверь открылась, в проеме появился меланхоличный дворецкий, и мы прошли в гостиную.
   – Здесь довольно мрачно, – сказала она, окинув комнату взглядом. – Напоминает Корнуолл.
   – Я никогда не была в Корнуолле.
   – Вы никогда не были у Бродерика? У Бродерика Гренфильда? Там совсем как здесь – охотничий замок. Но, конечно, посреди необитаемых равнин все более натурально, чем в пятидесяти километрах от Парижа.
   Высказавшись, она села, уставилась на меня, заявила, что я плохо выгляжу, и добавила: ничего удивительного. Она-де всегда считала Алана крайне странным. Впрочем, весь Париж считал его таковым. И, поскольку она была дружна с моими родителями, она очень беспокоится за меня. Я с удивлением слушала весь этот поток откровений, ибо понятия не имела, что она была знакома с моими родителями. И когда в заключение она сообщила, что я вернусь вместе с ней и она предоставит мне пристанище – квартиру одной из своих невесток, уехавшей в Аргентину, – я послушно кивнула.
   Решительно, Юлиус А. Крам не переставал меня удивлять. У него было все: шоферы-гориллы, частные детективы, преданные секретарши, невесты-аристократки и даже дуэнья – прямо как в рукаве у фокусника. И какая дуэнья! Женщина, считавшая себя вправе вершить и добро и зло, столь же неприятная, сколь элегантная, короче, одна из тех, о которых говорят «безупречная». И надо же было Юлиусу А. Краму сделать так, что она заметила мое существование и соблаговолила принять в нем участие. В конце концов, кто я для нее? Возможно, она и была знакома с моими родителями до войны, но юность моя прошла далеко от этих мест, потом я жила в Америке, откуда вернулась в сопровождении элегантного молодого человека по имени Алан, о котором она знала только, что он богат, что он американец и притом немного странный. То, что Юлиус вдруг взял и влюбился в меня, было не так уж важно. Она еще посмотрит, сделать меня своей придворной дамой или жертвой.
   Юлиус прибыл в указанный час и, казалось, был в восторге, увидев двух женщин, болтающих в углу у камелька. Он горячо поблагодарил мадам Дебу, и я таким образом узнала, что ее зовут Ирен, а на меня посмотрел торжествующим взглядом человека, который действительно все продумал. Мы поговорили о том о сем, то есть ни о чем, с тактом, присущим воспитанным людям, которые уселись за обеденный стол. В самом деле, можно подумать, что появление тарелки, прибора и закусок обязывает цивилизованных людей к определенной сдержанности. Зато как только мы встали из-за стола, чтобы снова сесть в гостиной за чашечкой кофе, темой разговора тут же стало мое будущее. Временно я буду жить на улице Спонтини, в квартире невестки Ирен; адвокат Юлиуса, мэтр Дюпон Кормей, свяжется с Аланом, а в следующую субботу мы пойдем на великолепный бал, который дает в Опере «Общество помощи одиноким старикам и преступникам», или что-то в этом роде. Они говорили обо мне как о малом ребенке, а я слушала с недоверием и каким-то веселым удивлением, постепенно перераставшим в беспокойство. Значит, я и есть та самая хрупкая молодая женщина, безоружная, очаровательная, не способная нести ответственность ни за что, о которой им надлежит заботиться? Есть люди, и я из их числа, которые в каждом человеке пробуждают родительский инстинкт, инстинкт защитника. Родители эти быстро начинают надоедать, даже раздражать, от них этого не скрывают, но это ничего не меняет в их предназначении: они становятся родителями неблагодарного ребенка – и все тут.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента