Страница:
Франсуаза Саган
Потерянный профиль
Пегги Рош
А может быть, и ты — всего лишь
Заблужденье
Ума, бегущего от истины в мечту?
Ш. Бодлер
* * *
Вечер был назначен у Алферна, молодого врача, и я долго колебалась, идти ли мне. Полдня, пережитые иною с Аланом, моим мужем, полдня, приговорившие к смерти четыре года любви, нежности и взрывов страсти, — я предпочла бы завершить в объятиях Морфея или пьяном забытье. Во всяком случае, одна. И все же этот законченный садист Алан настоял, чтобы мы пошли на вечер. Он принял свой обычный привлекательный вид и улыбался, когда его спрашивали, как поживает самая дружная супружеская пара в Париже. Он шутил, говорил черт, знает какие забавные вещи, не выпуская из своих пальцев мой локоть, который он сжимал изо всей силы. Я видела нас в зеркалах и тоже улыбалась очаровательным отражениям: одинаково рослые, стройные — он голубоглазый блондин, я черноволосая и сероглазая. Одинаковые манеры и совершенно идентичные и явственные у обоих признаки полного крушения. Все же он немного переиграл, и когда на умильный вопрос какой-то дурочки: «Я скоро стану крестной, Алан?» — ответил, что моя жизнь и так до краев заполнена одним таким человеком, как он, и что двоих я не заслуживаю, у меня потемнело в глазах. «Это правда», — сказала я, и так же, как иногда в музыке пароксизм означает внезапный переход к новой теме, я вырвала свою руку из руки Алана и повернулась к нему спиной.
Так во время коктейль-приема, похожего на все другие, в одну из парижских зим я очутилась лицом к лицу с Юлиусом А. Крамом. Я вырвалась так внезапно и так грубо, что чувствовала спиной, как вздрагивает от гнева спина Алана. Лицо Юлиуса А. Крама — ибо он незамедлительно именно так представился мне: Юлиус А. Крам — было бледно, тускло и замкнуто. На всякий случай я спросила его, нравятся ли ему выставленные здесь картины. В самом деле, ведь эта вечеринка была устроена, чтобы продемонстрировать полотна любовника хозяйки дома, неугомонной Памелы Алферн.
— Что такое? Какие картины? — сказал Юлиус А. Крам. — Ах, да! Кажется, у окна я вижу одну.
Он двинулся, и я инстинктивно пошла за этим низеньким человеком. Я была выше его на полголовы и потому успела заметить на его черепе форпосты лысины. Он резко остановился перед одной из картин, написанной из большого желания прослыть художником, и поднял лицо. У него были круглые голубые глаза за стеклами очков и удивительные для таких глаз ресницы: как пиратские паруса над рыбачьей баркой. Созерцание длилось с минуту, после чего он издал хриплый звук, похожий больше на собачий лай, чем на человеческий голос. Я разобрала в нем слова «Какой ужас!». «Простите?» — переспросила я, огорошенная, ибо этот звук показался мне одновременно и подходящим к его облику, и несуразным. А он повторил так же громко: «Какой ужас!» Несколько человек, стоявших рядом с нами, отступили, точно запахло скандалом, и я оказалась одна, застряв между картиной и Юлиусом А. Крамом, видимо, не расположенным дать мне улизнуть. Позади нас возник слабый шепот. Ведь Юлиус А. Крам отчетливо и дважды произнес «Какой ужас!», а очаровательная Жозе Эш — то бишь я — никоим образом не возразила. Этот ропот восприняло шестое чувство величественной г-жи Дебу, и она обернулась к нам. Г-жа Дебу была персоной. Она правила этим светским кружком, и авторитет ее был непререкаем. В шестьдесят с лишним лет она была очень пряма, очень черна, очень элегантна, а состояние ее мужа (умершего после долгих мучений много лет назад) обеспечивало ее независимость и, как следствие этого, чрезвычайную кровожадность. При любом стечении обстоятельств — драматичном ли, радостном ли — г-жа Дебу часто все улаживала, а иногда все разрушала и вновь оставалась одна, твердо стоя на ногах, как обязывало ее имя, которое она носила. Ее приговоры, как и ее пристрастия, были незыблемы. Она немедленно обнаруживала черты ретроградства в авангардистской вещи и отыскивала черты передового в вещи банальной. При всем том, не будь в ней этой природной и неискоренимой злости, она была бы умна.
Почувствовав, что происходит нечто непредвиденное, она немедленно направилась к нам, а за нею следовал ее незримый двор: шуты, латники, лакеи — ибо, хотя она всегда была одна, казалось, что ее постоянно окружают наемные убийцы, готовые на все. Это создавало вокруг нее некую запретную зону, почти осязаемую и преграждавшую путь любой вольности.
— Что вы сказали, Юлиус? — осведомилась она.
— Я говорил этой даме, — ответил Юлиус без тени страха, — что эта картина ужасна.
— Вы полагаете, это было необходимо? — произнесла она. — К тому же это не так уж плохо.
И она указала на св. Себастьяна, пронзенного стрелами, которого только что прикончил Юлиус. Движение ее подбородка и тон голоса были само совершенство: смесь презрения к картине, сострадательной терпимости к слабости хозяйки дома, плюс непринужденный призыв к порядку и соблюдению вежливости для Юлиуса.
— Эта картина рассмешила меня, — сказал Юлиус А. Край совсем другим голосом, с каким-то присвистом. — Я просто не могу.
Памела Алферн в сопровождении Алана присоединилась к нам, вопросительно глядя на всех. Ей послышалось что-то, похожее на лай, она уловила какое-то замешательство среди гостей и на всех парусах бросилась к месту битвы.
— Юлиус, — спросила она, — вам нравится живопись Кристобала?
Юлиус, не отвечая, обратил к ней свой свирепый взгляд. Она чуть отступила, но тотчас обрела манеры хозяйки дома:
— Вы знакомы с Аланом Эшем, мужем Жозе?
— Вашим мужем? — спросил Юлиус.
Я кивнула. Он рассмеялся смехом тевтонца, из глубины веков, немыслимым, неуместным, поистине ужасным.
— Что здесь смешного? — сказал Алан. — Вы смеетесь над картиной или над тем, что я муж Жозе?
Юлиус А. Крам взглянул на него в упор. Он казался мне все более и более экстравагантным. Во всяком случае, смелости ему было не занимать: на протяжении трех минут бросить вызов г-же Дебу, хозяйке дома, и Алану значило обладать достаточным хладнокровием.
— Я смеялся сам по себе, без причины, — неожиданно произнес он. — Не понимаю, дорогая, — сказал он, обращаясь к г-же Дебу, — вы постоянно упрекаете меня, что я не смеюсь. Ну вот, вы можете быть довольны: я смеялся.
Вдруг я вспомнила, что слышала о нем. Юлиус А. Крам был могущественным дельцом, он пользовался значительной поддержкой в политических кругах, и, несомненно, знал, в каком состоянии швейцарские счета у трех четвертей приглашенных. Говорили, что он великодушен, а также, что он очень жесток. Его боялись и повсюду приглашали. Это объясняло двойственную — снисходительную и принужденную — улыбку г-жи Дебу и Памелы Алферн. Мы стояли все четверо, смотрели друг на друга и не знали, что еще сказать. Нам с Аланом, разумеется, не оставалось ничего другого, как пойти поздравить художника, несшего караул у входа, и возвратиться в наш кромешный ад. Но ситуация, разрешавшаяся простейшим образом с помощью слов «до свиданья, до скорой встречи, счастлив с вами познакомиться» и т. п., вдруг показалась неразрешимой. Выход предложил Юлиус, решительно вообразивший себя вождем племени и пригласивший меня пойти, к буфету выпить. Буфет был в другом конце комнаты. Тем же жестом, что и в первый раз, он заставил меня следовать за собой, и мы продефилировали ускоренным маршем через всю гостиную. Сумасшедший смех и опасения одновременно раздирали меня, ибо взгляд Алана от гнева стал странно тусклым, почти остекленевшим. Я поспешно выпила рюмку водки, которую, не потрудившись осведомиться о моих вкусах, вложил в мою руку властный Юлиус А. Крам. Пчелиное жужжание вокруг нас возобновилось, и через мгновенье я поняла, что на этот раз обошлось без скандала.
— Поговорим серьезно, — сказал Юлиус А. Крам. — Что вы делаете в жизни?
— Ничего, — ответила я с некоторой гордостью.
И вправду, среди всех этих бездельников, без конца говорящих о своих «занятиях» — эскизах мебели, украшениях в финском стиле и прочих безделках — и не забывающих об участии в тысяче отраслей промышленности, мне было чрезвычайно приятно признаться в своей полной бездеятельности. Я была женой Алена, и мою жизнь обеспечивал он. Внезапно я поняла, что скоро уйду от него и что больше не смогу ничего от него принять, никогда, ни одного доллара, ни одного свидания. Мне нужно будет работать, влиться в веселую толпу людей, занятия которых расплывчато называются «пресс-атташе», «уполномоченный по культурным связям» и тому подобное… А еще мне понадобится счастливый случай, чтобы попасть в тот привилегированный круг, где встают только в девять часов, а к морю ездят два-три раза в год. Между мною и материальными заботами всегда кто-то стоял — сначала родители, потом Алан. Кажется, счастливое время миновало, и я, бедная дурочка, поздравляла себя с этим, как с приключением.
— А вам нравится ничего не делать? — Взгляд Юлиуса А. Крама не был строг. Он выражал ласковое любопытство.
— Конечно, — сказала я. — Я слежу, как проходит время, как текут дни. Греюсь на солнце, если оно светит. Не задумываюсь, что буду делать завтра. А если меня посетит увлечение, у меня всегда есть время заняться им. Каждый должен иметь на это право.
— Может быть, — сказал он мечтательно, — я об этом никогда не думал. Всю жизнь я работал. Но мне это нравилось, — добавил он извиняющимся тоном, который меня тронул.
Это был любопытный человек. Он был одновременно и слаб, и грозен. Что-то волновалось в нем, что-то неустанное и отчаянное. Оно-то, видно, и рождало этот смех-лай. Ах, нет, — подумала я, — не стоит углубляться в психологию успеха и одиночества деловых людей. Когда человек очень богат и очень одинок, он явно того заслуживает.
— Ваш муж без конца смотрит на вас, — произнес он. — Что вы ему сделали?
Почему он отводит мне priori роль палача? И что ему ответить? «Я люблю своего мужа, не очень люблю, очень люблю, люблю другого?» Допустим, я хочу сказать правду, что тогда ему ответить, чтобы и сам Алан подтвердил: это правда?.. Худшее в разрывах — именно это: люди не просто расстаются, они расстаются по разным причинам. Быть такими счастливыми, так переплестись друг с другом, стать такими близкими, когда ничто не истинно, кроме единственного — один в другом — и вдруг заблудиться, растеряться, искать в пустыне тропинки, которые никогда не пересекутся.
— Уже поздно, — сказала я, — мне нужно идти.
Тогда Юлиус А. Крам голосом торжественным и преисполненным самодовольства описал мне прелести чайной «Салина» и пригласил меня туда на послезавтра к пяти часам, если, конечно, это не кажется мне слишком старомодным. Я согласилась, повергнутая в изумление, покинула его и направилась к Алану. Теперь меня ждала душераздирающая ночь, со взрывами страстей и слезами — правда, уже последними. А в голове моей звенело: «У них лучшие в Париже профитроли».
Это была моя первая встреча с Юлиусом А. Крамом.
— Ромовую бабу, — сказала я.
Я сидела на диванчике в кондитерской «Салина», растерянная, едва дыша. Я пришла абсолютно вовремя и в абсолютном отчаянии.
Не ромовая баба была мне нужна, а настоящий ром, какой дают приговоренным к смерти. Два дня я провела под холостым огнем всех мушкетов любви, ревности и отчаяния. Вновь Алан навел на меня весь свой арсенал и стрелял в упор, ибо эти два дня он не позволял мне выйти из квартиры. Каким-то чудом я вспомнила о нелепом свидании, назначенном мне Юлиусом А. Крамом в чайной.
Любое другое свидание — с другом, близким человеком, — я знала, вынудило бы меня к откровенности, а этого я как раз и не хотела. Меня страшили исповеди, в которых столь часто находят отраду женщины моего возраста. Я не умела с ясностью выразить себя, я всегда боялась убедиться в собственной виновности. И потом ведь было только два решения: первое — терпеть Алана, нашу совместную жизнь и то, что каждое мгновение мы плюхаемся носом в грязь, насилуем наши сердца, а в мыслях у нас постоянный разброд. Второе — уйти, убежать, ускользнуть от него. Но временами я совсем терялась. Я вспомнила его таким, каким я любила его, и тогда исчезали и я сама, и то решение, которое я считала единственно правильным.
В этой чайной, где порхала проголодавшаяся молодежь, и жужжали пожилые дамы, я поначалу почувствовала себя хорошо. В надежном убежище: под охраной сонма непреклонных английских пудингов, сокрушительных французских эклеров, черных монашенок, не ведающих ни о чем — в том числе и обо мне. Ко мне вернулся вкус к жизни или к иронии. Я посмотрела на Юлиуса А. Крама, на которого еще не успела взглянуть. Он показался мне очень благопристойным, очень мягким и слегка примятым. Заметно было, что и в два дня щетина не могла захватить всю его кожу, а лишь тайком пробивалась кое-где. Я забыла о его деятельности, о дикой энергии, затрачиваемой им, чтобы добиться успеха; я забыла, глядя на эту юношескую растительность, о грубой силе и столь прославленном могуществе Юлиуса А. Крама. На месте промышленного магната я видела пожилого младенца. Мои впечатления часто обманывают меня, но столь же часто и заполняют мои мысли, потому я на них не в обиде.
— Две чашки чая, бабу и миндальное пирожное, — произнес Юлиус А. Крам.
— Сию минуту, господин Крам, — пропела официантка и, сделав причудливый пируэт, скрылась в лабиринте ширм.
Я смотрела на нее с тем преувеличенным вниманием, которое инстинктивно проявляешь ко всему, только что чудом избежав смертельной опасности. «Я сижу в чайной, с крупным промышленником. Мы заказали миндальное пирожное и бабу», — шелестело в моей памяти, а сердцем, умом — словом, всем своим существом я видела только обезображенное гневом красивое лицо Алана, прижатое к перилам лестницы. На нашей милой планете я повидала и бары, и рестораны, и ночные кабачки, но не имела представления о чайных (об этой, казалось мне, еще менее чем обо всех других). Эта тихая гавань, как на полотне Жуй — предупредительность, белые передники, крахмальные наколки, — создавала у меня впечатление фальшивой, с трудом выносимой безопасности. Ничего не поделаешь: решительно я создана для того, чтобы, задыхаясь от гнева и боли, сидеть растрепанной на плюшевом диванчике против молодого мужчины, испытывающего такие же муки, но не для того, чтобы лакомиться пирожными в обществе любезного незнакомца. Иногда возникает и застревает в сознании такое вот зрительное представление о себе самой. В остальное время плывешь, не видя себя, растворившись в облаке солоноватых бесцветных пузырьков, и погружаешься в темные глубины, ослепнув, оглохнув и онемев от отчаяния. Или, наоборот, вдруг предстаешь, торжествуя, во всем своем великолепии перед глазами кого-то другого, кто ослеплен этим солнцем — тобой, выдуманным им самим себе на муки. Не стоит говорить, что в тот момент я ни о чем таком не думала. Вообще, я никогда не рассуждала с собой о себе. Другие меня больше интересовали. В тот момент я решала вопрос, какого цвета миндальное пирожное: желтого или бежевого. Наверное, что-то среднее. В конце концов, не зная, что еще сказать, я задала этот вопрос Юлиусу. Он показался очень озадаченным, пожал плечами — для мужчины верный признак того, что он об этом не имеет понятия — и спросил, что нового у Алана. Я кратко ответила, что у него все в порядке.
— А у вас?
— У меня тоже, конечно.
— Конечно… это не ответ.
Он начинал меня раздражать. Может быть, это и не ответ, но у меня не было другого. Все, что я мота сделать, это подробно описать свое детство, отношения с разными людьми и свое мучительное супружество с Аланом. Больше ничего я ему ответить не могла. И потом я его не знала! И не считала его ни другом, ни поверенным. Мне показалось, что слишком долго не несут миндальное пирожное.
— Я неделикатен, — сказал он голосом категоричным и почти торжественным.
Я сделала слабый жест отрицания, посмотрела на свои руки — они дрожали — и стала искать в сумке сигареты.
— Я всегда был неделикатным, — продолжал Юлиус А. Крам. — Впрочем, — добавил он, — это у меня не от неделикатности, а от неловкости. Я хочу все о вас знать. Я знаю, что для начала я должен был бы поговорить с вами о каких-нибудь пустяках, о погоде, но это у меня не получается.
Я спросила себя, изменилось ли бы что-нибудь оттого, если бы мы поговорили о погоде. Вдруг он мне и вправду показался неделикатным, грубым и лишенным обаяния. Если у него нет малейшей искры воображения, чтобы поддержать пустячный разговор, именно пустячный, он должен бы знать об этом и не приглашать меня в эту дурацкую чайную. Мне захотелось уйти, оставить его одного с его пирожными, и лишь страх перед тем, что ждет меня за этими стенами, перед смятением, которое охватит меня, стоит лишь выйти на улицу, перед тем, что приблизится мое возвращение в мой домашний ад, удержал меня. "Погоди, это же человеческое существо, — сказала я себе, — можно попробовать перекинуться несколькими фразами, а то ведь это ненормально…] Действительно, я впервые ощущала перед кем-то такую заторможенность, скованность и желание бежать. Естественно, я приписала все это состоянию моих нервов, бессоннице последних ночей, отсутствию знания жизни. Короче говоря, я сделала то, чего не следовало делать: приписала себе, а не Юлиусу неудачу этих первых минут. Вообще, всю мою жизнь нечто вроде больной совести, близкое к умственной дебильности, заставляло меня постоянно чувствовать себя неизвестно в чем виноватой. Дошло до того, что я испытывала вину перед Аланом. А теперь — перед Юлиусом А. Крамом. Держу пари, что если бы приветливая официантка, неся миндальное пирожное, вдруг растянулась на ковре, я бы подумала, что это из-за меня. Какая-то злость на самое себя и на болезненный хаос, в который я превратила свою жизнь, поднималась ко мне.
— А вы, — спросила я сдержанно, — что вы делаете в жизни?
— Заключаю сделки, — ответил Юлиус А. Крам. — Точнее, я заключил много сделок. Теперь я занят тем, что контролирую их. У меня машина, я в ней и живу, а она возит меня из одной конторы в другую. Я контролирую и уезжаю.
— Весело, — заметила я. — А кроме этого? Вы женаты?
На мгновение он смутился, как будто я сказала что-то неприличное. А вдруг я предполагаю узнать, холостяк ли он.
— Нет, — ответил он, — я не женат, но однажды чуть было не женился.
Он произнес эту фразу так торжественно, так высокопарно, что я взглянула на него с любопытством.
— Дело расстроилось? — спросила я.
— Мы были не одного круга.
Все как бы замерло перед моими глазами. Что это я делаю здесь с этим дельцом-снобом?
— Она была аристократка, — сказал Юлиус А. Крам с несчастным видом. — Английская аристократка.
Во второй раз я глядела на него, оцепенев от изумления. Если этот человек и не интересовал меня, то, во всяком случае, удивлял.
— А почему, если она была аристократкой…
— Я стал тем, что я есть, благодаря самому себе, — сказал Юлиус А. Крам, — а когда я ее встретил, я был еще очень молод и совсем не был уверен в себе.
— А сейчас, значит, вы в себе уверены? — спросила я, заинтригованная.
— А сейчас да, — сказал он. — Видите ли, смысл денег, — быть может, главный — состоит в том, что везде чувствуешь себя уверенно.
И как будто, чтобы подтвердить эту чудовищную мысль, он застучал ложечкой по чашке.
— Она жила в Ридинге, — продолжал он мечтательно. — Вы знаете Ридинг? Это городок близ Лондона. Я встретился с ней на пикнике. Ее отец был полковник.
Да, если я хотела отвлечься от своих мыслей, я явно поступила бы лучше, если бы бросилась в кино и окунулась в какой-нибудь бред с убийствами или сексом, так наводнившими нашу эпоху. Пикник в Ридинге с дочкой полковника — явно не то, что могло бы разжечь воображение отчаявшейся молодой женщины. Такова моя судьба. Раз в жизни я встретила одного из тех, кого называют финансовыми акулами, и мне выпала решка, досталась пустая порода, надрыв: невеста-англичанка слишком аристократического происхождения. Легче было бы представить себе, что Юлиус А. Крам довел до самоубийства дюжину нью-йоркских банкиров. Я чуть надкусила бабу и обрадовалась. Пирожные мне всегда внушали ужас. Юлиус А. Крам, по-видимому, продолжал мысленно бродить по зеленым холмам Ридинга. Он молчал.
— А после этого? — спросила я.
Единожды начав, следовало завершить эту беседу в рамках вежливости.
— О, после этого ничего серьезного, — сказал Юлиус А. Крам и покраснел. — Несколько приключений… может быть.
На мгновенье я представила его в специальном заведении среди обнаженных женщин. У меня закружилась голова. Это было немыслимо. Само понятие сексуальности было несовместимо с видом, голосом, кожей Юлиуса А. Крама. Я спросила себя, что же составляло его силу в этом миру, если две главные пружины, движущие вообще всеми человеческими существами: тщеславие и сексуальность — у него, казалось, начисто отсутствуют. Все было мне непонятно в этом человеке. В обычное время такое заключение возбудило бы мое любопытство. Теперь же я испытывала лишь неловкость и замешательство. Кажется, мы все-таки поговорили о погоде, и я с притворным энтузиазмом согласилась на новое свидание, здесь же и в то же время, на будущей неделе. Поистине, я согласилась бы на что угодно, лишь бы выпутаться из этого нелепого положения.
Я возвращалась домой пешком, медленно-медленно. На Пон-Руаль меня охватил безумный смех. Эта встреча была не просто нелепой. Строго говоря, ее просто нельзя было передать словами. Впрочем, думаю, что именно благодаря нелепости я вспоминала ее в последующие дни с каким-то приятным чувством.
Прошло две недели, и я совсем забыла всю эту комедию. Я позвонила Юлиусу А. Краму, вернее его секретарше, чтобы отменить наше свидание, и на другой день получила огромный букет с визитной карточкой, уведомлявшей меня о его глубоком сожалении. Прежде чем увянуть и засохнуть в этой пустынной квартире, очерченной лишь прямыми линиями и будто опустошенной адской атмосферой, которую тщательно поддерживали в ней мы с Аланом, охапка цветов выглядела до неприличия живой и радостной.
Положение, можно сказать, стабилизировалось. Алан не выходил из квартиры. Если хотела выйти я, он шел за мной. Если звонил телефон, что случалось все реже, он снимал трубку, говорил: «Никого нет дома», — и клал ее на рычаг. Остальное время он шагал, как безумный, по квартире, твердя свои претензии ко мне, придумывая новые, задавал вопросы, будил меня, если я засыпала, и то плакал, как ребенок, что наша любовь кончилась, причитая, что это его вина, то все с большим жаром упрекал меня. Я совсем отупела и ни на что уже не реагировала. Я думала только о том, как бы сбежать. Мне казалось, что тот водоворот, пучина, в которую с каждым днем все глубже погружались мы оба, заключает конец в себе самой и остается только ждать. Я умывалась, чистила зубы, одевалась и раздевалась, движимая каким-то рефлексом, сохранившимся из моей предыстории. Служанка, не выдержав этого ужаса, ушла от нас еще неделю назад. Питались мы консервами, каждый сам по себе, и я бестолково сражалась с банками сардин, которые не лезли в горло, но я твердо знала, что их нужно есть. Эта квартира стала кораблем, потерявшим курс, а капитан, Алан, был безумен. У меня, единственной пассажирки, не осталось ничего, даже чувства юмора. Что же до друзей — тех, которые звонили, или более настойчивых, которые стучали в дверь, а он их тут же выставлял, — я думаю, они не имели ни малейшего представления о происходившем за этими стенами. Быть может даже, они полагали, что у нас в разгаре медовый месяц.
Угрозы, мольбы, сожаления, обещания — в этом круговороте жила я, на грани самой себя, разбитая, удерживаемая насильно, охваченная ужасом. Дважды я пыталась бежать, но Алан перехватил меня на лестнице и протащил по всем ступенькам: в первый раз — не говоря ни слова, а во второй — бормоча по-английски немыслимые ругательства. Ничто больше не связывало нас с внешним миром. Алан сломал радио, затем телевизор, телефонный провод же он не перерезал, я думаю, единственно ради удовольствия видеть, как я вскакиваю, охваченная надеждой, очень смутной, когда он случайно звонил. Я брала снотворные, когда попало — в момент, когда чувствовала, что подступают слезы, — и погрузившись в кошмарный сои, на четыре часа спасалась от него, а он все эти четыре часа не переставая, тряс меня, звал то громко, то тихо, клал мне голову на грудь, чтобы проверить, жива ли еще, не покинула ли его драгоценная любовь, воспользовавшись последним обманом — несколькими лишними таблетками снотворного. Лишь один-единственный раз чаша моего терпения переполнилась. Я увидела в окно открытую машину с парнем и девушкой. Они смеялись. Это показалось мне еще одной пощечиной — на сей раз от судьбы. Это напомнило мне о том, какой я могла бы быть, о том, что, как представилось моему помутившемуся разуму, я потеряла навсегда. В этот день я расплакалась. Я умоляла Алана уйти или позволить уйти мне. Мои детские «ну, прошу тебя», «пожалуйста», «будь хорошим» были так нелепы. Он был здесь, рядом, гладил мои волосы, утешал меня, умолял не плакать, говорил, что мои слезы делают ему так больно. На эти два или три часа к нему вернулось его прежнее лицо — нежное, доверчивое — лицо защитника. Я уверена, он утешился, страдал не так сильно. О себе я не могу сказать, что страдала. Это было и хуже, и не так значительно. Я ждала, что Алан уйдет или убьет меня. Ни секунды я не думала сама покончить с собой. Кто-то внутри меня, неискоренимый, неприступный, кто принес столько страданий Алану, ждал. По временам все-таки это ожидание казалось мне призрачным, бесцельным, и тогда меня охватывало судорожное отчаяние, меня колотило, мускулы сводило конвульсией, сохло в горле, я не могла шевельнуться.
Так во время коктейль-приема, похожего на все другие, в одну из парижских зим я очутилась лицом к лицу с Юлиусом А. Крамом. Я вырвалась так внезапно и так грубо, что чувствовала спиной, как вздрагивает от гнева спина Алана. Лицо Юлиуса А. Крама — ибо он незамедлительно именно так представился мне: Юлиус А. Крам — было бледно, тускло и замкнуто. На всякий случай я спросила его, нравятся ли ему выставленные здесь картины. В самом деле, ведь эта вечеринка была устроена, чтобы продемонстрировать полотна любовника хозяйки дома, неугомонной Памелы Алферн.
— Что такое? Какие картины? — сказал Юлиус А. Крам. — Ах, да! Кажется, у окна я вижу одну.
Он двинулся, и я инстинктивно пошла за этим низеньким человеком. Я была выше его на полголовы и потому успела заметить на его черепе форпосты лысины. Он резко остановился перед одной из картин, написанной из большого желания прослыть художником, и поднял лицо. У него были круглые голубые глаза за стеклами очков и удивительные для таких глаз ресницы: как пиратские паруса над рыбачьей баркой. Созерцание длилось с минуту, после чего он издал хриплый звук, похожий больше на собачий лай, чем на человеческий голос. Я разобрала в нем слова «Какой ужас!». «Простите?» — переспросила я, огорошенная, ибо этот звук показался мне одновременно и подходящим к его облику, и несуразным. А он повторил так же громко: «Какой ужас!» Несколько человек, стоявших рядом с нами, отступили, точно запахло скандалом, и я оказалась одна, застряв между картиной и Юлиусом А. Крамом, видимо, не расположенным дать мне улизнуть. Позади нас возник слабый шепот. Ведь Юлиус А. Крам отчетливо и дважды произнес «Какой ужас!», а очаровательная Жозе Эш — то бишь я — никоим образом не возразила. Этот ропот восприняло шестое чувство величественной г-жи Дебу, и она обернулась к нам. Г-жа Дебу была персоной. Она правила этим светским кружком, и авторитет ее был непререкаем. В шестьдесят с лишним лет она была очень пряма, очень черна, очень элегантна, а состояние ее мужа (умершего после долгих мучений много лет назад) обеспечивало ее независимость и, как следствие этого, чрезвычайную кровожадность. При любом стечении обстоятельств — драматичном ли, радостном ли — г-жа Дебу часто все улаживала, а иногда все разрушала и вновь оставалась одна, твердо стоя на ногах, как обязывало ее имя, которое она носила. Ее приговоры, как и ее пристрастия, были незыблемы. Она немедленно обнаруживала черты ретроградства в авангардистской вещи и отыскивала черты передового в вещи банальной. При всем том, не будь в ней этой природной и неискоренимой злости, она была бы умна.
Почувствовав, что происходит нечто непредвиденное, она немедленно направилась к нам, а за нею следовал ее незримый двор: шуты, латники, лакеи — ибо, хотя она всегда была одна, казалось, что ее постоянно окружают наемные убийцы, готовые на все. Это создавало вокруг нее некую запретную зону, почти осязаемую и преграждавшую путь любой вольности.
— Что вы сказали, Юлиус? — осведомилась она.
— Я говорил этой даме, — ответил Юлиус без тени страха, — что эта картина ужасна.
— Вы полагаете, это было необходимо? — произнесла она. — К тому же это не так уж плохо.
И она указала на св. Себастьяна, пронзенного стрелами, которого только что прикончил Юлиус. Движение ее подбородка и тон голоса были само совершенство: смесь презрения к картине, сострадательной терпимости к слабости хозяйки дома, плюс непринужденный призыв к порядку и соблюдению вежливости для Юлиуса.
— Эта картина рассмешила меня, — сказал Юлиус А. Край совсем другим голосом, с каким-то присвистом. — Я просто не могу.
Памела Алферн в сопровождении Алана присоединилась к нам, вопросительно глядя на всех. Ей послышалось что-то, похожее на лай, она уловила какое-то замешательство среди гостей и на всех парусах бросилась к месту битвы.
— Юлиус, — спросила она, — вам нравится живопись Кристобала?
Юлиус, не отвечая, обратил к ней свой свирепый взгляд. Она чуть отступила, но тотчас обрела манеры хозяйки дома:
— Вы знакомы с Аланом Эшем, мужем Жозе?
— Вашим мужем? — спросил Юлиус.
Я кивнула. Он рассмеялся смехом тевтонца, из глубины веков, немыслимым, неуместным, поистине ужасным.
— Что здесь смешного? — сказал Алан. — Вы смеетесь над картиной или над тем, что я муж Жозе?
Юлиус А. Крам взглянул на него в упор. Он казался мне все более и более экстравагантным. Во всяком случае, смелости ему было не занимать: на протяжении трех минут бросить вызов г-же Дебу, хозяйке дома, и Алану значило обладать достаточным хладнокровием.
— Я смеялся сам по себе, без причины, — неожиданно произнес он. — Не понимаю, дорогая, — сказал он, обращаясь к г-же Дебу, — вы постоянно упрекаете меня, что я не смеюсь. Ну вот, вы можете быть довольны: я смеялся.
Вдруг я вспомнила, что слышала о нем. Юлиус А. Крам был могущественным дельцом, он пользовался значительной поддержкой в политических кругах, и, несомненно, знал, в каком состоянии швейцарские счета у трех четвертей приглашенных. Говорили, что он великодушен, а также, что он очень жесток. Его боялись и повсюду приглашали. Это объясняло двойственную — снисходительную и принужденную — улыбку г-жи Дебу и Памелы Алферн. Мы стояли все четверо, смотрели друг на друга и не знали, что еще сказать. Нам с Аланом, разумеется, не оставалось ничего другого, как пойти поздравить художника, несшего караул у входа, и возвратиться в наш кромешный ад. Но ситуация, разрешавшаяся простейшим образом с помощью слов «до свиданья, до скорой встречи, счастлив с вами познакомиться» и т. п., вдруг показалась неразрешимой. Выход предложил Юлиус, решительно вообразивший себя вождем племени и пригласивший меня пойти, к буфету выпить. Буфет был в другом конце комнаты. Тем же жестом, что и в первый раз, он заставил меня следовать за собой, и мы продефилировали ускоренным маршем через всю гостиную. Сумасшедший смех и опасения одновременно раздирали меня, ибо взгляд Алана от гнева стал странно тусклым, почти остекленевшим. Я поспешно выпила рюмку водки, которую, не потрудившись осведомиться о моих вкусах, вложил в мою руку властный Юлиус А. Крам. Пчелиное жужжание вокруг нас возобновилось, и через мгновенье я поняла, что на этот раз обошлось без скандала.
— Поговорим серьезно, — сказал Юлиус А. Крам. — Что вы делаете в жизни?
— Ничего, — ответила я с некоторой гордостью.
И вправду, среди всех этих бездельников, без конца говорящих о своих «занятиях» — эскизах мебели, украшениях в финском стиле и прочих безделках — и не забывающих об участии в тысяче отраслей промышленности, мне было чрезвычайно приятно признаться в своей полной бездеятельности. Я была женой Алена, и мою жизнь обеспечивал он. Внезапно я поняла, что скоро уйду от него и что больше не смогу ничего от него принять, никогда, ни одного доллара, ни одного свидания. Мне нужно будет работать, влиться в веселую толпу людей, занятия которых расплывчато называются «пресс-атташе», «уполномоченный по культурным связям» и тому подобное… А еще мне понадобится счастливый случай, чтобы попасть в тот привилегированный круг, где встают только в девять часов, а к морю ездят два-три раза в год. Между мною и материальными заботами всегда кто-то стоял — сначала родители, потом Алан. Кажется, счастливое время миновало, и я, бедная дурочка, поздравляла себя с этим, как с приключением.
— А вам нравится ничего не делать? — Взгляд Юлиуса А. Крама не был строг. Он выражал ласковое любопытство.
— Конечно, — сказала я. — Я слежу, как проходит время, как текут дни. Греюсь на солнце, если оно светит. Не задумываюсь, что буду делать завтра. А если меня посетит увлечение, у меня всегда есть время заняться им. Каждый должен иметь на это право.
— Может быть, — сказал он мечтательно, — я об этом никогда не думал. Всю жизнь я работал. Но мне это нравилось, — добавил он извиняющимся тоном, который меня тронул.
Это был любопытный человек. Он был одновременно и слаб, и грозен. Что-то волновалось в нем, что-то неустанное и отчаянное. Оно-то, видно, и рождало этот смех-лай. Ах, нет, — подумала я, — не стоит углубляться в психологию успеха и одиночества деловых людей. Когда человек очень богат и очень одинок, он явно того заслуживает.
— Ваш муж без конца смотрит на вас, — произнес он. — Что вы ему сделали?
Почему он отводит мне priori роль палача? И что ему ответить? «Я люблю своего мужа, не очень люблю, очень люблю, люблю другого?» Допустим, я хочу сказать правду, что тогда ему ответить, чтобы и сам Алан подтвердил: это правда?.. Худшее в разрывах — именно это: люди не просто расстаются, они расстаются по разным причинам. Быть такими счастливыми, так переплестись друг с другом, стать такими близкими, когда ничто не истинно, кроме единственного — один в другом — и вдруг заблудиться, растеряться, искать в пустыне тропинки, которые никогда не пересекутся.
— Уже поздно, — сказала я, — мне нужно идти.
Тогда Юлиус А. Крам голосом торжественным и преисполненным самодовольства описал мне прелести чайной «Салина» и пригласил меня туда на послезавтра к пяти часам, если, конечно, это не кажется мне слишком старомодным. Я согласилась, повергнутая в изумление, покинула его и направилась к Алану. Теперь меня ждала душераздирающая ночь, со взрывами страстей и слезами — правда, уже последними. А в голове моей звенело: «У них лучшие в Париже профитроли».
Это была моя первая встреча с Юлиусом А. Крамом.
— Ромовую бабу, — сказала я.
Я сидела на диванчике в кондитерской «Салина», растерянная, едва дыша. Я пришла абсолютно вовремя и в абсолютном отчаянии.
Не ромовая баба была мне нужна, а настоящий ром, какой дают приговоренным к смерти. Два дня я провела под холостым огнем всех мушкетов любви, ревности и отчаяния. Вновь Алан навел на меня весь свой арсенал и стрелял в упор, ибо эти два дня он не позволял мне выйти из квартиры. Каким-то чудом я вспомнила о нелепом свидании, назначенном мне Юлиусом А. Крамом в чайной.
Любое другое свидание — с другом, близким человеком, — я знала, вынудило бы меня к откровенности, а этого я как раз и не хотела. Меня страшили исповеди, в которых столь часто находят отраду женщины моего возраста. Я не умела с ясностью выразить себя, я всегда боялась убедиться в собственной виновности. И потом ведь было только два решения: первое — терпеть Алана, нашу совместную жизнь и то, что каждое мгновение мы плюхаемся носом в грязь, насилуем наши сердца, а в мыслях у нас постоянный разброд. Второе — уйти, убежать, ускользнуть от него. Но временами я совсем терялась. Я вспомнила его таким, каким я любила его, и тогда исчезали и я сама, и то решение, которое я считала единственно правильным.
В этой чайной, где порхала проголодавшаяся молодежь, и жужжали пожилые дамы, я поначалу почувствовала себя хорошо. В надежном убежище: под охраной сонма непреклонных английских пудингов, сокрушительных французских эклеров, черных монашенок, не ведающих ни о чем — в том числе и обо мне. Ко мне вернулся вкус к жизни или к иронии. Я посмотрела на Юлиуса А. Крама, на которого еще не успела взглянуть. Он показался мне очень благопристойным, очень мягким и слегка примятым. Заметно было, что и в два дня щетина не могла захватить всю его кожу, а лишь тайком пробивалась кое-где. Я забыла о его деятельности, о дикой энергии, затрачиваемой им, чтобы добиться успеха; я забыла, глядя на эту юношескую растительность, о грубой силе и столь прославленном могуществе Юлиуса А. Крама. На месте промышленного магната я видела пожилого младенца. Мои впечатления часто обманывают меня, но столь же часто и заполняют мои мысли, потому я на них не в обиде.
— Две чашки чая, бабу и миндальное пирожное, — произнес Юлиус А. Крам.
— Сию минуту, господин Крам, — пропела официантка и, сделав причудливый пируэт, скрылась в лабиринте ширм.
Я смотрела на нее с тем преувеличенным вниманием, которое инстинктивно проявляешь ко всему, только что чудом избежав смертельной опасности. «Я сижу в чайной, с крупным промышленником. Мы заказали миндальное пирожное и бабу», — шелестело в моей памяти, а сердцем, умом — словом, всем своим существом я видела только обезображенное гневом красивое лицо Алана, прижатое к перилам лестницы. На нашей милой планете я повидала и бары, и рестораны, и ночные кабачки, но не имела представления о чайных (об этой, казалось мне, еще менее чем обо всех других). Эта тихая гавань, как на полотне Жуй — предупредительность, белые передники, крахмальные наколки, — создавала у меня впечатление фальшивой, с трудом выносимой безопасности. Ничего не поделаешь: решительно я создана для того, чтобы, задыхаясь от гнева и боли, сидеть растрепанной на плюшевом диванчике против молодого мужчины, испытывающего такие же муки, но не для того, чтобы лакомиться пирожными в обществе любезного незнакомца. Иногда возникает и застревает в сознании такое вот зрительное представление о себе самой. В остальное время плывешь, не видя себя, растворившись в облаке солоноватых бесцветных пузырьков, и погружаешься в темные глубины, ослепнув, оглохнув и онемев от отчаяния. Или, наоборот, вдруг предстаешь, торжествуя, во всем своем великолепии перед глазами кого-то другого, кто ослеплен этим солнцем — тобой, выдуманным им самим себе на муки. Не стоит говорить, что в тот момент я ни о чем таком не думала. Вообще, я никогда не рассуждала с собой о себе. Другие меня больше интересовали. В тот момент я решала вопрос, какого цвета миндальное пирожное: желтого или бежевого. Наверное, что-то среднее. В конце концов, не зная, что еще сказать, я задала этот вопрос Юлиусу. Он показался очень озадаченным, пожал плечами — для мужчины верный признак того, что он об этом не имеет понятия — и спросил, что нового у Алана. Я кратко ответила, что у него все в порядке.
— А у вас?
— У меня тоже, конечно.
— Конечно… это не ответ.
Он начинал меня раздражать. Может быть, это и не ответ, но у меня не было другого. Все, что я мота сделать, это подробно описать свое детство, отношения с разными людьми и свое мучительное супружество с Аланом. Больше ничего я ему ответить не могла. И потом я его не знала! И не считала его ни другом, ни поверенным. Мне показалось, что слишком долго не несут миндальное пирожное.
— Я неделикатен, — сказал он голосом категоричным и почти торжественным.
Я сделала слабый жест отрицания, посмотрела на свои руки — они дрожали — и стала искать в сумке сигареты.
— Я всегда был неделикатным, — продолжал Юлиус А. Крам. — Впрочем, — добавил он, — это у меня не от неделикатности, а от неловкости. Я хочу все о вас знать. Я знаю, что для начала я должен был бы поговорить с вами о каких-нибудь пустяках, о погоде, но это у меня не получается.
Я спросила себя, изменилось ли бы что-нибудь оттого, если бы мы поговорили о погоде. Вдруг он мне и вправду показался неделикатным, грубым и лишенным обаяния. Если у него нет малейшей искры воображения, чтобы поддержать пустячный разговор, именно пустячный, он должен бы знать об этом и не приглашать меня в эту дурацкую чайную. Мне захотелось уйти, оставить его одного с его пирожными, и лишь страх перед тем, что ждет меня за этими стенами, перед смятением, которое охватит меня, стоит лишь выйти на улицу, перед тем, что приблизится мое возвращение в мой домашний ад, удержал меня. "Погоди, это же человеческое существо, — сказала я себе, — можно попробовать перекинуться несколькими фразами, а то ведь это ненормально…] Действительно, я впервые ощущала перед кем-то такую заторможенность, скованность и желание бежать. Естественно, я приписала все это состоянию моих нервов, бессоннице последних ночей, отсутствию знания жизни. Короче говоря, я сделала то, чего не следовало делать: приписала себе, а не Юлиусу неудачу этих первых минут. Вообще, всю мою жизнь нечто вроде больной совести, близкое к умственной дебильности, заставляло меня постоянно чувствовать себя неизвестно в чем виноватой. Дошло до того, что я испытывала вину перед Аланом. А теперь — перед Юлиусом А. Крамом. Держу пари, что если бы приветливая официантка, неся миндальное пирожное, вдруг растянулась на ковре, я бы подумала, что это из-за меня. Какая-то злость на самое себя и на болезненный хаос, в который я превратила свою жизнь, поднималась ко мне.
— А вы, — спросила я сдержанно, — что вы делаете в жизни?
— Заключаю сделки, — ответил Юлиус А. Крам. — Точнее, я заключил много сделок. Теперь я занят тем, что контролирую их. У меня машина, я в ней и живу, а она возит меня из одной конторы в другую. Я контролирую и уезжаю.
— Весело, — заметила я. — А кроме этого? Вы женаты?
На мгновение он смутился, как будто я сказала что-то неприличное. А вдруг я предполагаю узнать, холостяк ли он.
— Нет, — ответил он, — я не женат, но однажды чуть было не женился.
Он произнес эту фразу так торжественно, так высокопарно, что я взглянула на него с любопытством.
— Дело расстроилось? — спросила я.
— Мы были не одного круга.
Все как бы замерло перед моими глазами. Что это я делаю здесь с этим дельцом-снобом?
— Она была аристократка, — сказал Юлиус А. Крам с несчастным видом. — Английская аристократка.
Во второй раз я глядела на него, оцепенев от изумления. Если этот человек и не интересовал меня, то, во всяком случае, удивлял.
— А почему, если она была аристократкой…
— Я стал тем, что я есть, благодаря самому себе, — сказал Юлиус А. Крам, — а когда я ее встретил, я был еще очень молод и совсем не был уверен в себе.
— А сейчас, значит, вы в себе уверены? — спросила я, заинтригованная.
— А сейчас да, — сказал он. — Видите ли, смысл денег, — быть может, главный — состоит в том, что везде чувствуешь себя уверенно.
И как будто, чтобы подтвердить эту чудовищную мысль, он застучал ложечкой по чашке.
— Она жила в Ридинге, — продолжал он мечтательно. — Вы знаете Ридинг? Это городок близ Лондона. Я встретился с ней на пикнике. Ее отец был полковник.
Да, если я хотела отвлечься от своих мыслей, я явно поступила бы лучше, если бы бросилась в кино и окунулась в какой-нибудь бред с убийствами или сексом, так наводнившими нашу эпоху. Пикник в Ридинге с дочкой полковника — явно не то, что могло бы разжечь воображение отчаявшейся молодой женщины. Такова моя судьба. Раз в жизни я встретила одного из тех, кого называют финансовыми акулами, и мне выпала решка, досталась пустая порода, надрыв: невеста-англичанка слишком аристократического происхождения. Легче было бы представить себе, что Юлиус А. Крам довел до самоубийства дюжину нью-йоркских банкиров. Я чуть надкусила бабу и обрадовалась. Пирожные мне всегда внушали ужас. Юлиус А. Крам, по-видимому, продолжал мысленно бродить по зеленым холмам Ридинга. Он молчал.
— А после этого? — спросила я.
Единожды начав, следовало завершить эту беседу в рамках вежливости.
— О, после этого ничего серьезного, — сказал Юлиус А. Крам и покраснел. — Несколько приключений… может быть.
На мгновенье я представила его в специальном заведении среди обнаженных женщин. У меня закружилась голова. Это было немыслимо. Само понятие сексуальности было несовместимо с видом, голосом, кожей Юлиуса А. Крама. Я спросила себя, что же составляло его силу в этом миру, если две главные пружины, движущие вообще всеми человеческими существами: тщеславие и сексуальность — у него, казалось, начисто отсутствуют. Все было мне непонятно в этом человеке. В обычное время такое заключение возбудило бы мое любопытство. Теперь же я испытывала лишь неловкость и замешательство. Кажется, мы все-таки поговорили о погоде, и я с притворным энтузиазмом согласилась на новое свидание, здесь же и в то же время, на будущей неделе. Поистине, я согласилась бы на что угодно, лишь бы выпутаться из этого нелепого положения.
Я возвращалась домой пешком, медленно-медленно. На Пон-Руаль меня охватил безумный смех. Эта встреча была не просто нелепой. Строго говоря, ее просто нельзя было передать словами. Впрочем, думаю, что именно благодаря нелепости я вспоминала ее в последующие дни с каким-то приятным чувством.
Прошло две недели, и я совсем забыла всю эту комедию. Я позвонила Юлиусу А. Краму, вернее его секретарше, чтобы отменить наше свидание, и на другой день получила огромный букет с визитной карточкой, уведомлявшей меня о его глубоком сожалении. Прежде чем увянуть и засохнуть в этой пустынной квартире, очерченной лишь прямыми линиями и будто опустошенной адской атмосферой, которую тщательно поддерживали в ней мы с Аланом, охапка цветов выглядела до неприличия живой и радостной.
Положение, можно сказать, стабилизировалось. Алан не выходил из квартиры. Если хотела выйти я, он шел за мной. Если звонил телефон, что случалось все реже, он снимал трубку, говорил: «Никого нет дома», — и клал ее на рычаг. Остальное время он шагал, как безумный, по квартире, твердя свои претензии ко мне, придумывая новые, задавал вопросы, будил меня, если я засыпала, и то плакал, как ребенок, что наша любовь кончилась, причитая, что это его вина, то все с большим жаром упрекал меня. Я совсем отупела и ни на что уже не реагировала. Я думала только о том, как бы сбежать. Мне казалось, что тот водоворот, пучина, в которую с каждым днем все глубже погружались мы оба, заключает конец в себе самой и остается только ждать. Я умывалась, чистила зубы, одевалась и раздевалась, движимая каким-то рефлексом, сохранившимся из моей предыстории. Служанка, не выдержав этого ужаса, ушла от нас еще неделю назад. Питались мы консервами, каждый сам по себе, и я бестолково сражалась с банками сардин, которые не лезли в горло, но я твердо знала, что их нужно есть. Эта квартира стала кораблем, потерявшим курс, а капитан, Алан, был безумен. У меня, единственной пассажирки, не осталось ничего, даже чувства юмора. Что же до друзей — тех, которые звонили, или более настойчивых, которые стучали в дверь, а он их тут же выставлял, — я думаю, они не имели ни малейшего представления о происходившем за этими стенами. Быть может даже, они полагали, что у нас в разгаре медовый месяц.
Угрозы, мольбы, сожаления, обещания — в этом круговороте жила я, на грани самой себя, разбитая, удерживаемая насильно, охваченная ужасом. Дважды я пыталась бежать, но Алан перехватил меня на лестнице и протащил по всем ступенькам: в первый раз — не говоря ни слова, а во второй — бормоча по-английски немыслимые ругательства. Ничто больше не связывало нас с внешним миром. Алан сломал радио, затем телевизор, телефонный провод же он не перерезал, я думаю, единственно ради удовольствия видеть, как я вскакиваю, охваченная надеждой, очень смутной, когда он случайно звонил. Я брала снотворные, когда попало — в момент, когда чувствовала, что подступают слезы, — и погрузившись в кошмарный сои, на четыре часа спасалась от него, а он все эти четыре часа не переставая, тряс меня, звал то громко, то тихо, клал мне голову на грудь, чтобы проверить, жива ли еще, не покинула ли его драгоценная любовь, воспользовавшись последним обманом — несколькими лишними таблетками снотворного. Лишь один-единственный раз чаша моего терпения переполнилась. Я увидела в окно открытую машину с парнем и девушкой. Они смеялись. Это показалось мне еще одной пощечиной — на сей раз от судьбы. Это напомнило мне о том, какой я могла бы быть, о том, что, как представилось моему помутившемуся разуму, я потеряла навсегда. В этот день я расплакалась. Я умоляла Алана уйти или позволить уйти мне. Мои детские «ну, прошу тебя», «пожалуйста», «будь хорошим» были так нелепы. Он был здесь, рядом, гладил мои волосы, утешал меня, умолял не плакать, говорил, что мои слезы делают ему так больно. На эти два или три часа к нему вернулось его прежнее лицо — нежное, доверчивое — лицо защитника. Я уверена, он утешился, страдал не так сильно. О себе я не могу сказать, что страдала. Это было и хуже, и не так значительно. Я ждала, что Алан уйдет или убьет меня. Ни секунды я не думала сама покончить с собой. Кто-то внутри меня, неискоренимый, неприступный, кто принес столько страданий Алану, ждал. По временам все-таки это ожидание казалось мне призрачным, бесцельным, и тогда меня охватывало судорожное отчаяние, меня колотило, мускулы сводило конвульсией, сохло в горле, я не могла шевельнуться.