Он говорил «осторожнее», брал ее под руку, не давал порвать о колючий куст чулки или платье – ее такое элегантное, так хорошо сшитое платье. Интересно, если бы у него когда-нибудь появилась эта улыбочка, смогла бы она и его так же прогнать? Она не чувствовала в себе мужества. Не то чтобы она ценила его больше других: она полностью его содержала, одевала, дарила драгоценности, и он от них не отказывался. Он не прибегал к глупым и грубым уловкам других, к этому упрямому дурному настроению, когда им чего-то хотелось или когда они считали, что ущемлены в сделке, заключенной с их телом за ее деньги. Скорее всего, так оно на самом деле и было: они считали себя ущемленными. Вынуждали покупать себе что угодно роскошное, дорогое, чего даже не желали, только ради того, чтобы вновь обрести уважение к себе. Это слово «уважение» вызывало у нее внутренний смех. Однако оно было единственным.
   Обаяние Николя (да еще и это забавное имя к тому же!) состояло, возможно, как раз в том, что ему-то этих подарков хотелось. Не то чтобы он их требовал, но, получая, испытывал столь явное удовольствие, что ей казалось, будто она вовсе не старая любовница, покупающая свежую плоть и тайно презираемая, но нормальная женщина, вознаграждающая ребенка. Она сразу же отбрасывала эти сантименты. Слава богу, она не упражнялась в матерински-покровительственном стиле с этой стаей жадных и слишком красивых молодых мужчин. Не пыталась играть в прятки с фактами, была цинична и трезва, они это хорошо чувствовали, и это им внушало некий минимум уважения к ней. «Ты мне даешь свое тело, я тебе плачу». Некоторые, раздосадованные тем, что не смогли ее оттолкнуть, пытались завлечь ее в неопределенную сентиментальность, быть может, чтобы вырвать у нее больше. Она отсылала их к другим покровительницам, указав им цену их роли: «Я вас презираю, как презираю саму себя за то, что терплю вас. И держу только ради этих двух ночных часов». Нарочно низводила их до уровня домашних животных, ничуть от этого не страдая.
   С Николя было сложнее: он не вносил в свое ремесло жиголо ни привязанности, ни грубости, ни сентиментальности. Был приятным, вежливым и хорошим любовником, не слишком ловким, быть может, но пылким, почти нежным… Проводил свои дни у нее дома, лежа на ковре и читая все, что под руку подвернется. Не требовал беспрестанно, чтобы они куда-нибудь вместе пошли, а когда это случалось, будто не замечал многозначительные взгляды, которые на него бросали: оставался предупредительным, улыбчивым, словно выгуливал молодую женщину, которую сам выбрал. В сущности, кроме резковатой снисходительности, с которой она к нему относилась, ничто не отличало их отношения от отношений какой-нибудь обычной пары.
   «Вы не озябли?» Он бросил на нее обеспокоенный взгляд, словно ее здоровье было ему важнее всего на свете. Она злилась на него за то, что он так хорошо играл свою роль, что так близок к тому, на что она могла надеяться еще десять лет назад. Вспомнила, что в то время у нее еще был богатый муж, этот богатый и некрасивый муж, занятый исключительно своими делами.
   Почему, из-за какой глупости она не воспользовалась своей красотой, ныне застывшей, почему не изменяла ему? Она тогда спала. Чтобы проснуться, ей понадобились его смерть и та первая ночь с Мишелем. Все и началось в ту ночь.
   – Я спросил, вы не озябли?
   – Нет-нет, впрочем, мы возвращаемся.
   – Не хотите накинуть мою куртку?
   Его красивая куртка от Крида… Она бросила на нее рассеянный взгляд, как на некое лишенное прелести приобретение. Куртка была рыжевато-серая; каштановые, густые и шелковистые волосы Николя хорошо сочетались с этими осенними оттенками.
   – Сколько осеней, – пробормотала она самой себе, – ваша куртка, этот лес… моя осень…
   Он не ответил. Она удивилась собственным словам, поскольку никогда не намекала на свой возраст. Он его знал, и ему было все равно. Она с таким же успехом могла броситься в этот пруд. Она представила себя на миг барахтающейся в воде в своем платье от Диора… Глупые мысли, годные для молодых людей. «В моем возрасте не думают о смерти, а цепляются». Цепляются за блага, которые дают деньги, ночи. И пользуются. Пользуются этим молодым человеком, который идет рядом по пустынной аллее.
   – Николя, – сказала она своим хриплым, властным голосом. – Николя, поцелуй меня.
   Их разделяла лужа. Он на мгновение посмотрел на нее, прежде чем перешагнуть, и она вдруг подумала очень быстро: «Он должен меня ненавидеть». Он прижал ее к себе и нежно поднял ее голову.
   «Мой возраст, – думала она, пока он ее целовал, – мой возраст, в этот миг ты о нем забываешь; ты слишком молод, чтобы не обжигаться на огне, Николя…»
   – Николя!
   Он уставился на нее, чуть задыхаясь. Его волосы были взъерошены.
   – Вы сделали мне больно, – сказала она с легкой усмешкой.
   Они молча пошли дальше. Она удивлялась торопливому стуку своего сердца. Этот поцелуй (что же такое нашло на Николя?), этот поцелуй был словно прощальным. И будто бы он ее любил, жадный и печальный! Это он-то, свободный как ветер, открытый всем женщинам, всем удовольствиям. Так что же на него нашло? И эта внезапная бледность… Он опасен, крайне опасен… Они вместе прожили больше полугода, дольше это продолжаться не может, становится опасным. Впрочем, она устала, утомлена Парижем, шумом. Завтра же уедет на юг, одна.
   Они остановились у машины. Она обернулась к нему и взяла за руку, машинально и сочувственно. «В конце концов, мальчуган теряет свой заработок. Даже если это временно, все равно неприятно».
   – Завтра я уезжаю на юг, Николя. Я устала.
   – Возьмете меня с собой?
   – Нет, Николя, не возьму.
   Впрочем, она сожалела об этом. Было бы забавно показать ему море. Он его наверняка уже видел, но у него всегда такой вид, будто ему все внове.
   – Вы… я вам надоел?
   Он говорил мягко, опустив глаза. Было что-то жаждущее в его голосе, и это ее тронуло. Она мельком представила себе жизнь, которая его ждет: гнусные сцены, компромиссы и скука, а все потому, что он слишком красив, слишком слаб – идеальная добыча для определенных женщин из определенных кругов с определенными доходами. Таких, как она.
   – Вы мне совсем не надоели, мой маленький Николя. Вы очень милы, очень обаятельны, но не могло же это длиться вечно. Верно? Мы знакомы уже больше полугода.
   – Да, – сказал он, словно рассеянно. – Мы встретились у мадам Эссини, на том коктейле.
   Она вдруг вспомнила тот суетливый коктейль и свое первое впечатление от Николя, его несчастный профиль, потому что старая мадам Эссини говорила с ним, стоя очень близко и по-детски хихикая. Николя был прижат к буфету и не мог сбежать. Сначала картина ее рассмешила, но потом она присмотрелась к Николя внимательно и цинично, по мере зарождения кое-каких мыслей.
   Эти коктейли были настоящими ярмарками, выставками. Зрелые женщины тут чуть не задирали молодым людям верхнюю губу, чтобы заглянуть им в зубы. Наконец она решила поприветствовать хозяйку дома и, проходя мимо зеркала, вдруг показалась себе красивой. Николя так явно полегчало благодаря ее вмешательству, что она не смогла сдержать улыбки, и эта улыбка предостерегла старую мадам Эссини.
   Она представила ей Николя крайне неохотно. Потом последовала обычная болтовня о людях и об их нравах. Казалось, Николя был не слишком осведомлен. Через час он ей определенно понравился, и она решила высказать ему это очень быстро, как обычно. Они сидели у окна, на диване, и, когда он закурил сигарету, она чуть смущенно произнесла его имя:
   – Николя, вы мне нравитесь.
   Он не шелохнулся, но вынул сигарету изо рта и, не ответив, посмотрел на нее.
   – Я живу в «Ритце», – добавила она холодно.
   Ей была небезызвестна важность этого пункта. Амбиции любого жиголо требовали «Ритца». Николя хотел было возразить, но не сказал ни слова, означавшего, что он понял. Она подумала: «Тем хуже» – и встала.
   – Я ухожу. Надеюсь, до скорого.
   Николя тоже встал. Он был немного бледен.
   – Могу я проводить вас?
   В машине он обнял рукой ее плечи и засыпал кучей пылких вопросов о повышенной скорости передачи и прочих тонкостях мотора. В спальне она поцеловала его в первый раз, и он сжал ее в объятиях, чуть дрожа, порывисто и мягко. На заре он спал как ребенок, глубоким сном, и она подошла к окну посмотреть, как занимается день над Вандомской площадью.
   А потом был Николя, лежащий на ковре, играющий сам с собой в карты, Николя рядом с ней на скачках, глаза Николя при виде золотого портсигара, который она ему подарила, и Николя внезапно, по-воровски целующий ей руку во время какого-то вечера. А теперь вот был Николя, которого она собиралась бросить и который ничего не говорил, все такой же до крайности непринужденный…
 
   Она села в машину и откинула голову назад, внезапно почувствовав себя усталой. Николя сел рядом и включил зажигание.
   В дороге она иногда бросала взгляд на этот сосредоточенный и далекий профиль и не могла помешать мысли, что в двадцать лет была бы безумно в него влюблена и что вся жизнь, быть может, лишь безысходная путаница. У Итальянских ворот Николя повернулся к ней:
   – Куда едем?
   – Надо заехать в бар «У Джонни», – сказала она. – Я назначила встречу мадам Эссини на семь часов.
   Та явилась вовремя, как обычно. Это было одним из ее редких достоинств. Николя пожал руку старой даме с легким испугом.
   Они переглянулись. Вдруг ей пришла в голову забавная мысль:
   – Кстати, завтра я уезжаю на юг и не смогу прийти на ваш коктейль шестнадцатого. Сожалею.
   Мадам Эссини воззрилась на нее и Николя с фальшивым умилением:
   – Везет вам обоим. Едете к солнышку…
   – Я не еду, – сказал Николя кратко.
   Повисло молчание. Взгляды обеих женщин сошлись на Николя. Взгляд мадам Эссини был тяжелее.
   – Но тогда вам стоит заглянуть на мой коктейль. Один в Париже вы не останетесь, это было бы слишком досадно.
   – Хорошая мысль, – поддакнула она.
   Мадам Эссини вытянула руку и уже собственническим жестом положила ее на рукав Николя. Тот отреагировал неожиданно. Резко встал и вышел. Она догнала его только у машины.
   – Ну же, Николя, что с вами? Бедняжка Эссини немного поспешила, но вы ей уже давно нравитесь, и это не драма.
   Николя продолжал стоять возле машины. Не говорил ни слова и, казалось, дышал с трудом. Она сжалилась над ним.
   – Садитесь. Объясните мне все дома.
   Но он не стал ждать, когда они окажутся дома. Объяснил ей отрывисто, что он не домашняя скотина, сам выкрутится, ему только нестерпимо, что она его бросает на поживу такой стервятнице, как эта Эссини. И что ничего с ней не сможет, она слишком старая…
   – Полно вам, Николя, она моя ровесница.
   Они остановились перед ее апартаментами. Николя повернулся к ней и вдруг взял ее лицо в свои ладони. Смотрел на нее с очень близкого расстояния, а она тщетно пыталась высвободиться, зная, что ее макияж наверняка не выдержал дороги.
   – Вы другое дело, – сказал Николя тихо. – Вы… вы мне нравитесь. Мне нравится ваше лицо. Как…
   В его голосе прозвучала безнадежность, и он ее отпустил. Она была ошеломлена.
   – Что «как»?
   – Как вы могли предложить меня этой женщине? Разве я не провел с тобой полгода? Неужели тебе и в голову не пришло, что я мог к тебе привязаться?.. Что я мог…
   Она резко повернулась.
   – Ты жульничаешь, – сказала она тихо. – А я себе жульничества позволить не могу. Уже не могу. Уходите.
   Поднявшись к себе, она посмотрела на себя в зеркало. Она была непоправимо стара, ей было больше пятидесяти лет, и глаза полны слез. Она поспешно собрала вещи и легла одна в свою большую постель. Долго плакала, прежде чем заснуть, убеждая себя, что это нервное.

Лежащий человек

   Он еще раз повернулся в своих обволакивающих, опасных, как пески, простынях, с отвращением обнаруживая в них собственный запах – тот самый запах, который когда-то так любил обнаруживать по утрам на телах женщин. Прекрасным парижским утром после бессонной ночи и нескольких часов тяжелого забытья рядом с каким-нибудь чужим телом. Он просыпался наполовину обессилевший, легкий, спешивший уйти. Да, он вечно торопился, но этим весенним днем, лежа тут, он умирал, бесконечно долго. Умирать – любопытное слово. Это уже не казалось ему нелепой очевидностью, так часто ускорявшей его поступки, но своего рода несчастным случаем. Все равно что сломать себе ногу, катаясь на лыжах. «Почему я, сегодня, почему?»
   – Вообще-то я могу выздороветь, – произнес он вслух.
   И тень, сидевшая у окна против света, слегка вздрогнула. Он и забыл о ней; впрочем, он всегда о ней забывал. Ему вспомнилось, как он удивился, узнав о ее связи с Жаном. Для кого-то она еще жила, была красива, имела тело. У него вырвался легкий смешок, ускоривший драгоценное биение его сердца.
   Он умирал. И знал, что умирает. Что-то раздирало его тело. Тем временем она склонилась к нему, поддерживая за плечи, и он чувствовал, как его собственная нелепо бесплотная лопатка сотрясается в мягкой руке жены. Нелепость, от этого он и умирал, от нелепости. Есть ли болезни, которые позволяют умереть красиво? Наверняка нет, и единственная красота людей, быть может, и состоит в этом порыве к своей будущей жизни. Но он уже успокаивался, она опустила его на подушку, и, наклонившись вместе с ним, попала лицом в луч света, и он ее увидел. У нее было красивое лицо, ради которого, в сущности, он на ней и женился двадцать лет назад. Но выражение этого лица его раздражило. Оно было озабоченным, рассеянным. Должно быть, она думала о Жане.
   – Так я говорил, что, возможно, поправлюсь.
   – Ну да, – сказала она.
   Странно. Она и в самом деле его больше не любила. Прекрасно знала, что с ним покончено. Но для нее с ним уже и так давно было покончено. «Людей теряют только раз». Где он это вычитал? Правда ли это? Тем не менее она больше не увидит, как он входит, читает свою газету, говорит. Нет, она его разлюбила. Если бы она его любила, то сказала бы ему: «Нет, любимый, ты умираешь», взяв его за руки, и у нее при этом было бы такое гладкое, напряженное лицо, какое бывает лишь от знания непоправимого, знания, которое приобретаешь всего за один раз, перед тем, кого любишь и кто умирает, перед…
   – Не мечись, – сказала она.
   – Я и не мечусь, так, шевелюсь едва. С метаниями у меня покончено.
   Он взял шутливый тон. «Но в конце-то концов, я ведь умираю, – подумал он. – Может, мне надо поговорить с ней по-настоящему? Но о чем? О нас? Это уже не существует или совсем чуть-чуть». И все же сама мысль о том, что он еще может воздействовать на что-то своими словами, вернула ему его былое нетерпение.
   – Я тебя задерживаю, – вздохнул он, – сожалею.
   И он взял ее за руку, медленным и спокойным движением. В последний раз то же самое было два года назад, в Булонском лесу: он там сидел на скамейке с довольно молодой и глупой девицей и, чтобы не спугнуть ее, сделал точно такое же спокойное движение. Напрасно, впрочем, она была у него уже через час. Но он вспомнил огромное расстояние, которое пришлось преодолеть его руке, чтобы достичь чуть красноватых пальцев… Такие вот моменты…
   – У тебя хорошая рука, – сказал он.
   Она не ответила. Он едва видел ее. Ему захотелось, чтобы она открыла ставни, но подумал, что темнота лучше подходит для этой последней комедии. Комедия, откуда ему подвернулось это слово? Тут не было никакого повода для комедии. Но его уже понесло.
   – Сегодня четверг, – протянул он жалобно. – В детстве я всегда надеялся, что однажды настанет неделя с четырьмя четвергами. Теперь то же самое: прожил бы лишних три дня.
   – Не говори глупости, – пожала она плечами.
   – Ну уж нет! – вдруг взорвался он и сделал попытку приподняться на локтях. – Ты не украдешь у меня мою смерть! Ведь прекрасно знаешь, что я умираю.
   Она посмотрела на него и чуть улыбнулась.
   – Чему улыбаешься? – спросил он нежно.
   – Это мне напомнило одну фразу, ты-то не можешь ее помнить, это случилось пятнадцать лет назад. Мы были у Фальтоне. Я тогда еще не знала, что ты мне изменяешь, так, догадывалась…
   Он почувствовал, как в нем рождается былое удовлетворение, но довольно быстро его подавил. В какие несуразные ситуации, в какие нелепые истории он только не влипал!
   – И что?
   – В тот вечер я поняла, что ты любовник Николь Фальтоне. Ее мужа там не было, и ты, когда привез меня домой, сказал, что тебе надо заглянуть к себе на работу, закончить не знаю что…
   Она говорила медленно, четко. А он думал о Николь. Она была белокурой, кроткой, немного плаксивой.
   – Я тогда тебе сказала, что хочу, предпочитаю, чтобы ты вернулся. Не осмелилась тебе сказать, что знаю, – ты ведь всегда говорил о глупости ревнивых женщин, и я боялась…
   Она говорила все мягче и мягче, мечтательно, как с нежностью рассказывают о грустном детстве. Он занервничал.
   – И я тебе сказал, что умираю?
   – Нет, но ты употребил точно такую же формулу: ты мне сказал… О, нет! – рассмеялась она. – Это потрясающе…
   Он тоже засмеялся, но без воодушевления. В конце концов, сейчас не до смеха, особенно для нее – только он может позволить себе эту героическую веселость.
   – Ну так что же? Продолжай.
   – Ты мне сказал: «Ты не лишишь меня этой женщины, ведь сама же видишь, что я ее хочу!»
   – А-а, – протянул он разочарованно, поскольку смутно надеялся на какую-нибудь остроту. – В этом нет ничего такого уж смешного.
   – Нет, – согласилась она. – Но только ты заявил мне это с таким видом, будто это само собой разумеется!..
   Она опять засмеялась, но немного стесненно, словно чувствовала его раздражение.
   Но теперь он слушал свое сердце. Это было глухое и трогательное биение самого непостоянства. «Мы такая малость», – подумал он с некоторой горечью. Он устал видеть, как на протяжении его жизни подтверждаются все те общие места, которыми он гнушался в двадцать лет. Смерти предстояло стать похожей на смерть, как и любви – на любовь.
   – Да ладно, – сказал он с закрытыми глазами, – вполне удобное сердце.
   – Что? – спросила она.
   Он посмотрел на нее. Странно было оставлять после себя кого-то, кто обременен такими вот анекдотами о тебе, о том, кто будет твоей тенью. Кого-то, кто в двадцать лет был таким нежным, таким безоружным и кого он обнаружил таким изменившимся. Кого уже не обнаружит. Марта… Что с ней стало?
   – Ты его любишь, – спросил он, – этого Жана?
   Она ответила ему, но он ее и не слушал. Опять пытался сосчитать солнечные лучи на потолке. Зыбкие, перистые солнечные лучи. Будет ли Средиземное море и потом таким же синим? Во дворе кто-то пел. Он любил в своей жизни тридцать мелодий, страстно, до такой степени страстно, что под конец уже не выносил музыку. Марта когда-то играла на фортепьяно. Но красивые фортепьяно встречались так редко, а у него самого было столько вкуса к меблировке. Короче, у них не было фортепьяно.
   – Ты уже разучилась играть на фортепьяно? – спросил он жалобно.
   – На фортепьяно?
   Она удивилась, она уже и сама не помнила: забыла свою юность. Только он еще помнил, любил воспоминание о затылке Марты на черном фоне фортепьяно. О молодом, прямом и белокуром затылке Марты. Он отвернулся.
   – С чего ты вдруг заговорил о фортепьяно? – настаивала она.
   Он не ответил, но сжал ее руку. Его ужасало собственное сердце, он узнавал прежнюю боль. О! Хоть бы на мгновение вновь обрести безопасность, плечо Дафны, вкус спиртного.
   Но Дафна жила с этим молодым кретином Ги, а спиртное лишь ускоряло события. И вот он боялся, боялся… Этой белой штуки в своей голове и исчезновения мышц. Какой ужас, он испытывал такой ужас перед своей смертью, что даже усмехнулся.
   – Я боюсь, – сказал он Марте.
   Потом повторил эти два слова как следует, с нажимом. Это были жесткие, шершавые слова, слова мужчины. Все остальные слова в его жизни были такие гладкие, так легко говорились, «милая, дорогая, когда хочешь, скоро, завтра». Имя Марта гладким не было и не часто подворачивалось ему на язык.
   – Не тревожься, – сказала она.
   Потом склонилась к нему, положила руку на его глаза.
   – Все будет хорошо. Я буду здесь, я тебя не оставлю.
   – О, это пустяки; если тебе надо выйти или купить что-нибудь…
   – Немного погодя.
   Ее глаза были полны слез. Бедная Марта, это ей не к лицу. Однако он почувствовал себя немного успокоенным. Спросил:
   – Ты не злишься на меня?
   – Я помню и остальное, – произнесла она шепотом.
   И этот шепот напомнил ему десяток похожих, шепчущих, чуть задыхающихся голосов, в углу гостиной или на краю пляжа. За его гробом последует долгий и нелепый шепот. Дафна, сидя в своем кресле, последней воскресит в памяти его силуэт, а молодой Ги придет в раздражение.
   – Все хорошо, – сказал он. – Я бы предпочел умереть на хлебном или овсяном поле.
   – Что ты говоришь?
   – Чтобы колосья колыхались над моей головой. Знаешь, «ветер поднимается, надо пытаться жить».
   – Успокойся.
   – Умирающим вечно говорят, чтобы они успокоились. Самое время.
   – Да, – согласилась она, – самое время.
   У нее был красивый голос, у Марты. Он все еще держал ее руку в своей. Умирал, держа руку женщины, все было хорошо. Неважно, что эта женщина – его жена.
   – Счастье на двоих, – сказал он, – это не так-то легко…
   Потом рассмеялся, потому что, в конечном счете, счастье ему было вполне безразлично. И счастье, и Марта, и Дафна. Он был всего лишь сердцем, которое все билось и билось, и в этот миг оно было единственным, что он любил.

Незнакомка

   Она повернула на полной скорости и остановилась точно перед домом. Приезжая домой, она всегда сигналила. Всегда предупреждала Дэвида, своего мужа, что уже здесь, хотя, впрочем, и сама не знала зачем. Сегодня она даже задумалась, как и почему приобрела эту привычку. В конце концов, они были женаты уже десять лет, десять лет жили в этом прелестном загородном доме близ Ридинга, так что вроде бы ей не было никакой необходимости всякий раз объявлять вот так о своем прибытии отцу двоих своих детей, своему супругу, своему потенциальному защитнику.
   – Куда он подевался? – сказала она в последовавшей тишине, вышла из машины и направилась к дому широким шагом гольфистки в сопровождении верной Линды.
   Линде Фортман в жизни не повезло. В свои тридцать два года после злополучного развода она осталась одна – хоть и не без частых ухаживаний, но одна, – и Миллисент требовалась вся ее доброжелательность, весь ее задор, чтобы вытерпеть с ней, как сегодня например, целое воскресенье за игрой в гольф. Линда не ныла, но была чудовищно апатичной. Она смотрела на мужчин (холостых, разумеется), те в ответ смотрели на нее. И похоже, все на этом и заканчивалось. Для Миллисент, женщины полной жизни, обаяния и веснушек, личность Линды была загадкой. Порой Дэвид со своим обычным цинизмом пытался объяснить ей, что к чему. «Она ждет самца, – говорил он. – Она такая же, как все остальные бабенки, ждет самца, которого сможет прибрать к рукам». Но это была неправда и, в общем-то, грубо. В глазах Миллисент Линда просто ждала, чтобы ее кто-нибудь полюбил, вместе с ее вялой безучастностью, и стал о ней заботиться.
   Впрочем, если подумать, Дэвид был очень презрителен и резок по поводу Линды да и большинства их друзей. Надо бы сказать ему об этом. Не хотел замечать, например, доброты этого толстого простака Фрэнка Харриса, увальня, конечно, но такого щедрого, такого необычайно милого. У Дэвида стало привычкой говорить о нем: «Этот тип – бабник, да только без баб…» – и всякий раз хохотать над собственной шуткой, словно это была неподражаемая острота Бернарда Шоу или Оскара Уайльда.
   Она толкнула дверь, вошла в гостиную и на мгновение ошеломленно застыла на пороге. Повсюду были окурки и открытые бутылки, а в углу валялись кучей два скомканных халата, ее собственный и Дэвида. На короткий миг ее охватила паника, она хотела повернуться и уйти, ничего не увидеть. Разозлилась на себя за то, что не предупредила по телефону, дескать, вернется раньше: не в понедельник утром, а в воскресенье вечером. Но только за ее спиной уже стояла Линда, округлив глаза на белом лице и словно поперхнувшись, так что ей требовалось срочно найти защиту от этого, от чего-то непоправимого, что наверняка случилось у нее дома. У нее?.. Вообще-то… у них? Поскольку она в течение десяти лет говорила «наш дом», а Дэвид говорил просто «дом». Она в течение десяти лет говорила о зеленых насаждениях, о гардениях, о верандах, о саде, а Дэвид в течение этих десяти лет ничего не отвечал.
   – Но в конце-то концов, – сказала Линда, и от ее визгливого голоса Миллисент пробрала дрожь, – в конце-то концов, что тут произошло? Дэвид в твое отсутствие вечеринки устраивает?
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента