Страница:
– Но если ты уезжаешь, – сказал Эдуар и развел руками, – что же мне-то делать?
Он казался таким безоружным, таким искренним, что Тони вздрогнула. «Он сумасшедший, этот тип, – подумала она, – или не знает женщин, во всяком случае, не знает Беатрис. Ей-богу, он нарывается на неприятности». Однако кое-что не укладывалось в привычную картину – сияющие глаза Беатрис, улыбка, которой она одаривала Эдуара и которую Тони никогда раньше у нее не видела, была полна нежности. Со свойственным ей чутьем Тони д'Альбре решила, что эта история – с продолжением. Сославшись на какую-то встречу, она ушла, ухитрившись собрать напоследок кое-какие дополнительные сведения о малыше Малиграсе.
Когда она ушла, Беатрис улыбнулась Эдуару:
– Как ты ее находишь?
– Никак не нахожу, – ответил Эдуар.
Он и в самом деле не знал, что сказать о Тони д'Альбре. Она была для него человеком, который открыл дверь в эту неубранную комнату с обитыми шелком стенами, закрытую от всех, в которой он прожил десять дней и в которую она, эта женщина, впустила ветер Парижа, ветер остального мира. Он вытянулся на постели как был, в халате, и повернул голову к Беатрис. «Опять то же самое!..» – подумала она.
Вот уже десять дней, как ее не покидал его взгляд, иногда она даже закрывала ему ладонью глаза; десять дней она видела в этих глазах только страсть, а ей-то казалось, что она уже забыла, как это бывает. Она легла рядом с ним на кровать, в который раз вдохнула запах этого мужчины, смешанный с ее собственным, исходившим от простыней, устойчивый запах, сильный и пресный запах физической любви, и вздохнула. За эти дни и ночи окружающий пейзаж не изменился: берега из ковролина, холмы из простыней, солнце чувственности; и то, что это вполне отвечало ее вкусу и привычке, наслаждению, казалось ей скорее неким божественным ритуалом, нежели уединением сладострастия; ее это удивило: уже давно все свое время она отдавала карьере и честолюбию, периодические же свидания носили характер практический, вполне определенный, были короткими, исполненными чуть ли не презрения к любви. Так что она удивилась, но не без некоторого удовлетворения. В самом деле, ее тело было телом животного, таким простым и понятным, душа же стала такой маленькой, что порой она чувствовала внутри какое-то стеснение, будто там была зияющая пустота. В конце концов она испытала странное ощущение: оказывается, можно провести десять одинаковых дней и ночей и при этом не заскучать и, кроме того, быть счастливой оттого, что у нее такой темперамент. Впрочем, она была счастлива и тем, что в страсти Эдуара – воспоминания о нем всегда были весьма смутными – было столько неукротимости, ненасытности и искушенности.
Она не знала, что это умение, которое ей в нем открылось, порождено страхом. Не знала, что каждый стон, который у нее вырывался, сначала придавал ему уверенности, а уж потом возбуждал. Не знала, что, превратившись в скупца и безумца, он тщательно копил моменты пароксизма, признания, слова, жесты. Что он пытался в моменты наиболее ослепительные запомнить какую-нибудь деталь, сделать зарубку, знак, который однажды, позже, память вернет ему, и это принесет либо радость, либо страдание. Она не знала, что каждая секунда этих десяти дней была для Эдуара чем-то ворованным, просто отсрочкой. Не знала она также, что сама инстинктивно придает ему очарование. В ее постели он становился ее благом, ее игрушкой, ее палачом или рабом, в зависимости от ее настроения, и она говорила ему об этом. Она стала хозяйкой его тела, слова нежные или жестокие, жесты, покорные или властные, превращали ее в некое подобие странного неумолимого идола, перед которым Эдуар, будто голодный дикарь, готов был упасть на колени. Да, эти десять дней были всего лишь передышкой во времени, однако жизнь, та настоящая жизнь, что была снаружи, требовала, чтобы она туда вернулась. Вот только для Эдуара настоящая жизнь была только здесь и сейчас; она смутно чувствовала это, и такое положение вещей уже начинало ее раздражать.
– Ты действительно уезжаешь? – спросил он.
– Ну да. Приезжай повидаться с нами, если хочешь.
Вот она и сказала «с нами», что включало в себя и других актеров, которые будут на этих гастролях, и ее импресарио, и оператора, и администрацию гостиницы, и друзей, короче, всех тех, кто уже сейчас был невыносим Эдуару. Вероятно, это было так заметно, что она рассмеялась и взъерошила ему волосы.
– Вот этот хохолок на макушке очень красив. Он придаст тебе солидности, когда ты станешь членом Французской академии.
– Не надо говорить о плохом, – слабым голосом попросил Эдуар.
– Почему? Ты будешь такой красивый… У тебя глаза зеленоватого оттенка, и вообще…
Она наклонилась к нему, двумя пальцами оттянула ему губу, осмотрела зубы, потрепала по щеке, потрогала круги под глазами, окинула его всего оценивающим взглядом, оживилась.
– У меня такое впечатление, что я играю в пьесе «Дорогой», – сказала она. – Ну что у тебя за лицо? Не можем же мы всю жизнь провести в этой комнате, не выходя на улицу.
Эдуар поднял на нее глаза. И в этом взгляде было то ли предупреждение, то ли мольба или смирение, что точно, она не смогла определить, но это смутило Беатрис, и она заставила его опустить глаза.
– А почему нет? – сказал он грустно.
Глава 4
Глава 5
Он казался таким безоружным, таким искренним, что Тони вздрогнула. «Он сумасшедший, этот тип, – подумала она, – или не знает женщин, во всяком случае, не знает Беатрис. Ей-богу, он нарывается на неприятности». Однако кое-что не укладывалось в привычную картину – сияющие глаза Беатрис, улыбка, которой она одаривала Эдуара и которую Тони никогда раньше у нее не видела, была полна нежности. Со свойственным ей чутьем Тони д'Альбре решила, что эта история – с продолжением. Сославшись на какую-то встречу, она ушла, ухитрившись собрать напоследок кое-какие дополнительные сведения о малыше Малиграсе.
Когда она ушла, Беатрис улыбнулась Эдуару:
– Как ты ее находишь?
– Никак не нахожу, – ответил Эдуар.
Он и в самом деле не знал, что сказать о Тони д'Альбре. Она была для него человеком, который открыл дверь в эту неубранную комнату с обитыми шелком стенами, закрытую от всех, в которой он прожил десять дней и в которую она, эта женщина, впустила ветер Парижа, ветер остального мира. Он вытянулся на постели как был, в халате, и повернул голову к Беатрис. «Опять то же самое!..» – подумала она.
Вот уже десять дней, как ее не покидал его взгляд, иногда она даже закрывала ему ладонью глаза; десять дней она видела в этих глазах только страсть, а ей-то казалось, что она уже забыла, как это бывает. Она легла рядом с ним на кровать, в который раз вдохнула запах этого мужчины, смешанный с ее собственным, исходившим от простыней, устойчивый запах, сильный и пресный запах физической любви, и вздохнула. За эти дни и ночи окружающий пейзаж не изменился: берега из ковролина, холмы из простыней, солнце чувственности; и то, что это вполне отвечало ее вкусу и привычке, наслаждению, казалось ей скорее неким божественным ритуалом, нежели уединением сладострастия; ее это удивило: уже давно все свое время она отдавала карьере и честолюбию, периодические же свидания носили характер практический, вполне определенный, были короткими, исполненными чуть ли не презрения к любви. Так что она удивилась, но не без некоторого удовлетворения. В самом деле, ее тело было телом животного, таким простым и понятным, душа же стала такой маленькой, что порой она чувствовала внутри какое-то стеснение, будто там была зияющая пустота. В конце концов она испытала странное ощущение: оказывается, можно провести десять одинаковых дней и ночей и при этом не заскучать и, кроме того, быть счастливой оттого, что у нее такой темперамент. Впрочем, она была счастлива и тем, что в страсти Эдуара – воспоминания о нем всегда были весьма смутными – было столько неукротимости, ненасытности и искушенности.
Она не знала, что это умение, которое ей в нем открылось, порождено страхом. Не знала, что каждый стон, который у нее вырывался, сначала придавал ему уверенности, а уж потом возбуждал. Не знала, что, превратившись в скупца и безумца, он тщательно копил моменты пароксизма, признания, слова, жесты. Что он пытался в моменты наиболее ослепительные запомнить какую-нибудь деталь, сделать зарубку, знак, который однажды, позже, память вернет ему, и это принесет либо радость, либо страдание. Она не знала, что каждая секунда этих десяти дней была для Эдуара чем-то ворованным, просто отсрочкой. Не знала она также, что сама инстинктивно придает ему очарование. В ее постели он становился ее благом, ее игрушкой, ее палачом или рабом, в зависимости от ее настроения, и она говорила ему об этом. Она стала хозяйкой его тела, слова нежные или жестокие, жесты, покорные или властные, превращали ее в некое подобие странного неумолимого идола, перед которым Эдуар, будто голодный дикарь, готов был упасть на колени. Да, эти десять дней были всего лишь передышкой во времени, однако жизнь, та настоящая жизнь, что была снаружи, требовала, чтобы она туда вернулась. Вот только для Эдуара настоящая жизнь была только здесь и сейчас; она смутно чувствовала это, и такое положение вещей уже начинало ее раздражать.
– Ты действительно уезжаешь? – спросил он.
– Ну да. Приезжай повидаться с нами, если хочешь.
Вот она и сказала «с нами», что включало в себя и других актеров, которые будут на этих гастролях, и ее импресарио, и оператора, и администрацию гостиницы, и друзей, короче, всех тех, кто уже сейчас был невыносим Эдуару. Вероятно, это было так заметно, что она рассмеялась и взъерошила ему волосы.
– Вот этот хохолок на макушке очень красив. Он придаст тебе солидности, когда ты станешь членом Французской академии.
– Не надо говорить о плохом, – слабым голосом попросил Эдуар.
– Почему? Ты будешь такой красивый… У тебя глаза зеленоватого оттенка, и вообще…
Она наклонилась к нему, двумя пальцами оттянула ему губу, осмотрела зубы, потрепала по щеке, потрогала круги под глазами, окинула его всего оценивающим взглядом, оживилась.
– У меня такое впечатление, что я играю в пьесе «Дорогой», – сказала она. – Ну что у тебя за лицо? Не можем же мы всю жизнь провести в этой комнате, не выходя на улицу.
Эдуар поднял на нее глаза. И в этом взгляде было то ли предупреждение, то ли мольба или смирение, что точно, она не смогла определить, но это смутило Беатрис, и она заставила его опустить глаза.
– А почему нет? – сказал он грустно.
Глава 4
Они сидели рядом, в темноте, в большом кинозале на Елисейских Полях, и Эдуар пытался вникнуть в содержание фильма. Это был их первый совместный выход в свет, кинопремьера; по прибытии они удостоились любопытных взглядов, сдержанных приветствий, удивленных гримас и перешептываний, которые можно было предвидеть. Фотографы со своими вспышками преследовали их до тех пор, пока они не сели на свои места, Беатрис была зла, как пантера. Она протягивала ему руку, отдавала пальто, наклонялась к нему, будто не замечая всех остальных – словно они и в самом деле были одни, – присутствие Эдуара хотя и стесняло ее, но в то же время переполняло гордостью. Он же чувствовал себя выбитым из колеи, неуклюжим, вызывающим зависть и непонятым. Однако скорее торжествующим, чем смешным. Эта женщина, которая улыбалась ему, с которой здоровались какие-то мужчины, в глазах которых или в голосе мелькали тень или отзвук воспоминаний, эта женщина, которой многие завидовали, потому что она была в этот вечер необыкновенна красива и высокомерна, женщина, которую он считал потерянной и которую чудесным образом обрел вновь, эта женщина принадлежала ему. И все эти взгляды незнакомых ему людей, взгляды, вызывающие у него инстинктивный страх, тем не менее служили тому доказательством: она была с ним. Краешком глаза Эдуар глядел на ее широкие скулы, раскосые глаза, прямую, четко очерченную линию губ, на ее лицо, выражение которого он способен был изменить, доводя Беатрис до слез во время их нескончаемых ночей, глядел и испытывал гордость собственника, дурацкую и приятную. Он, Эдуар, который больше всего на свете презирал чувство собственности и в жизни, и в пьесах своих, связывал с этим чувством все несчастья мира.
Беатрис ощущала на себе его взгляд и улыбалась. Она знала, что в этот вечер была во всем блеске своей красоты; взгляды женщин, так же как и мужчин, научили ее это понимать, и она знала, что утонченный, чувствительный и скромный Эдуар готов замурлыкать от гордости, сидя рядом с ней, как и все те, что были до него. Впрочем, он тоже был хорош собой – долговязый до несуразности, с тонкими чертами лица, непосредственными манерами и неловкими руками. Он тоже был красив, она видела это по взглядам, устремленным и на него тоже. Она повернулась к нему, чрезвычайно этим довольная, и улыбнулась в темноте.
– Может, уйдем? – спросил Эдуар шепотом. – По-моему, скучно.
Она пожала плечами. Решительно, он инфантилен. С премьеры так не уходят, если не хочешь поссориться с продюсерами, режиссерами и актерами. Надо бы ей заняться воспитанием Эдуара – пять лет назад у нее не было на это времени, поскольку тогда он был для нее всего лишь мимолетным капризом. Теперь же, когда он что-то собой представляет, когда и в частной, и в общественной жизни он с ней на равных, надо, чтобы их отношения соответствовали общепринятым нормам. Даже если Эдуар только и мечтает, чтобы оказаться с ней в постели – эта мысль ей польстила, – необходимо держать себя в руках в кресле партера, за столиком ресторана, в модном ночном кабачке, вызывая всеобщее одобрение. Как все, кто, в конечном счете, полагается на собственную голову, а лучше сказать, на интуицию, Беатрис испытывала постоянную потребность в уважении, даже в признании, особенно на публике.
Но вот фильм закончился, и разнаряженная Тони бросилась пожимать им руки с такой теплотой и неподдельной радостью, как будто оказалась на их бракосочетании. Судя по ее энтузиазму, Тони благословляла этот союз и демонстрировала ошеломленному парижскому обществу, что все так и случилось: новоиспеченная знаменитость, молодой драматург Эдуар Малиграс и Беатрис Вальмон, красавица и известная актриса, спят вместе.
Эдуар, до того момента безразличный ко всему, вдруг оживился и помахал кому-то рукой. Курт ван Эрк, режиссер, которого считали авангардистом, направился к нему. Это был низенький рыжеволосый человек со сверлящим взглядом и манерой говорить отрывисто – он поставил первые две пьесы Эдуара. Вообще-то Эдуар опасался его резких суждений, его колкости и его презрения ко всему тому, что не являлось «авангардным театром». Но, обрадовавшись знакомому лицу, он представил Курта Беатрис, которая одарила того ослепительной улыбкой. Впустую. В глазах Курта она все равно была классической средней актрисой, играющей в бульварных пьесах. Он уже сейчас сожалел о том, что Эдуар Малиграс компрометирует себя, связавшись с ней, и попросту теряет время в ее постели. Разумеется, он ничего такого не произнес, но все это довольно отчетливо угадывалось в том, как он поздоровался с Беатрис и небрежно кивнул Тони. Беатрис, конечно, заметила это и тут же возненавидела Эрка.
– Вы незнакомы? – простодушно спросил Эдуар. – Странно, сам я редко бываю в подобных местах (он рассеянно обвел рукой зал), но, мне кажется, в театральном мире Парижа все друг друга знают.
– Как одна семья, не так ли? – спросил Курт, ухмыляясь.
– Конечно, ведь мы все в каком-то смысле в одной лодке, – любезно заметила Тони.
– Вы так считаете?
Вопрос прозвучал почти оскорбительно. Даже Эдуар, несмотря на свою рассеянность, несколько смутился.
– Я вовсе так не считаю, – ответила Беатрис с милой улыбкой. – И я бы сказала: слава богу.
Она улыбнулась Курту еще очаровательнее, как бы прощаясь, и повернулась к Эдуару.
– Эдуар, – сказала она, – ангел мой, я умираю от жажды.
Она смотрела на него с такой нежностью и сияла таким счастьем, что Эдуар тут же забыл Курта, их споры в прошлом и планы на будущее и, оставив его, повел обеих женщин в бар.
– Ты давно знаешь этого Курта? – спросила Беатрис, как только они оказались за стойкой.
Друзья и любовники прежних времен шли мимо них, либо уязвленные, либо приятно удивленные этой новой связью. Но Беатрис, казалось, видела только его одного.
– Три года, – ответил Эдуар. – Это мой лучший друг.
Беатрис усмехнулась, но с веселой иронией, и это не ускользнуло от внимания Тони.
– Мой бедный малыш, – сказала Беатрис, пожав плечами… – Что касается меня, – продолжила она, изменив тон, – то Никола мне больше по душе.
Эдуар обернулся. Беатрис кивком указала на приближавшегося к ним неувядающего красавца Никола Сенклера, в чьих объятиях они тут же оказались. В этом человеке было что-то непреодолимо притягательное. Было всегда, и таким он оставался в свои сорок пять, хотя неумеренно растрачивал и себя, и свое очарование. Никола Сенклер, актер-неудачник, плохой отец, плохой муж, жалкий сценарист, стыдливый жиголо и меценат без средств, внушал, однако, любовь ближнему своему. Он был любовником чуть ли не всех женщин Парижа, которые хранили о нем самые чудные воспоминания, и, что самое любопытное, мужчины не питали к нему неприязни. (Надо сказать, что, не добившись успеха, он, по крайней мере, мог не опасаться ненависти.) Вечно без денег, этот безобидный нахлебник, теперь к тому же и пьющий, соответствовал духу времени; его можно было встретить повсюду точно соответствующим карикатуре на самого себя. Он, как шлейф, тащил за собой атмосферу неизменной фривольности в стиле Федо, которая любую ситуацию, какой бы драматичной она ни была, сводила к общепринятым рамкам. Никогда ни над кем не насмехаясь, ибо он был лишен критической жилки, Никола Сенклер привносил умиротворение во все на свете, и многие хозяйки домов были рады видеть его у себя. Но за всем этим душа его стенала, а лучше сказать, помалкивала, как у обиженного, чувствительного и робкого мальчика, который, пройдя через тысячи постелей и тысячи ролей на протяжении своей бурной жизни, ни разу не встретил то, что называется «эликсиром человеческой нежности». Он, казалось, искренне обрадовался, увидев вместе двух своих друзей: Беатрис, в объятиях которой он некогда провел довольно долгое время, и Эдуара, за счет которого он жил последние два года.
– А я про вас и не знал, – сказал он, обнимая их обоих за шею.
И в этот момент Беатрис и Эдуар почувствовали себя виноватыми, что не позвонили Никола сразу же после своего первого свидания. Беатрис прижалась к нему бедром, как делали все женщины, оказавшись рядом с Никола, а Эдуар положил руку ему на плечо. Никола был своего рода «крестным отцом» всех парижских романов. Когда он отошел, чтобы поздороваться с кем-то из присутствующих на этом вечере, Эдуар и Беатрис обменялись нежным взглядом.
– Я провела с ним целую весну, – сказала Беатрис мечтательно.
– А-а, – сказал Эдуар, – я и не знал.
– Еще бы, – сказала Беатрис почти сурово, – он был такой красивый!
Она произнесла это так, будто было просто неприлично, даже недостойно не уступить такой красоте. Надо заметить, с подобной интонацией говорили о Никола все его экс-любовницы; а Эдуар, как и прочие мужчины, в глубине души признавал, что и правда, другого выбора быть не могло. Но тут же ужасная мысль пронзила его и заставила затрепетать – ведь были и другие, кроме Никола, – и Эдуар посмотрел вокруг бегло и испытующе, пытаясь понять, кого из обладателей этих выбритых и бородатых, добродушных и скрытных, одухотворенных и глупых физиономий целовали губы Беатрис. Он насчитал, по меньшей мере, полтора десятка таковых и почувствовал что-то вроде злобы.
– А вот тот? – спросил он, кивая в сторону печального и весьма обаятельного юноши, который с ними поздоровался.
– Ты ненормальный, – сказала Беатрис, смеясь. – Это какой-то полумужчина… И потом, – простодушно добавила она, – я терпеть не могу актеров.
Беатрис и в самом деле испытывала тайную неприязнь к своим собратьям. Используя в своей профессии актрисы все виды мошенничества и обмана как оружия, присущего женственности, она пришла к тому, что уже не могла отделить эту женственность от профессии; и потому для нее (несмотря на несколько случаев, это опровергавших) каждый актер, достойный носить это звание, скрывал в себе либо импотента, либо педераста. Надо было бы объяснить это Эдуару, который к своей прежней наивности приобрел еще ревнивость. И потом, она немного колебалась: быть ли ей женщиной-вамп с темным прошлым или, что гораздо серьезнее, настоящей актрисой, прежде всего влюбленной в свое дело? Она так и не знала, которая из двух ролей нравится ей больше? К тому же ее нимало не беспокоило, что Эдуар будет сравнивать два этих разных образа и неизбежно обнаружит противоречия в том или ином ее воплощении. Истины, по мнению Беатрис, не существует. Она одна и только она знала правду о своей жизни. И, учитывая это, в самой основе своих заблуждений она была восхитительно честной. Она дошла до такой степени самоубеждения, что, когда рассказывала о своем прошлом, иные слушатели, к которым она обращалась, понимая, что должны либо возразить ей, либо отречься от собственной памяти, почти всегда выбирали молчание.
Теперь она колебалась между двумя возможностями: поразить, напугать Эдуара, вызвать в нем смятение чередой воспоминаний, двусмысленных намеков или предпочесть роль матери, то есть успокоить его, подарить ему надежду на постоянство с ее стороны, ощущение «твердой почвы», как говорится, и веру в будущее – почему бы и нет. Впервые за долгое время, и Беатрис отдавала себе в этом отчет, она думает о будущем в связи с мужчиной. Вот уже пятнадцать лет она не загадывает больше чем на десять дней вперед. «А там посмотрим…» Эта неопределенная фраза заменяла любое решение Беатрис и была всегда ей во благо.
Никола вернулся к ним. Он сказал: «Куда пойдем?» – таким тоном, как будто то, что они отправятся куда-нибудь все вместе, не подлежало обсуждению, и Эдуар, который мечтал только о том, чтобы вернуться домой и остаться наедине с Беатрис, примирился с такой убежденностью. И тогда, стоя рядом с этими двумя мужчинами, в ореоле красоты, любви и таланта, ликующая Беатрис покинула собрание с таким же триумфом, как и появилась в нем.
Они вернулись домой на рассвете, и голубая комната показалась Эдуару надолго утраченным раем. Он пошел в ванную, а Беатрис рухнула на постель прямо в одежде. С их молчаливого согласия он всегда одевался и раздевался первым, как будто заранее было установлено – ждать положено ее. Стоя перед зеркалом, Эдуар улыбнулся своему отражению – молодой человек приятной наружности, гладко выбритый, внушающий доверие, лицо достаточно симпатичное, во всяком случае, для того, чтобы открыть перед ним дверь в эту комнату и незаметно впустить туда чувство безмерно глубокое и опасное. Бедная Беатрис, доверчивая Беатрис… Она думает, что приютила у себя мужчину, который нравится ей, но на самом деле приняла мужчину, который ее любит. Эдуар улыбнулся, подумав о своем лицемерии, и с особой нежностью стал вспоминать разные мелочи, случайно открывшиеся ему той ночью в разговорах с Никола и другими людьми. В частности, тот факт, что Беатрис скрывала свой возраст, тронул его до слез: Никола засмеялся, когда она стала говорить о своих тридцати пяти, потом спохватился, но было уже поздно. В тот момент Эдуара захлестнула волна нежности при мысли, что Беатрис, такая красивая и такая недосягаемая, с его точки зрения, может совсем по-детски уменьшать свой возраст; это была маленькая, очаровательная и неожиданная слабость женщины, «вооруженной до зубов». «По крайней мере, – подумал он, – есть хоть что-то, чего она боится: старости». Он ни на секунду не подумал, что настанет день, и эта ее боязнь может обернуться против него: люди, которых мучает страх, жаждут успокоения; они нуждаются в доказательствах. Для Беатрис таким доказательством, хотя бы отчасти, были мужчины, которых она соблазняла. Мужчины, а не мужчина.
Кроме того, Эдуар с удивлением узнал, что давняя связь с Никола кончилась тем, что оставил ее он. Не то чтобы Никола сказал ему об этом прямо – до этой степени хамства он не дошел, – но у него вырвалось: «Если бы я знал», что означало лишь простодушное сожаление – он не сумел предвидеть блестящего будущего своей юной подруги. Мысль о том, что Беатрис можно покинуть, выходила за рамки понимания Эдуара. И не только на инстинктивном уровне, потому что он любил эту женщину и не способен был ее покинуть, но и потому, что это не соответствовало его представлению о любовнице как о личности. Образ Беатрис в его сознании был несколько надуманным, представление о ней неизменным и наивным одновременно. Беатрис всегда казалась ему роковой женщиной, и Эдуар до сих пор пребывал в этом заблуждении. И вот, за один вечер, он узнал, что эту женщину покидали, что у нее – морщины, – у идола обнаружились изъяны, незнакомые трещинки. Но вместо того чтобы ослабить его любовь, эта мысль ее усилила вдвойне. Классический случай влюбленного, когда все скрытое или противоречивое, что он открывает в любимой женщине, расценивается им как признак человечности. Он не знал, что, когда открываешь то, что называют «слабостями», всегда испытываешь нежность, потому что все мы, оказывается, – простые смертные. Речь шла не о недостатке, который может ранить, а об отсутствии некоего качества. И позднее Эдуар страдал не столько от того, что Беатрис его обманывала, сколько от того, что она ему не доверяла.
Он вошел в комнату и увидел Беатрис, которая лежала на кровати, закрыв глаза, накрашенная и в одежде. Он засмеялся и стянул с нее простыню: она не сняла даже туфли.
– Ты так и спать собираешься? – спросил он.
Она открыла глаза и внимательно посмотрела на него.
– Я не собираюсь спать, я собираюсь размышлять.
Она говорила серьезно, и Эдуар, растерявшись, сел в изножье кровати. Рядом с этой женщиной, возлежавшей на белых простынях в наряде, украшенном черными перьями, он, натянувший на себя купальный халат, чувствовал себя неприлично одетым.
– Размышлять о чем? – спросил он. – Светает, сейчас не время размышлять.
– Для этого не нужно определенное время, – ответила она и бросила на него презрительный взгляд.
Тогда он вспомнил, что она много пила с начала вечера, и его удивило, как она это делала: Беатрис нерешительно брала стакан, как бы взвешивая его на руке, и потом, после некоторого размышления, опрокидывала залпом. Казалось, она пила, чтобы напиться, и ей, видимо, это удалось. Эдуар, которого алкоголь приводил в веселое и разнеженное состояние, вдруг умилился. Пять утра, он сидит тут, с неприкрытыми ногами и, как ему казалось, неприкрытым взглядом, рядом с прекрасной женщиной, одетой в черное с ног до головы, и глаза ее сверкают огнем из-под белоснежной простыни.
– Мы похожи на фривольную гравюру начала века, – сказал он, – только там мужчина обычно одет, а женщина раздета. Тебе не кажется?
Она не ответила и поманила его указательным пальцем, так что его лицо оказалось совсем рядом с ее губами. Он затаил дыхание, он видел этот яркий рот, которого легко мог коснуться, вдыхал слабый запах алкоголя, табака и духов, исходивший от тела принадлежавшей ему женщины. У него стучало в висках от усталости и счастья.
– Я хочу открыть тебе один секрет, – сказала Беатрис, – большой секрет.
Его охватил ужас. На секунду он испугался, что все вокруг: эта комната, эта женщина, эта постель, этот вечер и это счастье – вдруг разлетится на кусочки и станет тем, чего он всегда боялся: сном.
– Так вот, – заключила Беатрис, – я ненавижу весь мир.
Он с облегчением рассмеялся. Весь мир, но не его.
– И поэтому ты не хотела возвращаться, – сказал он. – Не похоже было, что все тебя раздражают, совсем не похоже…
В состоянии опьянения, тем более натощак, Беатрис не выносила иронии. Она посмотрела на него сурово и внимательно. «Так же внимательно, как пять лет назад, – подумала она, – и так же незащищенно». Она закрыла глаза.
– Мой бедный Эдуар, – сказала она, и лицо ее приняло выражение, которое казалось ей максимально приближенным к горькому смирению, – мой бедный Эдуар, ведь это просто маска. Как же плохо ты меня знаешь, ты тоже! Если бы ты мог себе представить…
Но ему не суждено было узнать больше в тот вечер, поскольку через секунду, сраженная сном – обычно так бывало с ней после любви, – Беатрис спала. И в кругу золотистого света от люстры, висящей в большой спальне на улице Шамбиж, не стало фривольной гравюры, лишь молодой человек неловко наклонился, чтобы заботливо укрыть одинокую фигуру прекрасной сирены в причудливых перьях, ускользнувшей в свои моря.
Беатрис ощущала на себе его взгляд и улыбалась. Она знала, что в этот вечер была во всем блеске своей красоты; взгляды женщин, так же как и мужчин, научили ее это понимать, и она знала, что утонченный, чувствительный и скромный Эдуар готов замурлыкать от гордости, сидя рядом с ней, как и все те, что были до него. Впрочем, он тоже был хорош собой – долговязый до несуразности, с тонкими чертами лица, непосредственными манерами и неловкими руками. Он тоже был красив, она видела это по взглядам, устремленным и на него тоже. Она повернулась к нему, чрезвычайно этим довольная, и улыбнулась в темноте.
– Может, уйдем? – спросил Эдуар шепотом. – По-моему, скучно.
Она пожала плечами. Решительно, он инфантилен. С премьеры так не уходят, если не хочешь поссориться с продюсерами, режиссерами и актерами. Надо бы ей заняться воспитанием Эдуара – пять лет назад у нее не было на это времени, поскольку тогда он был для нее всего лишь мимолетным капризом. Теперь же, когда он что-то собой представляет, когда и в частной, и в общественной жизни он с ней на равных, надо, чтобы их отношения соответствовали общепринятым нормам. Даже если Эдуар только и мечтает, чтобы оказаться с ней в постели – эта мысль ей польстила, – необходимо держать себя в руках в кресле партера, за столиком ресторана, в модном ночном кабачке, вызывая всеобщее одобрение. Как все, кто, в конечном счете, полагается на собственную голову, а лучше сказать, на интуицию, Беатрис испытывала постоянную потребность в уважении, даже в признании, особенно на публике.
Но вот фильм закончился, и разнаряженная Тони бросилась пожимать им руки с такой теплотой и неподдельной радостью, как будто оказалась на их бракосочетании. Судя по ее энтузиазму, Тони благословляла этот союз и демонстрировала ошеломленному парижскому обществу, что все так и случилось: новоиспеченная знаменитость, молодой драматург Эдуар Малиграс и Беатрис Вальмон, красавица и известная актриса, спят вместе.
Эдуар, до того момента безразличный ко всему, вдруг оживился и помахал кому-то рукой. Курт ван Эрк, режиссер, которого считали авангардистом, направился к нему. Это был низенький рыжеволосый человек со сверлящим взглядом и манерой говорить отрывисто – он поставил первые две пьесы Эдуара. Вообще-то Эдуар опасался его резких суждений, его колкости и его презрения ко всему тому, что не являлось «авангардным театром». Но, обрадовавшись знакомому лицу, он представил Курта Беатрис, которая одарила того ослепительной улыбкой. Впустую. В глазах Курта она все равно была классической средней актрисой, играющей в бульварных пьесах. Он уже сейчас сожалел о том, что Эдуар Малиграс компрометирует себя, связавшись с ней, и попросту теряет время в ее постели. Разумеется, он ничего такого не произнес, но все это довольно отчетливо угадывалось в том, как он поздоровался с Беатрис и небрежно кивнул Тони. Беатрис, конечно, заметила это и тут же возненавидела Эрка.
– Вы незнакомы? – простодушно спросил Эдуар. – Странно, сам я редко бываю в подобных местах (он рассеянно обвел рукой зал), но, мне кажется, в театральном мире Парижа все друг друга знают.
– Как одна семья, не так ли? – спросил Курт, ухмыляясь.
– Конечно, ведь мы все в каком-то смысле в одной лодке, – любезно заметила Тони.
– Вы так считаете?
Вопрос прозвучал почти оскорбительно. Даже Эдуар, несмотря на свою рассеянность, несколько смутился.
– Я вовсе так не считаю, – ответила Беатрис с милой улыбкой. – И я бы сказала: слава богу.
Она улыбнулась Курту еще очаровательнее, как бы прощаясь, и повернулась к Эдуару.
– Эдуар, – сказала она, – ангел мой, я умираю от жажды.
Она смотрела на него с такой нежностью и сияла таким счастьем, что Эдуар тут же забыл Курта, их споры в прошлом и планы на будущее и, оставив его, повел обеих женщин в бар.
– Ты давно знаешь этого Курта? – спросила Беатрис, как только они оказались за стойкой.
Друзья и любовники прежних времен шли мимо них, либо уязвленные, либо приятно удивленные этой новой связью. Но Беатрис, казалось, видела только его одного.
– Три года, – ответил Эдуар. – Это мой лучший друг.
Беатрис усмехнулась, но с веселой иронией, и это не ускользнуло от внимания Тони.
– Мой бедный малыш, – сказала Беатрис, пожав плечами… – Что касается меня, – продолжила она, изменив тон, – то Никола мне больше по душе.
Эдуар обернулся. Беатрис кивком указала на приближавшегося к ним неувядающего красавца Никола Сенклера, в чьих объятиях они тут же оказались. В этом человеке было что-то непреодолимо притягательное. Было всегда, и таким он оставался в свои сорок пять, хотя неумеренно растрачивал и себя, и свое очарование. Никола Сенклер, актер-неудачник, плохой отец, плохой муж, жалкий сценарист, стыдливый жиголо и меценат без средств, внушал, однако, любовь ближнему своему. Он был любовником чуть ли не всех женщин Парижа, которые хранили о нем самые чудные воспоминания, и, что самое любопытное, мужчины не питали к нему неприязни. (Надо сказать, что, не добившись успеха, он, по крайней мере, мог не опасаться ненависти.) Вечно без денег, этот безобидный нахлебник, теперь к тому же и пьющий, соответствовал духу времени; его можно было встретить повсюду точно соответствующим карикатуре на самого себя. Он, как шлейф, тащил за собой атмосферу неизменной фривольности в стиле Федо, которая любую ситуацию, какой бы драматичной она ни была, сводила к общепринятым рамкам. Никогда ни над кем не насмехаясь, ибо он был лишен критической жилки, Никола Сенклер привносил умиротворение во все на свете, и многие хозяйки домов были рады видеть его у себя. Но за всем этим душа его стенала, а лучше сказать, помалкивала, как у обиженного, чувствительного и робкого мальчика, который, пройдя через тысячи постелей и тысячи ролей на протяжении своей бурной жизни, ни разу не встретил то, что называется «эликсиром человеческой нежности». Он, казалось, искренне обрадовался, увидев вместе двух своих друзей: Беатрис, в объятиях которой он некогда провел довольно долгое время, и Эдуара, за счет которого он жил последние два года.
– А я про вас и не знал, – сказал он, обнимая их обоих за шею.
И в этот момент Беатрис и Эдуар почувствовали себя виноватыми, что не позвонили Никола сразу же после своего первого свидания. Беатрис прижалась к нему бедром, как делали все женщины, оказавшись рядом с Никола, а Эдуар положил руку ему на плечо. Никола был своего рода «крестным отцом» всех парижских романов. Когда он отошел, чтобы поздороваться с кем-то из присутствующих на этом вечере, Эдуар и Беатрис обменялись нежным взглядом.
– Я провела с ним целую весну, – сказала Беатрис мечтательно.
– А-а, – сказал Эдуар, – я и не знал.
– Еще бы, – сказала Беатрис почти сурово, – он был такой красивый!
Она произнесла это так, будто было просто неприлично, даже недостойно не уступить такой красоте. Надо заметить, с подобной интонацией говорили о Никола все его экс-любовницы; а Эдуар, как и прочие мужчины, в глубине души признавал, что и правда, другого выбора быть не могло. Но тут же ужасная мысль пронзила его и заставила затрепетать – ведь были и другие, кроме Никола, – и Эдуар посмотрел вокруг бегло и испытующе, пытаясь понять, кого из обладателей этих выбритых и бородатых, добродушных и скрытных, одухотворенных и глупых физиономий целовали губы Беатрис. Он насчитал, по меньшей мере, полтора десятка таковых и почувствовал что-то вроде злобы.
– А вот тот? – спросил он, кивая в сторону печального и весьма обаятельного юноши, который с ними поздоровался.
– Ты ненормальный, – сказала Беатрис, смеясь. – Это какой-то полумужчина… И потом, – простодушно добавила она, – я терпеть не могу актеров.
Беатрис и в самом деле испытывала тайную неприязнь к своим собратьям. Используя в своей профессии актрисы все виды мошенничества и обмана как оружия, присущего женственности, она пришла к тому, что уже не могла отделить эту женственность от профессии; и потому для нее (несмотря на несколько случаев, это опровергавших) каждый актер, достойный носить это звание, скрывал в себе либо импотента, либо педераста. Надо было бы объяснить это Эдуару, который к своей прежней наивности приобрел еще ревнивость. И потом, она немного колебалась: быть ли ей женщиной-вамп с темным прошлым или, что гораздо серьезнее, настоящей актрисой, прежде всего влюбленной в свое дело? Она так и не знала, которая из двух ролей нравится ей больше? К тому же ее нимало не беспокоило, что Эдуар будет сравнивать два этих разных образа и неизбежно обнаружит противоречия в том или ином ее воплощении. Истины, по мнению Беатрис, не существует. Она одна и только она знала правду о своей жизни. И, учитывая это, в самой основе своих заблуждений она была восхитительно честной. Она дошла до такой степени самоубеждения, что, когда рассказывала о своем прошлом, иные слушатели, к которым она обращалась, понимая, что должны либо возразить ей, либо отречься от собственной памяти, почти всегда выбирали молчание.
Теперь она колебалась между двумя возможностями: поразить, напугать Эдуара, вызвать в нем смятение чередой воспоминаний, двусмысленных намеков или предпочесть роль матери, то есть успокоить его, подарить ему надежду на постоянство с ее стороны, ощущение «твердой почвы», как говорится, и веру в будущее – почему бы и нет. Впервые за долгое время, и Беатрис отдавала себе в этом отчет, она думает о будущем в связи с мужчиной. Вот уже пятнадцать лет она не загадывает больше чем на десять дней вперед. «А там посмотрим…» Эта неопределенная фраза заменяла любое решение Беатрис и была всегда ей во благо.
Никола вернулся к ним. Он сказал: «Куда пойдем?» – таким тоном, как будто то, что они отправятся куда-нибудь все вместе, не подлежало обсуждению, и Эдуар, который мечтал только о том, чтобы вернуться домой и остаться наедине с Беатрис, примирился с такой убежденностью. И тогда, стоя рядом с этими двумя мужчинами, в ореоле красоты, любви и таланта, ликующая Беатрис покинула собрание с таким же триумфом, как и появилась в нем.
Они вернулись домой на рассвете, и голубая комната показалась Эдуару надолго утраченным раем. Он пошел в ванную, а Беатрис рухнула на постель прямо в одежде. С их молчаливого согласия он всегда одевался и раздевался первым, как будто заранее было установлено – ждать положено ее. Стоя перед зеркалом, Эдуар улыбнулся своему отражению – молодой человек приятной наружности, гладко выбритый, внушающий доверие, лицо достаточно симпатичное, во всяком случае, для того, чтобы открыть перед ним дверь в эту комнату и незаметно впустить туда чувство безмерно глубокое и опасное. Бедная Беатрис, доверчивая Беатрис… Она думает, что приютила у себя мужчину, который нравится ей, но на самом деле приняла мужчину, который ее любит. Эдуар улыбнулся, подумав о своем лицемерии, и с особой нежностью стал вспоминать разные мелочи, случайно открывшиеся ему той ночью в разговорах с Никола и другими людьми. В частности, тот факт, что Беатрис скрывала свой возраст, тронул его до слез: Никола засмеялся, когда она стала говорить о своих тридцати пяти, потом спохватился, но было уже поздно. В тот момент Эдуара захлестнула волна нежности при мысли, что Беатрис, такая красивая и такая недосягаемая, с его точки зрения, может совсем по-детски уменьшать свой возраст; это была маленькая, очаровательная и неожиданная слабость женщины, «вооруженной до зубов». «По крайней мере, – подумал он, – есть хоть что-то, чего она боится: старости». Он ни на секунду не подумал, что настанет день, и эта ее боязнь может обернуться против него: люди, которых мучает страх, жаждут успокоения; они нуждаются в доказательствах. Для Беатрис таким доказательством, хотя бы отчасти, были мужчины, которых она соблазняла. Мужчины, а не мужчина.
Кроме того, Эдуар с удивлением узнал, что давняя связь с Никола кончилась тем, что оставил ее он. Не то чтобы Никола сказал ему об этом прямо – до этой степени хамства он не дошел, – но у него вырвалось: «Если бы я знал», что означало лишь простодушное сожаление – он не сумел предвидеть блестящего будущего своей юной подруги. Мысль о том, что Беатрис можно покинуть, выходила за рамки понимания Эдуара. И не только на инстинктивном уровне, потому что он любил эту женщину и не способен был ее покинуть, но и потому, что это не соответствовало его представлению о любовнице как о личности. Образ Беатрис в его сознании был несколько надуманным, представление о ней неизменным и наивным одновременно. Беатрис всегда казалась ему роковой женщиной, и Эдуар до сих пор пребывал в этом заблуждении. И вот, за один вечер, он узнал, что эту женщину покидали, что у нее – морщины, – у идола обнаружились изъяны, незнакомые трещинки. Но вместо того чтобы ослабить его любовь, эта мысль ее усилила вдвойне. Классический случай влюбленного, когда все скрытое или противоречивое, что он открывает в любимой женщине, расценивается им как признак человечности. Он не знал, что, когда открываешь то, что называют «слабостями», всегда испытываешь нежность, потому что все мы, оказывается, – простые смертные. Речь шла не о недостатке, который может ранить, а об отсутствии некоего качества. И позднее Эдуар страдал не столько от того, что Беатрис его обманывала, сколько от того, что она ему не доверяла.
Он вошел в комнату и увидел Беатрис, которая лежала на кровати, закрыв глаза, накрашенная и в одежде. Он засмеялся и стянул с нее простыню: она не сняла даже туфли.
– Ты так и спать собираешься? – спросил он.
Она открыла глаза и внимательно посмотрела на него.
– Я не собираюсь спать, я собираюсь размышлять.
Она говорила серьезно, и Эдуар, растерявшись, сел в изножье кровати. Рядом с этой женщиной, возлежавшей на белых простынях в наряде, украшенном черными перьями, он, натянувший на себя купальный халат, чувствовал себя неприлично одетым.
– Размышлять о чем? – спросил он. – Светает, сейчас не время размышлять.
– Для этого не нужно определенное время, – ответила она и бросила на него презрительный взгляд.
Тогда он вспомнил, что она много пила с начала вечера, и его удивило, как она это делала: Беатрис нерешительно брала стакан, как бы взвешивая его на руке, и потом, после некоторого размышления, опрокидывала залпом. Казалось, она пила, чтобы напиться, и ей, видимо, это удалось. Эдуар, которого алкоголь приводил в веселое и разнеженное состояние, вдруг умилился. Пять утра, он сидит тут, с неприкрытыми ногами и, как ему казалось, неприкрытым взглядом, рядом с прекрасной женщиной, одетой в черное с ног до головы, и глаза ее сверкают огнем из-под белоснежной простыни.
– Мы похожи на фривольную гравюру начала века, – сказал он, – только там мужчина обычно одет, а женщина раздета. Тебе не кажется?
Она не ответила и поманила его указательным пальцем, так что его лицо оказалось совсем рядом с ее губами. Он затаил дыхание, он видел этот яркий рот, которого легко мог коснуться, вдыхал слабый запах алкоголя, табака и духов, исходивший от тела принадлежавшей ему женщины. У него стучало в висках от усталости и счастья.
– Я хочу открыть тебе один секрет, – сказала Беатрис, – большой секрет.
Его охватил ужас. На секунду он испугался, что все вокруг: эта комната, эта женщина, эта постель, этот вечер и это счастье – вдруг разлетится на кусочки и станет тем, чего он всегда боялся: сном.
– Так вот, – заключила Беатрис, – я ненавижу весь мир.
Он с облегчением рассмеялся. Весь мир, но не его.
– И поэтому ты не хотела возвращаться, – сказал он. – Не похоже было, что все тебя раздражают, совсем не похоже…
В состоянии опьянения, тем более натощак, Беатрис не выносила иронии. Она посмотрела на него сурово и внимательно. «Так же внимательно, как пять лет назад, – подумала она, – и так же незащищенно». Она закрыла глаза.
– Мой бедный Эдуар, – сказала она, и лицо ее приняло выражение, которое казалось ей максимально приближенным к горькому смирению, – мой бедный Эдуар, ведь это просто маска. Как же плохо ты меня знаешь, ты тоже! Если бы ты мог себе представить…
Но ему не суждено было узнать больше в тот вечер, поскольку через секунду, сраженная сном – обычно так бывало с ней после любви, – Беатрис спала. И в кругу золотистого света от люстры, висящей в большой спальне на улице Шамбиж, не стало фривольной гравюры, лишь молодой человек неловко наклонился, чтобы заботливо укрыть одинокую фигуру прекрасной сирены в причудливых перьях, ускользнувшей в свои моря.
Глава 5
На картине Магритта был изображен красивый буржуазный дом, четко очерченный на фоне непередаваемо голубого неба, такого голубого, каким оно бывает на рассвете – тревожным, бледным, холодным или темно-голубым, – дом с фонарем на углу, выдвинутым на первый план, дом, знакомый Эдуару. В таком доме прошло его детство или какая-то его часть, в этом он был уверен. Как и в том, что ему хотелось бы поселиться там навсегда, что Беатрис там уже живет, и он мог бы войти внутрь картины, подняться по ступеням крыльца, потом по темной лестнице в комнату и увидеть, как она сидит у освещенного окна в старом глубоком кресле и ждет его, сходя с ума от нетерпения и беспокойства.
Музейный смотритель кашлянул, и Эдуар быстро спустился с лестницы, затворил за собой двери дома Магритта, вышел из картины, а потом и из музея на улице Же де Пом. Беатрис действительно ждала его в Амьене; но, увы, в не известном никому отеле и наверняка не сходя с ума от беспокойства. Прошла неделя, как она уехала на гастроли, за время их разлуки Эдуар обменялся с ней несколькими ничего не значащими, нервными, расплывчатыми фразами. Он спросил ее: «Как ты это выносишь?», имея в виду под словом «это» их бесчеловечную разлуку, и она ответила, что «это» невыносимо, но имела в виду гастроли. «Ты скучаешь обо мне?» – говорил Эдуар в черную, влажную, холодную трубку, в этот эбонитовый кошмар, где было его спасение. «Ну конечно, – говорила Беатрис, – мне тебя не хватает». И Эдуар готов был закричать: «Конечно! Что значит „конечно“? Ты уже столько времени без меня. Почему ты уверена, что страдаешь вдали от меня? И почему я должен быть уверен, что тебе без меня плохо?» Но он говорил: «Ты не слишком устаешь?», «Тебе не грустно?», «Комната у тебя тихая?» Когда она уезжала, то сказала ему: «До субботы» – и ему казалось, что эта суббота – единственный живой и реальный день недели, а она могла с таким же успехом сказать: «До вторника» или: «До понедельника» – вот почему, чтобы не приехать слишком рано и чтобы не тащиться по дороге, то есть медленно вести машину, а учитывая его состояние, еще и рассеянно, он остановился у музея Же де Пом. Он пробежал выставку бегом. Все эти картины, эти шедевры, эти куски раскрашенного холста, где перемешались пот, кровь, нерв и душа другого человека, были для него не более чем маленькими препятствиями, ненавистными пустяками, вставшими на его пути по Северной дороге. Только Магритт его действительно увлек. И на мгновение, на долгое мгновение, пока он не поселил в этом доме Беатрис, его наполнило ощущение чувственного счастья, почти горделивого удовольствия, которое дарят порой иные картины.
Музейный смотритель кашлянул, и Эдуар быстро спустился с лестницы, затворил за собой двери дома Магритта, вышел из картины, а потом и из музея на улице Же де Пом. Беатрис действительно ждала его в Амьене; но, увы, в не известном никому отеле и наверняка не сходя с ума от беспокойства. Прошла неделя, как она уехала на гастроли, за время их разлуки Эдуар обменялся с ней несколькими ничего не значащими, нервными, расплывчатыми фразами. Он спросил ее: «Как ты это выносишь?», имея в виду под словом «это» их бесчеловечную разлуку, и она ответила, что «это» невыносимо, но имела в виду гастроли. «Ты скучаешь обо мне?» – говорил Эдуар в черную, влажную, холодную трубку, в этот эбонитовый кошмар, где было его спасение. «Ну конечно, – говорила Беатрис, – мне тебя не хватает». И Эдуар готов был закричать: «Конечно! Что значит „конечно“? Ты уже столько времени без меня. Почему ты уверена, что страдаешь вдали от меня? И почему я должен быть уверен, что тебе без меня плохо?» Но он говорил: «Ты не слишком устаешь?», «Тебе не грустно?», «Комната у тебя тихая?» Когда она уезжала, то сказала ему: «До субботы» – и ему казалось, что эта суббота – единственный живой и реальный день недели, а она могла с таким же успехом сказать: «До вторника» или: «До понедельника» – вот почему, чтобы не приехать слишком рано и чтобы не тащиться по дороге, то есть медленно вести машину, а учитывая его состояние, еще и рассеянно, он остановился у музея Же де Пом. Он пробежал выставку бегом. Все эти картины, эти шедевры, эти куски раскрашенного холста, где перемешались пот, кровь, нерв и душа другого человека, были для него не более чем маленькими препятствиями, ненавистными пустяками, вставшими на его пути по Северной дороге. Только Магритт его действительно увлек. И на мгновение, на долгое мгновение, пока он не поселил в этом доме Беатрис, его наполнило ощущение чувственного счастья, почти горделивого удовольствия, которое дарят порой иные картины.