Еще несколько дней назад он был главнокомандующим победоносной армии… Великий визирь после поражения при Мачине сносился с ним одним.
   Но вот не так давно явился сюда могущественный вельможа и полководец, «великолепный князь Тавриды», и принял вновь начальство над русскими силами и над заменявшим его полгода Репниным…
   И теперь он первое лицо здесь – и для своих, и для неприятеля.
   В другом доме, неподалеку от первого, красивой архитектуры, но сравнительно меньшем, движение ограничено подъездом и двором. К дому идут и скачут офицеры со всех сторон, но, не входя, а только побывав в передней или на дворе, возвращаются обратно… Они являются сюда за вестями…
   В этом доме поместился генерал русской службы, принц Карл Вюртембергский и за последнее время опасно заболел южной гнилостной горячкой. Так как это родной брат жены наследника престола, то болезнь его многих озабочивала.
   На другом краю города, в большом доме, где поместился приезжий со свитой князь Таврический, движение более чем когда-либо.
   В одной из горниц этого дома, несколько в стороне от всех остальных, на большой софе лежит в одном белье и турецких туфлях на босу ногу огромный широкоплечий человек, лохматый, неумытый, небритый и задумчиво, почти бессмысленно смотрит в пустую стену и грызет ногти… Лицо его изжелта-бледное, худое, осунувшееся, не только угрюмо, а печально-тоскливо… Он или был опасно болен, или горе поразило его недавно. Черты лица настолько изменились за последнее время, в волосах так дружно сразу блеснула седина, а глаза так нежданно вдруг потускнели… что этого человека многие друзья и враги едва бы теперь узнали. Друзья бы ахнули, а враги возликовали.
   Это сам князь Потемкин, еще недавно, месяца с полтора назад, выехавший из Петербурга добрым, веселым и могучим. Он скакал счастливый чрез всю Россию, сюда, на Дунай, снова громить векового врага, надеясь теперь окончательно стереть его с лица земли, именуемой Европою, и, «оттеснив луну от берегов этой реки, перебросить затем чрез Босфор, на тот берег, где уже другая часть света…». Это его мечта уже за двадцать лет, и она его несла и гнала как вихрь от берегов Невы на берега Дуная. Но здесь ожидал богатыря удар, сразу сразивший его… Только это, что он узнал здесь, могло сломить его железную мощь и духа, и тела…
   Первого июля прискакал он в этот городок, окруженный целой золотой толпой военачальников и сановников… и стал лихорадочно поджидать появления своего заместителя с поздравлением по случаю прибытия в армию и с первым докладом…
   Князь Репнин, видевший въезд генерал-фельдмаршала, главнокомандующего, – медлил и не являлся…
   Прошел час.
   Тень набежала на лицо князя… Оставшись один с любимой племянницей, всюду его сопровождавшей, он поглядел на нее тревожными глазами и вздохнул.
   За час назад графиня Браницкая видела его счастливым и сияющим… На ее удивление и вопрос о причине внезапной перемены князь ответил с тревогой в голосе:
   – Боюся… Сашенька… Боюся… Если Репнин не прибежал тотчас, не выбежал за сто верст навстречу! то… дело плохо! Мое дело плохо!
   Несмотря на возражения, шутки и успокаивание дяди, графиня не добилась улыбки от него.
   – Сразит меня. Если это так!
   – Что?
   – Команда передана ему… Тайно. Без моего ведома. Я здесь второй… Я этого не перенесу. Что ж хуже этого может быть… Ничего! Одно разве – мир с Турцией. Да. Уж если выбирать, – то пускай я буду его адъютантом, его ординарцем на побегушках, да буду видеть, как мы начнем громить турку.
   Князь Репнин явился наконец, поздравил светлейшего с прибытием из дальнего пути и как бы передал ему права главнокомандующего, начав доклад подчиненного о последних событиях на берегах Дуная.
   А одно событие мирового значения совершилось вчера…
   Вчера, 31-го числа июня, он, князь Репнин, заместитель светлейшего, подписал здесь в Галаце перемирие с султаном и прелиминарии будущего трактата. Вчера! Молния ударила в сердце и в мозг богатыря и с этого мгновения – он до сих пор еще не пришел окончательно в себя.
   – Как вы смели? – вскрикнул он тогда. И до сих пор еще в ушах его звучит ответ Репнина, много значащий, многое говорящий иносказательно и многое объясняющий, чему не хотел верить князь еще на берегах Невы.
   – Я исполнил свой долг и отдам ответ в моих действиях государыне императрице, – сказал Репнин.
   «Перед ней, монархиней, а не пред тобой. Тебя прежнего уже нет. Ты был! Теперь ты нечто иное… Могущественный Потемкин заживо умер, осталась внешняя твоя оболочка в мундире и орденах, а пустяки, мелочная подробность, т. е. власть и могущество, от тебя отошли».
   «Отчего и когда!.. От одного слова, одной бумаги, которую привез сюда курьер из Петербурга, когда ты там чудодействовал… Теперь ты, как кукла, имеешь все права и полномочия действовать так, как тебе прикажет оттуда тот, кто власть имеет…»
   Платон Александрович Зубов! Мальчишка!
   Он вел все лето тайные переговоры с Диваном, и он привел их к указу царицы о подписании первых основных условий мирного трактата между двумя империями.
   Вот с этого дня и лежит на диване, полураздетый, будто обезумевший, человек, будто заживо погребенный… Да и впрямь, жизнь его держится только в теле, ухватившись за соломинку… Он писал и пишет в Петербург, умоляя в тысячный раз – продолжать войну, но и сам не верит в успех своих молений. Он верит только в русский авось!
   «Авось что-нибудь случится, и он снова расстроит мир и снова ударит на врага». Если же этого ничего не случится – то… Что же? Надо умирать!.. Песенка его спета и кончилась, оборвалася тогда, когда он думал, что еще только на половине ее.
   И она обманула его, как прежде, по его же совету, обманывала других… Григорий Орлов также был поражен здесь же одним нежданным известием. Он поскакал в Петербург, но не был допущен в город… Очутился узником в Гатчине. А когда был допущен, то встретил в ней уже только монархиню, милостивую и благодарную, но свергнувшую с себя всякое иное иго.
   Что ж? И ему скакать теперь туда, чтобы очутиться узником в Москве или даже в Таврическом дворце, без права явиться в Зимний впредь до особого разрешения гофмаршала.
   «Нет, уж лучше умирать!»
   Мирный трактат будет праздноваться на его свежей могиле.
   Борьба Креста с Луной была его душой. Нет борьбы – нет души. Она отлетела. А эта скорлупа, это бренное тело – ни на что никому не нужно. И ему не нужно. Он видел на своем небе Крест, а на нем надпись: «Сим победиши». Упал этот крест с русских небес и утонул в волнах Дуная…
   И все кончено!..
* * *
   День за днем проводил так, в каком-то полузабытии, томительном и болезненном, князь Таврический, еще недавно деятельный, самоуверенный, счастливый…
   Давно ли он был способен с маху и на отважный политический шаг, весь успех которого именно в дерзости, в махе. И на ребяческую проказу, вся прелесть которой – в ее добродушии… Теперь и то, и другое было немыслимо. Полный упадок духа и надломленность тела сказывались во всем. Он никого не принимал, изредка справляясь о курьере, которого ждал из Петербурга, и об здоровье принца Карла.
   Однажды графиня Браницкая вошла к дяде и объявила ему печальную весть.
   – Дядюшка, принц Вюртембергский скончался.
   Князь онемел… Потом он сразу поднялся с дивана и вытянулся во весь рост. Лицо его побледнело.
   – Что? – прошептал он и через мгновение робко прибавил: – Как же это?
   И, постояв, князь сгорбился понемногу, осунулся весь и опустился бессильно на диван, почти упал.
   – Ох, страшно… – простонал он. – Да и рано… Рано же!!
   – Что вы, дядюшка? – изумилась графиня, знавшая, что между покойным принцем и дядей не существовало крепкой связи, а была лишь одна простая приязнь.
   Князь молчал и тяжело дышал.
   – Что вы, дядюшка? – повторила графиня.
   – Сашенька! Цыганка в Яссах о прошлую осень предсказала по руке принцу, что ему году не прожить.
   – Странно… Ну что ж… Бывают такие странные совпадения… Чего же вы смущаетесь?
   – А мне – год…
   – Что-о?
   – А мне – год дала… Ровно год… Мы тогда смеялись… Вот…
   Князь закрыл лицо руками.
   – Полноте, дядюшка… Как не стыдно? Бог с вами. Это ребячество. Ну, тут потрафилось так. Но ведь это простая случайность.
   Браницкая села около князя и долго говорила, успокоивая его…
   – Это простая случайность! – повторяла она.
   Наконец князь отнял руки от бледного лица в слезах и выговорил глухо:
   – Не лги, Саша… Сама испугалась и веришь…
   – С чего вы это взяли!
   – По твоему лицу и голосу… Сама веришь, испугалась и лжешь…
   И князь замолчал и просидел несколько часов, не двигаясь, в той же позе, понурившись и положив голову на руки.
   На третий день после этого князь, слабый, унылый, задумчивый и рассеянный, будто совсем ушедший в самого себя, оделся в свою полную парадную форму главнокомандующего и генерал-фельдмаршала и, сияя, весь горя, как алмаз, в лучах южного палящего солнца, отправился на похороны умершего принца…
   Все, что было воинства от офицеров до генералов в Галаце и окрестностях, явилось присутствовать на погребении и отдать последний долг хотя чужестранному принцу в русской службе, но родному брату будущей царицы.
   Всех поразила фигура генерал-фельдмаршала.
   Он тихо двигался, странно глядел на всех, озирался часто по сторонам, будто усиленно искал что-то или кого-то, но на вопросы и предложения услуг ближайших бессознательно взглядывал и не отвечал.
   И за все время отпевания он не произнес ни слова.
   Наконец, оглянувшись вновь кругом и завидя движение около гроба, всеобщее молчание, отсутствие пастора, он услыхал смутно слова: «Вас ждут, князь». Он отозвался как в дремоте:
   – А? Что?
   – Вас ждут, князь, – говорил тихо Репнин. – Соизвольте… Или прикажете всем прежде вас подходить?
   – Что?
   – Прощаться с покойником!
   – Да… Да… Я первый. Первый… – прошептал князь глухо. – Да, первый после него, из всех вас… Моя очередь. За ним – первый…
   Репнин ничего не понял и, приняв слова за бред наяву, изумленно глянул в желтое и исхудалое лицо светлейшего.
   Князь полусознательно приложился к руке покойника и, отойдя от гроба, двинулся к дверям между двух рядов военных.
   Всюду толпа, мундиры, ордена, оружие… Все незнакомые лица, и все глаза так пристально-упорно смотрят на него… Точно будто он им привидение какое дался…
   Князь двинулся скорее. Уйти скорее от них, от их пучеглазых лиц, их глупого любопытства!
   Сойдя с крыльца снова под жгучие лучи солнца, палящего с безоблачного неба, он увидел лошадей… Экипаж при его появлении подали к самым ступеням подъезда. Дав ему время остановиться, князь сел…
   Лошади не трогаются… Чего они?! Уж ехали бы скорее от этого глупого народа. Скучно! Ну, что ж они?.. Застряли!
   – Ваша светлость! ваша светлость! – уж давно слышит князь голос около себя, и наконец кто-то дергает его за рукав мундира…
   – Ваша светлость!
   – А-а?.. – вскрикивает он, как бы проснувшись.
   Маленький, красивый чиновник, его новый любимец, Павел Саркизов, стоит перед ним, смело положив руку на обшлаг его кафтана.
   – Извольте слезть! – говорит Саркизов тревожно.
   – Чего?
   – Извольте слезть!.. Вы по забывчивости… Слезайте…
   И Саркизов смело потянул его за рукав…
   Князь очнулся, огляделся и, вскочив как ужаленный, сразу шагнул прочь…
   Он увидел себя сидящим среди погребальных дрог, поданных к подъезду для постановки гроба.
   Жутко стало, защемило на сердце суеверного баловня счастья.
   Князь быстро отошел, сел в свои дрожки и, отъезжая от толпы, отвернулся скорее…
   Он чуял, какое у него в этот миг лицо, и не хотел казать его толпе.
   – Видели? – говорила эта толпа шепотом.
   – Да… По рассеянности!
   – Ох, плохая примета…
   – Совсем негодная примета. И верная.
   – И без приметы вашей – приметно! По лицу его… Недолог!..
   Так говорили, перешептываясь и толпясь вокруг погребальных дрог, собравшиеся офицеры…
   «Ох, типун вам на язык! – грустно думал маленький и красивый чиновник-юноша, прислушиваясь к этому говору. – Злыдни! Вы бы рады! Да Бог милостив… Не допустит. Его смерть – моя погибель… Ох, Фортуна! Неужто она и со мной ныне – мудреные литеры вилами по воде пишет… Страшно… Помилуй Бог. Куда тогда бежать, где укрыться… Только разве за границу, в Польское королевство…»
   Был он Саркизка – и весело жилося… Светел был весь мир Божий… Стал он чиновник канцелярии, Павел Григорьевич… на миг все блеснуло кругом еще ярче, но тотчас же темь началась, и вот все больше темнеет и темнеет… Надвигается отовсюду на душу оторопелую тяжелая мгла… и чудится ему голос:
   «Я отшутила… Буде!..»
   Это Фортуна кричит ему из мглы…
* * *
   Ровная, голая, однообразная пустыня раскинулась без конца во все края… Ни камня, ни дерева, ни птицы, ни чего-либо, на чем взор остановить… Это степь молдавская.
   Степь эта словно море разверзлось кругом, но черное, недвижимое, мертвое. Не то море, что лазурью и всеми радужными цветами отливает, встречая и провожая солнце, что журчит и поет, покрытое золотыми парусами, или порой, озлобясь, стонет и грозно ревет, будто борется с врагом, с невидимкой вихрем. Но, истратив весь порыв гнева, понемногу стихает, смотрится вновь в ясные небеса, а в нем сверкают, будто родясь в глубине, алмазные звезды.
   Здесь, в этом черном и недвижном просторе, нет ни тиши, ни злобы – нет жизни.
   В теплый октябрьский день, в этой степи, в окрестностях столицы Ясс, летели вскачь три экипажа, в шесть лошадей каждый. Вокруг передней открытой коляски неслось трое всадников конвойных.
   В коляске, полулежа, бессильно опустив голову на широкую грудь и устремив тусклый взор в окрестную ширь и голь, бестрепетную и немую, сидел князь Таврический. Около него была его племянница… И ее взор тоже грустно блуждал по голой степи, будто искал чего-то…
   Князь упрямо решился на отчаянный шаг, безрассудный, ребячески капризный и, быть может, гибельный…
   Уехав из Галаца тотчас после похорон принца Карла, он весь сентябрь месяц прожил в Яссах. И все время был в том же состоянии апатии… Изредка он сбрасывал с себя невидимое тяжелое иго безотрадных помыслов, боязни телесной слабости… Он принимался за работу, переписывался с царицей и со всей Европой, надеялся вновь на все… Надеялся разрушить козни Зубова, прелиминарии мира с Портой, интриги Австрии и Англии… Все с маху вырвать с корнем и отбросить прочь!.. Все!! От Зубова и трактата – до боли в груди и пояснице…
   Но этот подъем духа и тела – был обман… Так бывает подчас, вспыхивает ярко, порывом угасающее пламя и, блеснув могуче, сверкнув далеко кругом, упадет вновь и бессильно, будто мучительно ложится и стелется по земле…
   После порывов работать и надеяться, после попыток схватиться с невидимым подступающим врагом и побороть его князь детски, бессильно уступал, сраженный и умственно, и телесно.
   – Нет… Рано еще мне… Я не все свершил! – восклицал в нем голос. – Подымись, богатырь!.. Схватись! Потягайся! Еще чья возьмет!..
   Но скоро страдным тоном отзывалась в нем эта борьба.
   – Нет, не совладаешь… Конец!
   С первого же дня октября месяца князь почувствовал себя совсем плохо… и в первый раз сказал вслух:
   – Я умираю… Да! Я чую ее… Смерть…
   И 5 октября князь вдруг решил, как прихотливый ребенок, покинуть Яссы и ехать в отечество.
   Напрасно уговаривала его Браницкая и все близкие остаться спокойно в постели и лечиться.
   – Нет. Я умираю. Хочу умереть в моем Николаеве, а не здесь, в чужой земле.
   И слабый, едва двигающий членами, едва держащий голову на плечах, сел в коляску…
   И три экипажа понеслись в карьер по степи молдавской…
   Прошло часа два… Князь изредка заговаривал, обращаясь к племяннице, и произносил отрывисто, но отчетливо и сильным голосом, то, что скользило будто чрез его темнеющий и воспаленный мозг. Это были отрывки воспоминаний и намерений, или порыв веры, или приступ боязни, или простые, но сердечные и последние заботы об остающихся на земле.
   Вместе с тем князь вслух считал верстовые столбы… И вдруг однажды произнес резко:
   – Тридцать восьмой…
   – Нет, дядюшка, еще только тридцать верст отъехали…
   – Далеко… Далеко до родной земли… А вот гляди – моя Таврида… Я вижу. Я лучше теперь вижу…
   Графиня Браницкая тревожно поглядела на дядю… Если это бред, то как же скакать несколько верст до Николаева! Не лучше ли вернуться скорее назад в Яссы?
   Через полчаса князь начал видимо волноваться, тосковать, шевелиться и встряхиваться своим грузным телом.
   – Ну, вот… Вот…
   Наконец он вдруг вскрикнул:
   – Стой…
   Все три экипажа остановились… Люди обступили коляску.
   – Пустите… Здесь отдохну…
   Он вышел, с трудом поддерживаемый рослым гусаром и своим лакеем Дмитрием. Маленький чиновник Павел Саркизов взял плащ из коляски.
   Князь отошел немного в сторону от дороги, к верстовому столбу с цифрой 38. Плащ разостлали на земле, и он, с помощью людей, опустился и лег на спину.
   Браницкая села около него.
   – Вам хуже… Надо ехать назад… Отдохните, и вернемтесь…
   Князь не отвечал… Глаза его упорно и пристально смотрели вперед, будто силились разглядеть что-то…
   Люди столпились невдалеке, между князем и экипажами… Только молодой чиновник стоял близ лежащего.
   Прошло с полчаса среди полной тишины.
   – Скажи царице, – заговорил князь тихо. – Благодарю… за все… Любил… одну… Никого не любил… Все все равно… Тебя… Да…
   «Убирается!» – грустно, со слезами на глазах подумал Саркизов.
   – Скажи ей… Надо… Чрез сто лет – все равно… Лучше она – Великая. Босфор будет… Я хотел… Все можно… Все! Захоти и все… захоти и все…
   Он двинулся резко, почти дернулся, и взор его еще пытливее стал будто приглядываться к подходящему… И он вдруг выговорил сильно:
   – Да… Да… Иду…
   Прошло полчаса… Все стояли недвижно. Никто не шевельнулся. Никто не хотел поверить.
   Браницкая присмотрелась к лежащему, тронула его рукой и зарыдала…
   Чрез час один из экипажей поскакал в Яссы…
   Браницкая уже сидела в отпряженной среди дороги карете…
   Люди, офицеры и солдаты стояли кучкой у пустой коляски и уныло, односложно, даже боязливо перешептывались.
   Скоро опустилась на все темная и тихая мгла.
   А на краю дороги, близ одинокого верстового столба, на земле, среди разостланного плаща лежало тело «великолепного князя Тавриды».
   Около него стоял недвижно солдат-запорожец, поставленный на часах… А у края плаща сидело в траве маленькое существо… понурившись, съежившись, и думало…
   «Да… Вот… Велик был… А что осталось… Меньше меня…»
   Среди ночи запорожца сменил высокий гусар… Он пригляделся к покойнику и вымолвил:
   – Павел Григорьевич!
   – Ну… – отозвался юноша-чиновник.
   – Нехорошо… Глаза не закрыли… Что ж это они – никто… Надо закрыть…
   – Да…
   – Я закрою…
   Гусар присел на корточки около тела и толстыми, неуклюжими пальцами старался опустить веки на глаза… Но застывшие веки вновь подымались.
   – Пусти! – выговорила уныло маленькая фигурка. – Я закрою…
   – Ничего не поделаете… Надо вот…
   Он полез в карман и, достав два больших медяка, закрыл по очереди каждое веко – и накрыл монетами…
   – Это завсегда надо кому… вовремя взяться… – сказал гусар. – Покуда теплый…
   – А кому надо-то? Чья забота? – грустно отозвался маленький человечек.
   – Кому? Вестимо… Ближним…
   – Он на свете-то был… вот что я теперь… Выше всех, но один! А я-то вот… И ниже всех – и один…