Выпустивши этот поток речей, он ловко соскочил с лошади, сплюнул в сторону, как подобает усталому кавалеристу, и с благосклоннейшею улыбкой продолжал:
   - Я в этом отношении даже дальше иду. Я так думаю, что если б у нас были охотники до парламентов, то вместо того чтоб заставлять ездить смотреть на них за границу, я бы дома завел свой собственный парламент: нате! смотрите! Вы подумайте только, mon oncle, каких одна Пензенская губерния корнетов в этот парламент вышлет! хоть сейчас на выводку... parole d'honneur! {Не правда ли, дядюшка? 8 честное слово!}
   Признаюсь, заслышав слово "парламент", я несколько струсил и хотел замять разговор; но когда Ваня тут же примешал пензенских корнетов, то идея эта мне самому так понравилась, что я невольно воскликнул:
   - Ну да... ежели собрать пензенских корнетов в одну кучу... a la bonne heure! {в добрый час!} В этом смысле... то есть в смысле выводки... парламент... Это был бы даже очень и очень важный шаг в истории нашего коннозаводства!
   - А какая перспектива для цирка! Предположите хоть по одному корнету с уезда - ведь это был бы одновременный наплыв более семисот корнетов... подумайте-ка, mon oncle, сколько тут дел можно сделать!
   Быть может, он развил бы свою мысль и далее, если б в эту минуту не влетел в зал бледный молодой человек, в фантастическом сюртуке военного покроя, который, с необыкновенно озабоченным видом, доложил, что судьи уже собрались и ожидают только Ваню, чтоб открыть заседание.
   - Ну-с, делать нечего, сегодня нам к Одинцову ехать уж не приходится. Но завтра я вас угощаю, mon oncle, - это решено. J'ai un credit illimite! {У меня неограниченный кредит!} Правда, что я за каждый десяток устриц пишу вексель в восемь тысяч рублей, но так как я принял за правило вообще по векселям не платить, то выходит, что завтрак, во всяком случае, обходится мне несравненно дешевле, нежели какому-нибудь pekin {штрафирке.}, который платит за свой десяток полтора рубля и притом рискует, что ему кто-нибудь вымажет селедкой лицо.
   - Неужели это случается? Не может быть!
   - Не только может быть, но не может не быть. Самому мне еще не приходилось никому обмазать рожу селедкой, но ежели я не делал этого, то, признаюсь, потому только, что раз, знаете, усядешься - лень встать. Но как хотите, а иногда просто гадко смотреть на _него_, mon oncle! Мы, например: мы приходим, садимся и едим - rien de plus simple! {чего проще!} Придет pekin и, во-первых, раз десять заглянет в прейскурант, во-вторых, начинает потирать себе руки и с каким-то идиотским наслаждением взвешивает, одной ли селедки ему спросить или побаловаться и кусочком сыру. Je vous demande un peu, si ce n'est pas revoltant! {Скажите на милость, разве не возмутительно ли это!} Ну, многие и не выдерживают, а вследствие этого, конечно, возникают печальные недоразумения. Но вы сами сейчас все это увидите, потому что одно из подобных недоразумений мы будем сейчас судить.
   Нельзя себе представить ничего оригинальнее, как суд сумасшедших. Я не скажу, чтоб это был суд навыворот, или чтоб в приговорах его ощущались перерывы логики, но самое свойство поводов, из которых возникают судные дела, таково, что они нигде в другом месте не могут обнаружиться в такой конкретной, обнаженной форме, кроме сумасшедшего дома. Это будет, впрочем, совершенно понятно, если мы признаем, что сумасшествие само по себе есть, по преимуществу, обнажение тех идеалов человека, которые он, в нормальном состоянии, не решается выказать, иногда вследствие их детской незрелости, а иногда и вследствие того, что идеалы эти слишком явно идут вразрез с понятиями, имеющими ход на рынке. Здорового человека одинаково обуздывает и стыдливость, и боязнь прослыть опасным мечтателем. Ваня, например, даже лучшему приятелю ни за что не решился бы высказать, что мечты о марфорйевской карьере составляют всю основу его существования; теперь - он свободно раскрывал эти мечты всем и каждому не только не стыдясь, но даже с некоторым пафосом. Точно так же, в здоровом состоянии, Ваня, хотя в душе, разумеется, вполне оправдывал уместность и даже необходимость обмазывания селедкой лиц скромно завтракающих pekins, но в то же время он едва ли решился бы высказать это во всеуслышание. Теперь - он высказывал эту теорию без всякого смущения, и даже изумился бы, если б кому-нибудь вздумалось ее не признавать.
   Суд кончен {Содержание судоговорения будет предметом особенной статьи, имеющей войти в настоящий "Дневник". (Прим. M. E. Салтыкова-Щедрина.)}. Бьет около четырех часов; сумасшедшие устремляются в столовую.
   - Теперь, mon oncle, я совершенно свободен, - говорит мне Ваня. Сначала мы обедаем у Дюссо, потом отправляемся в цирк, а затем...
   Он наклоняется к моему уху и шепчет мне несколько слов, которых я не могу расслышать, но которые его самого приводят в неистовый восторг.
   - Вы только вообразите себе: с усами! - взвизгивает он в заключение.
   Само собою разумеется, все предположенные экскурсии мы сделали тут же, в стенах заведения. Но это было ясно только для одного меня: Ваня был убежден, что он выполняет тот самый круг, который выполнялся им и на свободе. Обед, поданный нам (мы обедали в его нумере), был обыкновенный больничный, но он, поглощая жиденький "протоньер", был совершенно уверен, что это soupe a la reine, который нигде так не приготовляется, как у Дюссо. За обедом он выпил целую бутылку отвратительного ревенного настоя, наивно убеждая меня, что это самый лучший коньяк, подобного которому, по маслянистости и концентрированности, нет в целом Петербурге.
   - Я, по совету докторов, нынче только коньяк пью, - сказал он мне, шампанское и даже хереса - все предоставил детям. Бутылка коньяку за обедом - вот мой урок и затем, до вечера, _n-i-ni_, c'est fini {ни-ни, кончено.}. Замечено из опыта, что шампанское бьет преимущественно в голову, et vous savez, при наших занятиях, c'est la derniere des choses si la tete n'est pas en ordre {последнее дело, если голова не в порядке.}. Напротив того, коньяк прямо ударяет в ноги, и таким образом голова всегда остается свежа.
   - Но мне кажется, что целая бутылка коньяку...
   - C'est trop, vous trouvez! {Вы находите, что это чересчур!} Но поверите ли, мне этого почти недостаточно. Я пробовал, впрочем, доходить до двух бутылок, но тут встретился с чрезвычайно любопытным явлением. Что для меня одной бутылки мало - это факт, но важно то, что когда я приступаю к второй бутылке, то никогда не могу определить ту рюмку, при которой я делаюсь пьян или, лучше сказать, тот совпадающий известной рюмке момент, когда коньяк ударяет прямо в язык. Что-то среднее между двенадцатой и двадцатой рюмкой. Поэтому я принял себе за правило, до поры до времени, держаться одной бутылки, которую я, во всяком случае, могу выпить с уверенностью.
   - А знаешь ли, многие в этом случае предпочитают водку...
   - Знаю, mon oncle, и даже не раз думал об этом. Au fond {В сущности.}, тут нет ничего удивительного, потому что водка имеет за себя многие и очень-очень веские преимущества. Во-первых, на меня лично она производит то действие, что у меня только уши потеют. Во-вторых, водка гонит мокроту, тогда как коньяк ее сосредоточивает. В-третьих - et c'est l'essentiel {и это главное.}, - ее всякий может выпить втрое более, нежели коньяку, и, следовательно, всякий получает возможность и втрое больше убить времени. Mon oncle! notre plus grande ennemie - c'est cette sacree journee qui n'en finit pas! {Дядюшка! наш величайший враг - это проклятый день, которому нет конца!} A потому водка в этом смысле неоцененна. Но водка имеет один громадный недостаток: ее не принято пить столько, чтоб сделать из этого постоянное времяпрепровождение. Ну, а я, mon oncle, все-таки понимаю, что сзади меня стоят десятки поколений корнетов, которые и из глубины могил кричат: noblesse oblige! {звание дворянина обязывает!} И вот почему я пью коньяк.
   - Vous etes un noble enfant, Jean! touchez la! {Вы благородное дитя, Жан! вашу руку!}
   Мы обнялись и поцеловались. Я очень обрадовался, что наш разговор от водки незаметно перешел на политическую почву, потому что, признаюсь, мне было очень любопытно посондировать политические убеждения Вани. Что он консерватор - в этом я, конечно, не сомневался, но знает ли он сам, что он консерватор, и откуда пришло к нему его консерваторство, то есть сидело ли оно в нем от создания веков или просто пришло, как говорится, с печки - вот что особенно сильно интересовало меня и как родственника и как человека, лично заинтересованного в успехах русского консерватизма.
   - Я очень рад, мой друг, встретить в тебе это благородство чувств, сказал я ему, - оно доказывает, что ты консерватор по убеждению. Не так ли?
   - Mon oncle! - отвечал он мне, - je vous demande bien pardon {прошу прощения.}, но мне кажется, что ваш вопрос прежде всего вопрос праздный. Я гонвед - и ничего больше. Если завтра потребуется, чтоб я был зуавом или янычаром, - я ничего против этого не имею. C'est la plus profonde de mes convictions! {Это глубочайшее из моих убеждений.} Затем, я пью коньяк c'est encore une conviction {это опять-таки убеждение.}. Сверх того, если мне скажут: разорви! - я разорву. Si ce n'est pas la une conviction, je vous en felicite! Mon oncle! tel que vous me voyez {Если это не убеждение, то что же это такое? Дядюшка! не кто иной, как я...} - я уже сделал однажды гишпанскую революцию. И ежели графу Бейсту, или князю Бисмарку, или даже Садык-Паше угодно будет, чтоб я сделал гишпанскую революцию дважды, - я сделаю ее дважды. Все зависит от того, своевременно ли будут выданы мне прогонные деньги. Но ежели Садык-Паша скажет: treve de revolution! {прекратить революцию!} и на этот предмет тоже выдаст прогонные деньги - я пойду и прекращу! Потому что и делать революции, и прекращать их - a mon avis, c'est tout un! Voila! {по моему мнению, одно и то же! Так-то!}
   - Но ведь это-то и есть истинный консерватизм, душа моя. Ты консерватор, ты глубочайший из консерваторов, только не отдаешь себе в этом отчета. Ты, по выражению Фета, никогда не знаешь, что будешь петь, но не знаешь именно потому, что твоя песня всегда созрела. Ты не рассуждаешь, потому что чувствуешь, что рассуждение и консерватизм - это, как бы тебе сказать...
   - Конечно, если консерватизм состоит в том, чтоб не рассуждать, то я консерватор. Je suis toujours pour la bonne cause... {Я всегда на стороне правого дела.} понимаете ли вы меня? Ну, как бы вам это растолковать?.. Ну просто я всегда на той стороне, где начальство!
   - Да, но вот ты указал разом три различных начальства: Бейст, Бисмарк и Садык-Паша. Неужели же для тебя безразлично быть по очереди консерватором в пользу каждого из них?
   - Совершенно безразлично, mon oncle!
   - Хорошо. Я знаю, что и такого рода консерватизм существует. Это консерватизм "de la bonne cause". Переезжают из страны в страну, в одной Дон-Карлосу услуги предлагают, в другой - Франческо, в третьей какому-нибудь Амураду. Но не чувствуешь ли ты, что таким образом ты впадаешь в опасный космополитизм и ставишь себя в ряды странствующих консерваторов, ни в чем не уступающих странствующим революционерам?
   Ваня посмотрел на меня такими изумленными глазами, как будто хотел сказать: "Космополитизм! это еще что за зверь такой!"
   - Космополитами, мой друг, - поспешил я растолковать ему, - называются такие люди, которые несколько равнодушно относятся к своему отечеству или, лучше сказать, недостаточно усердно следят за его границами по новейшим географическим учебникам...
   - La patrie, mon oncle! mais je ne connais que cela! Et vous m'appelez cosmopolite! Oh! mon oncle! {Отечество, дядюшка! я только это и признаю! А вы называете меня космополитом! О! дядюшка!}
   - Не огорчайся, душа моя, я не называю тебя космополитом, я только опасаюсь, чтоб "la bonne cause" не увлекла тебя дальше, чем нужно. Космополиты - это самые ужасные люди, мой друг! Их девиз: ubi bene ibi patria {где хорошо, там и отечество.}, или, по-нашему: bene там, где больше дают подъемных и прогонных денег.
   - Mais c'est encore tres joli, ca! {Но это опять-таки очень хорошо!}
   - Я и не говорю, что это худо. Я говорю только, что это не все. Иногда, мой друг, обстоятельства так складываются, что приходится выказывать свою талантливость и без прогонов. И это именно всего чаще случается, когда того требует любовь к отечеству. Понял?
   - Parfaitement. Mais savez-vous, mon oncle, que c'est tout un nouveau monde que vous me decouvrez! {Превосходно. Но знаете ли, дядюшка, вы открываете мне совершенно новый мир!}
   - И вот почему не худо следить за географическими учебниками. Лучше будешь знать, что именно предстоит любить. Вчера, например, отечество немцев кончалось у Страсбурга, а нынче вон оно уж Мец захватило. Ну, и надо любить по Мец включительно, а завтра, может быть, и по самый Париж любить придется!
   Ваня задумался; по встряхиваньям его головы я мог заключать, что он старается привести там нечто в порядок. Однако это, по-видимому, не удалось ему, потому что он как-то странно обрубил наш разговор.
   - Заметьте, однако, mon oncle! - воскликнул он вдруг, - вот я целую бутылку напитка выпил - и хоть бы в одном глазе!
   Я понял, что отвлеченные разговоры еще тяжелы для него, и потому, как ни велико было мое желание посондировать его насчет видов на будущее градоначальничество, но я вынужден был отложить мое предприятие до более удобного времени. Был уже седьмой час вечера (следовательно, до спанья оставалось с небольшим два часа), и потому я заторопил его в цирк.
   - Mais oui! mais depechons-nous! {Да! но поспешим!} - всполошился он, a qui le dites-vous! {кому вы это говорите!} мне, который ни одного представления не манкировал! Ah! vous allez voir le "travail complique et sauts de planiglobe a cheval" par Virginie... exquis! Et quele fille! {Ах! вы увидите сложную работу Виргинии и ее прыжки сквозь обруч на лошади... совершенство! А какая девушка!} Масло!
   Мы поспешили в цирк, который оказался в той самой зале, в которой Ваня перед обедом делал проездку. Все общество помешанных было в сборе. Кувыркались, плясали, лазили по лестницам и веревкам, выкрикивали на разные голоса и проч. Меня взяла оторопь при виде этого содома, но на губах Вани все время играла блаженнейшая улыбка. Он видел перед собой настоящую Virginie, настоящую m-lle Aragon и, указывая на них, шептал мне: quelles cuisses! ah sapristi! des hanches de deesse! {что за ляжки! ах черт возьми! бедра богини!}
   Наконец пробило девять. Сторожа стали гнать больных по нумерам. Я почти обрадовался этому. Несмотря на праздно проведенный день, я был так измучен, что как ни убеждал меня Ваня (настоятельно повторяя: "с усами, mon oncle, с усами!") ехать с ним вместе туда, но я отказался наотрез. Наконец он отпустил меня, сказав на прощанье: - Eh bien! dans tous les cas vous connaissez maintenant comment se passe ma journee! {Ну что ж, во всяком случае, вы знаете теперь, как проходит мой день!} Каждый день так, mon oncle! без перемен!
   II
   Ночью мне все мерещилось: что было бы, если б жизнь моя так устроилась, что мне приходилось бы проводить ее с глазу на глаз с Ваней? Сумел ли бы я покорить его себе, или же, напротив того, он, непреклонно вводя меня в круг своих наклонностей, привычек и вкусов, успел бы окончательно вышлифовать меня по своему образу и подобию?
   Как ни больно это для моего самолюбия, но я не могу не сознаться, что последнее из этих предположений едва ли не правдоподобнее.
   Говорят, что высшая цивилизация, высшее духовное развитие порабощают себе низших представителей цивилизации и развития. В конце концов это, конечно, так и должно быть, но, покуда придут эти "концы концов", покуда будет пройден тот бесконечно длинный промежуток, который образуется между началом и концом сложного процесса порабощения, - сколько трагических перипетий, свидетельствующих о совершенно противном? Примеров пропасть: монголы, гунны и, наконец, в позднейшее время, ташкентцы и так называемые "помпадуры"...
   В деле подчинения одного человека другому главную роль играет, во-первых, бесповоротность идеалов, во имя которых предпринято подчинение, а во-вторых, личная энергия, с которою ведется процесс подчинения и сумма которой всегда находится в тесной зависимости от ясности и определенности идеалов. Какого рода эти идеалы, выспренние или низменные - это вопрос второстепенный, имеющий значение лишь в немногих случаях. Важно то, чтоб человек знал, чего он хочет, и чтоб он непреклонно стремился к предмету своих вожделений. Руководствуясь этим законом, англосакс беспощадно уничтожает целые племена дикарей-аборигенов, а монгол и гунн сметают с лица земли памятники вековой цивилизации. Какой-нибудь помпадур, не имеющий другого идеала, кроме калечения людей, но зато уяснивший себе это дело в совершенстве, в один миг раздробит самого глубокомысленного философа, и ему не придет даже на мысль, что если уж признать уместность раздробления голов, то явлению этому следовало бы произойти совершенно наоборот. Что нужды до того, как назовет история все эти поступки и действия, - лично для каждого из этих энергических людей совершенно ясным представляется лишь следующий результат: не их порабощают другие, а они порабощают других.
   Я могу сказать без хвастовства, что уровень моего умственного развития несравненно выше, нежели уровень развития Вани. Мне не чужды некоторые идеалы, о которых Ваня и не слыхивал. Я, например, и собственность понимаю, и семейный союз чту, и в необходимости разных других союзов достаточно убежден. Я знаю, что все это краеугольные камни, и потому сам лично никогда не украду, никого не обсчитаю, не вступлю в новый брак при живой жене и тем меньше не сделаюсь ни беспочвенным космополитом, ни слишком почвенным сепаратистом. Но все эти идеалы не настолько для меня неотразимы, чтоб составлять такую потребность, без удовлетворения которой мне была бы жизнь не в жизнь. По нужде, я могу понимать и совершенно иные идеалы, и ежели не сочувствовать им, то, по крайней мере, признавать за ними право на существование. Вот это-то именно и губит меня. Это понимание чужих идеалов лишает меня той энергии, которая возможна лишь под условием полного и безусловного отрицания каких-либо других идеалов, кроме своих собственных. Спросите меня, готов ли я устремиться с мечом в руках на человека, который украл калач, то есть преступил против дорогого мне принципа собственности, я усомнюсь. Я охотно буду вести разговор о том, как прекрасно, что на свете существует собственность и всякие союзы (чего хочешь, того просишь), но едва ли пойду утверждать эти принципы с огнем и мечом, ибо чувствую, что как только возьму в руки меч, так сейчас же и спасую. Растлевающая мысль, что меч никого не убеждает и что даже очень трудно диспутировать с человеком, у которого в руках меч, парализует все мои намерения, и я невольно краснею и вкладываю меч в ножны. Вложив в ножны меч, я начинаю разговаривать, и, покуда слова льются из моих уст целыми потоками, я совершенно не замечаю, как в моих глазах совершается некоторое чудо. А именно: не успеваю я высказать и десятой доли того, что у меня накопилось на душе (а на душе у меня целая передовая статья в шесть столбцов), как убеждаюсь, что меч, от которого я так великодушно отказался, уже очутился в руках моего противника! И вот, завладевши им, он уже сам беспощадно начинает лупить им меня по голове, лупить и приговаривать: "Дурак! фалелей! рохля! это тебе за то, что ты меня не лупил в то время, когда имел возможность и право лупить!" Да, и "право", ибо никогда право так не подтверждает само себя, как в то время, когда оно лупит.
   Напротив того, Ваня имеет идеалы хотя скудные, вроде марфориевской карьеры или целодневного пребывания в фруктовой лавке Одинцова, но зато вполне определенные. Это идеалы неотразимые, вне которых он _ничего другого_ не понимает, _ни к чему другому_ не может стремиться. Эта исключительность значительно помогает ему. Потомок первобытных пензенских корнетов, он твердой ногой идет по наторенной ими колее, не смущаясь ни изменяющимися по сторонам видами, ни даже препятствиями, которые время и непогоды устраивают на самой колее. Он не слыхал ни о каких "союзах", и лишь понаслышке знает о "собственности", но зато знает меч и Одинцова. Выступив однажды на брань с мечом в руках, он имеет лишь одно ясное представление: что этим мечом следует действовать сверху вниз. И если б кто-нибудь ему сказал, что не произойдет особенного ущерба, если меч будет вложен в ножны прежде, нежели "все" враги Одинцова будут перебиты, он прямо назвал бы того человека лжецом. Никакой стон его не удивит, никакой резон не вразумит. Он допускает, конечно, возможность стонов и резонов, но допускает лишь как естественное последствие одностороннего махания мечом. Когда один разит, то понятно, что другой стонет или желает нагрубить, - вот и все. Он даже удивился бы, если б не услышал стона; он сказал бы: мерзавец! даже не пикнул! Повторяю: его идеалы скудны, низменны, но они срослись с ним, они составляют его вторую природу, а это-то именно и дает ему ту жестокую устойчивость, которою он удивляет мир. И потому, встреться с ним не только я, слабый провинциял, проведший всю свою жизнь под гнетом Прокопов, Дракиных, Хлобыстовских и проч., но и всякий другой, несколько попорченный более человечными идеалами, он, нимало не задумываясь, или поработит, или, в случае сопротивления, не оставит камня на камне.
   Представьте себе, что я заточен вместе с Ваней в каком-нибудь чрезвычайно маленьком мире, где мы не можем ступить шагу, чтоб не столкнуться друг с другом и не вызвать друг друга на борьбу. Ясно, что выход из этого положения может быть один: либо мы сотрем друг друга с лица земли, либо сделаемся сиамскими близнецами. Но стереть Ваню с лица земли мне не под силу: это до такой степени очевидно, что я даже и в мысли не держу подобного предприятия. Остается, стало быть, сделаться его сиамским близнецом. И вот, я покоряюсь этому, но, в то же время, по обычаю всех слабохарактерных людей, покоряюсь неискренно, а, так сказать, середка наполовину. В уме моем созревает целый план: нельзя ли как-нибудь обойти Ваню, то есть и ему кое-что из своих идеалов уступить, да и его заставить тоже кое-что уступить. План этот так нравится мне, что я, не откладывая дела в длинный ящик, начинаю усовещивать и убеждать моего друга, и делаю это тем охотнее, что самое умственное его убожество, казалось бы, должно облегчить выполнение моей задачи.