Ты еще повторишься —
Не как облако в тихой воде,
А как в песнях парижских
И московских людей
Повторяются вольные,
Не признавшие власти
Накопившейся молнии
Накипевшие страсти.
 
   1947

На Оби

 
Барнаульская ночь высока, холодна,
И видать далеко на Оби.
И звезду на куски расшибает волна
О корму деревянной ладьи.
 
 
Мы беседу ведем, приглядевшись ко тьме,
Где болтливые волны спешат.
Красноватый фонарик горит на корме,
Где тяжелые сети лежат.
 
 
Пароходы плывут под сипенье гудка,
Просквозив огоньками кают.
Барнаульская ночь холодна, высока,
А на палубе песню поют.
 
 
Это жизнь пролетает, светясь и крича,
Лопастями плеща по Оби.
А рыбак на весло налегает с плеча,
И к рассвету шумят воробьи.
 
 
Мы идем к островам, где чернеет ветла,
Чтоб соснуть, привалившись к костру.
Там под ветром береза метет, как метла,
Выметая созвездья к утру.
 
 
А рассвет розоват, а потом – серебрист,
А потом и светло на реке.
Пароходы уходят на Новосибирск
И гудят, и гудят вдалеке.
 
   Сентябрь 1948

В районном ресторане…

 
В районном ресторане
Оркестрик небольшой:
Играют только двое,
Но громко и с душой.
 
 
Один – сибирский парень,
Мрачнейший из людей.
Его гармошке вторит
На скрипке иудей.
 
 
Во всю медвежью глотку
Гармоника ревет,
А скрипочка визгливо —
Тирлим-тирлим – поет.
 
 
И музыка такая
Шибает до слезы.
Им смятые рублевки
Кидают в картузы.
 
 
Под музыку такую
Танцуют сгоряча
И хвалят гармониста,
И хвалят скрипача.
 
 
Когда последний пьяный
Уходит на покой,
Они садятся двое
За столик угловой
 
 
И выпивают молча
Во дни больших удач —
Стакан сибирский парень
И рюмочку скрипач.
 
   1952

Железная скворешня

 
Я вырос в железной скворешне.
А был я веселый скворец.
Порою туманною, вешней
Звенела капель о торец.
 
 
Скворешня железная пела,
Когда задували ветра.
Железная ветка скрипела,
Гудела стальная кора.
 
 
В скворешне учился я пенью,
Железному веку под стать,
Звенеть ледяною капелью
И цинковым свистом свистать.
 
 
А если мне пенье иное,
Живое, уже ни к чему,
То дайте мне сердце стальное
И ключик вручите к нему.
 
 
Гоните воркующих горлиц,
Рубите глухие сады,
Пока не заржавели в горле
От слез и туманов лады.
 
 
Железом окуйте мне руки,
В броню заключите до пят!
Не то уже странные звуки
С утра в моем горле кипят.
 
   1956

Осень сорок первого

 
Октябрь бульвары дарит рублем…
Слушки в подворотнях, что немцы под Вязьмой,
И радио марши играет, как в праздник,
И осень стомачтовым кораблем
Несется навстречу беде, раскинув
Деревьев просторные паруса.
И холодно ротам. И губы стынут.
И однообразно звучат голоса.
 
 
В тот день начиналась эпоха плаката
С безжалостной правдой: убей и умри!
Философ был натуго в скатку закатан,
В котомке похрустывали сухари.
В тот день начиналась эпоха солдата
И шли пехотинцы куда-то, куда-то,
К заставам, к окраинам с самой зари.
 
 
Казалось, что Кремль воспарил над Москвой,
Как остров летучий, – в просторе, в свеченье.
И сухо вышагивали по мостовой
Отряды народного ополченья.
И кто-то сказал: «Неужели сдадим?»
И снова привиделось, как на экране, —
 
 
Полет корабельный, и город, и дым
Осеннего дня, паровозов, окраин.
 
 
И было так трудно и так хорошо
Шагать патрулям по притихшим бульварам.
И кто-то ответил, что будет недаром
Слезами и кровью наш век орошен.
И сызнова подвиг нас мучил, как жажда,
И снова из бронзы чеканил закат
Солдат, революционеров и граждан
В преддверье октябрьских баррикад.
 
   Конец 1947 или 1948

Семен Андреич

   С.А. Косову

 
Помню! Синявинские высоты
Брали курсанты три раза подряд.
Еле уволокли пулеметы.
А три батальона – там и лежат.
 
 
Помню! Расстреливали перед строем
Солдатика девятнадцати лет
За то, что парнишка не был героем.
Бежал. А этого делать не след.
 
 
Помню! Мальчик простерт на талом
Снегу с простреленным животом.
Помню еще – о большом и малом,
Об очень сложном и очень простом.
 
 
И все же были такие минуты,
Когда, головой упав на мешок,
Думал, что именно так почему-то
Жить особенно хорошо.
 
 
И ясно мне все без лишних вопросов,
И правильно все и просто вокруг.
А рядом – Семен Андреевич Косов,
Алтайский пахарь, до смерти друг.
 
 
Да, он был мне друг, неподкупный и кровный,
И мне доверяла дружба святая
Письма писать Пелагее Петровне.
Он их отсылал не читая.
 
 
– Да что там читать, – говорил Семен,
Сворачивая самокрутку на ужин, —
Сам ты грамотен да умен,
Пропишешь как надо – живем, не тужим.
 
 
Семен Андреич! Алтайский пахарь!
С тобой мы полгода друг друга грели.
Семь раз в атаку ходил без страха.
И пули тебя, как святого, жалели.
 
 
Мы знали до пятнышка друг о друге,
И ты рассказывал, как о любви,
Что кони, тонкие, словно руки,
Скачут среди степной травы.
 
 
И кабы раньше про то узнать бы,
Что жизнь текла, как по лугу, ровно,
Какие бывали крестины и свадьбы,
Как в девках жила Пелагея Петровна.
 
 
Зори – красными петухами.
Ветер в болоте осоку режет.
А я молчал, что брежу стихами.
Ты б не поверил, подумал – брешет.
 
 
Ты думал, что книги пишут не люди,
Ты думал, что песни живут, как кони,
 
 
Что так оно было, так и будет,
Как в детстве думал про звон колокольный…
 
 
Семен Андреич! Алтайский пахарь!
Счастлив ли ты? Здоровый? Живой ли?
Помнишь, как ты разорвал рубаху
И руку мне перетянул до боли!
 
 
Помнишь? Была побита пехота,
И мы были двое у пулемета.
 
 
И ты сказал, по-обычному просто,
Ленту новую заложив:
– Ступай. Ты ранен. (Вот нынче мороз-то!)
А я останусь, покуда жив.
 
 
Мой друг Семен, неподкупный и кровный!
Век не забуду наше прощанье.
Я напишу Пелагее Петровне,
Выполню клятвенное обещанье.
 
 
Девушки в золотистых косах
Споют, придя с весенней работы,
Про то, как Семен Андреич Косов
Один остался у пулемета.
 
 
И песни будут ходить, как кони,
По пышным травам, по майскому лугу.
И рощи, белые, как колокольни,
Листвою раззвонят на всю округу.
 
 
И полетят от рощи к роще,
От ветки к ветке по белу свету.
Писать те песни – простого проще
И хитрости в этом особой нету.
 
   10 января 1946

«Жаль мне тех, кто умирает дома…»

 
Жаль мне тех, кто умирает дома,
Счастье тем, кто умирает в поле,
Припадая к ветру молодому
Головой, закинутой от боли.
 
 
Подойдет на стон к нему сестрица,
Поднесет родимому напиться.
Даст водицы, а ему не пьется,
А вода из фляжки мимо льется.
 
 
Он глядит, не говорит ни слова,
В рот ему весенний лезет стебель,
А вокруг него ни стен, ни крова,
Только облака гуляют в небе.
 
 
И родные про него не знают,
Что он в чистом поле умирает,
Что смертельна рана пулевая.
…Долго ходит почта полевая.
 
   5 февраля 1949

Тревога

 
Долго пахнут порохом слова.
А у сосен тоже есть стволы.
Пни стоят, как чистые столы,
А на них медовая смола.
 
 
Бабы бьют вальками над прудом —
Спящим снится орудийный гром.
Как фугаска, ухает подвал,
Эхом откликаясь на обвал.
 
 
К нам война вторгается в постель
Звуками, очнувшимися вдруг,
Ломотой простреленных костей,
Немотою обожженных рук.
 
 
Долго будут в памяти слова
Цвета орудийного ствола.
Долго будут сосны над травой
Окисью синеть пороховой.
 
 
И уже ничем не излечим
Пропитавший нервы непокой.
«Кто идет?» – спросонья мы кричим
И наганы шарим под щекой.
 
   23 октября 1947

Телеграфные столбы

 
Телеграфные столбы.
Телеграфные столбы.
 
 
В них дана без похвальбы
Простота моей судьбы!
Им шагать и мне шагать
Через поле, через гать.
Вверх по склону. И опять
Вниз со склона.
Но не вспять.
 
 
По-солдатски ровный шаг
Через поле и овраг,
Вверх по склону – и опять
Вниз со склона. И опять
Вверх по склону – на горбы…
 
 
Телеграфные столбы.
Телеграфные столбы.
 
   1956

Начало зимних дней

 
Прекрасная пора – начало зимних дней,
Нет времени яснее и нежней.
Черно-зеленый лес с прожилками берез,
Еще совсем сырой, мечтающий о снеге.
А на поле – снежок и четкий след колес:
В ходу еще не сани, а телеги.
В овраге двух прудов дымящиеся пятна,
Где в белых берегах вода черным-черна.
Стою и слушаю: какая тишина,
Один лишь ворон каркнет троекратно
И, замахав неряшливым крылом,
Взлетит неторопливо над селом…
Люблю пейзаж без диких крепостей,
Без сумасшедшей крутизны Кавказа,
Где ясно все, где есть простор для глаза, —
Подобье верных чувств и сдержанных страстей.
 
   Между 1949 и 1955

Апрель

 
Словно красавица, неприбранная, заспанная,
Закинув голову, забросив косы за спину,
Глядит апрель на птичий перелет
Глазами синими, как небо и как лед.
Еще земля огромными глотками
Пьет талый снег у мельничных запруд,
 
 
Как ходоки с большими кадыками
Холодный квас перед дорогой пьют.
И вся земля – ходок перед дорогой —
Вдыхает запах далей и полей,
Прощаяся с хозяйкой-недотрогой,
Следящей за полетом журавлей.
 
   Между 1949 и 1955

Первый гром

 
Стоят дубы с обнаженными сучьями,
Как молотобойцы с рукавами засученными,
Ударят кувалдой по пням-наковальням,
Откликнется роща громом повальным.
Как мехи, ветрами задышат тучи,
И мехи загудят, запоют, заревут.
И каленую молнию бросит подручный
Остывать,
Как подкову готовую,
В пруд.
 
   Между 1949 и 1955

Мост

 
Стройный мост из железа ажурного,
Застекленный осколками неба лазурного.
 
 
Попробуй вынь его
Из неба синего —
Станет голо и пусто.
 
 
Это и есть искусство.
 

«Город зимний…»

 
Город зимний,
Город дивный,
Снег, как с яблонь,
Лепестками.
Словно крыльев
Лебединых
Осторожное дыханье.
 
 
Дворники,
Как пчеловоды,
Смотрят снежное роенье.
И заснеженной природы
Принимают настроенье.
 
   7 января 1947

Снежный лифт

 
Все сегодня легко, свежо…
Взять хотя бы вон тот снежок,
Тот, что смехом сыпучим жжет
Твой полуоткрытый рот,
Тот, что падает наискосок
На бульвар, на киоск,
На лоток,
На дома,
На забор из досок.
 
 
Он белее, чем белый конь,
Он свежее, чем молоко,
Он навален до самых стрех,
Он просеян сквозь сотню сит.
Вот уже неподвижно висит,
Это город летит вверх.
 
 
Город – вверх, мимо снежных сетей,
Город – вверх, на забаву детей.
Мимо снега
Летят фонари,
Окна,
Трубы,
Часы,
Карниз —
Прямо в медленную пургу.
 
 
Эй, держись!
Не свались
Вниз!
Там все тоже в снегу!
В снегу!
 
 
Если ты сегодня счастлив,
Я возьму тебя в снежный лифт.
 
   Февраль 1949

«Город зимний…»

 
Город зимний,
Когда все серо и темно,
Просветом синевы счастливой
Средь туч откроется окно.
 
 
И мгла расходится кругами
От восходящих сквозняков,
Над низовыми облаками —
Паренье верхних облаков.
 
 
Но вот уже через мгновенье
Сомкнулся дождевой навес,
И скрылось легкое строенье
Тысячеярусных небес.
 
   28 апреля – май 1957

Ночлег

 
Однажды летним вечерком
Я со знакомым стариком
В избе беседовал за водкой.
Его жена с улыбкой кроткой
Нам щей вчерашних подала,
А после кружево плела.
 
 
Старухи грубая рука
Была над кружевом легка.
Она рукою узловатой
Плела узор замысловатый.
 
 
Старик был стар – или умен,
Он поговорки всех времен
Вплетал умело в дым махорки.
Или, наоборот, ему
Все время чудились в дыму
Пословицы и поговорки…
 
 
Его прекрасное смиренье
Похоже было на презренье
К тому, что мучило меня.
Он отвергал легко и грубо
Фантазии народолюба,
Не возмущаясь, не кляня.
 
 
Старуха кружево плела.
И понял я, что мало стою,
Поскольку счастье ремесла
Не совместимо с суетою.
 
 
Потом стелила нам постель.
Кричал в тумане коростель.
И слышал я на сеновале,
Как соловьи забушевали!
Забушевали соловьи!
 
 
Забушевали соловьи!
Что за лады, что за рулады!
Как будто нет у них беды,
Как будто нет у них досады…
Забушевали соловьи…
 
 
Я спал, покуда птицы пели,
Воображенье распалив.
Потом рассвет струился в щели,
А я был молод и счастлив…
 
   1957

Гончар

 
Продавали на базаре яблоки, халву, урюк,
Полосаты, как халаты, запотели арбузы.
А разгневанное солнце било в медные тазы.
И впервые я услышал, что лучи имеют звук.
 
 
Как развенчанный владыка, гордо щурился верблюд
На сурового узбека из колхоза «Кзыл юлдуз».
Тот, не глядя на прохожих, молча вспарывал арбуз.
А вокруг горшков и блюд волновался разный люд.
 
 
Ах, какие это блюда – и блестят, как изразец,
И поют, как колокольчик, и звенят, как бубенец.
Их безоблачному небу взял Аллах за образец.
Это маленькое небо за десятку продают.
 
 
А какие там узоры по глазури завиты!
Красноперые пичуги в синих зарослях поют,
И прохладные озера меж цветами налиты.
Эти милые озера за десятку продают.
 
 
Он, как глина, мудр и стар, этот каменный гончар.
Он берет ломоть арбуза – красноватый хрусткий снег,
Он к прохожим безучастен, этот старый человек:
Пусть, мол, сам себя похвалит звонкий глиняный товар.
 
 
Он недаром желтой глиной перепачкан по утрам,
Веселясь своим удачам и грустя от неудач.
А болтливость не пристала настоящим мастерам.
Суетливость не пристала настоящим мастерам.
 
   1949

«Извечно покорны слепому труду…»

 
Извечно покорны слепому труду,
Небесные звезды несутся в кругу.
 
 
Беззвучно вращаясь на тонких осях,
Плывут по вселенной, как рыбий косяк.
 
 
В раздумье стоит на земле человек,
И звезды на щеки ложатся, как снег.
 
 
И в тесном его человечьем мозгу
Такие же звезды мятутся в кругу.
 
 
В нас мир отражен, как в воде и стекле,
То щеки уколет, подобно игле,
 
 
То шоркнет по коже, как мерзлый рукав,
То скользкою рыбкой трепещет в руках.
 
 
Но разум людской – не вода и стекло,
В нем наше дыханье и наше тепло.
 
 
К нам в ноги летит, как птенец из гнезда,
Продрогшая маленькая звезда.
 
 
Берем ее в руки. Над нею стоим,
И греем, и греем дыханьем своим.
 
   1946

Крылья холопа

 
Стоишь, плечами небо тронув,
Превыше помыслов людских,
Превыше зол, превыше тронов,
Превыше башен городских.
 
 
Раскрыты крылья слюдяные,
Стрекозьим трепетом шурша.
И ветры дуют ледяные,
А люди смотрят, чуть дыша.
 
 
Ты ощутишь в своем полете
Неодолимый вес земли,
Бессмысленную тяжесть плоти,
Себя, простертого в пыли.
 
 
И гогот злобного базара,
И горожанок робкий страх…
И Божья, и людская кара.
О человек! О пыль! О прах!
 
 
Но будет славить век железный
Твои высокие мечты,
Тебя, взлетевшего над бездной
С бессильным чувством высоты.
 
   14 мая 1947

Стихи о царе Иване

В тумане
Из стихов о царе Иване

 
Ты мало грозен был, Иван,
Тебе бы надо быть лютей,
Учил бы разуму людей —
Не удержаться головам!
 
 
А если кровь кругом течет,
Да пот, да горькая слеза,
Свистит лоза, топор сечет —
Так это, царь Иван, не в счет.
 
 
Вставай, Иван, седлай, скачи,
С метлой да с песьей головой,
В лесу по-волчьему завой,
В степи по-птичьему вскричи.
 
 
Не видно света в слободе,
Не скрипнут двери в темноте,
Ни разговора, ни огня…
Вставай, Иван, седлай коня!
 
 
Ты черным вороном лети
Со сворою своей вокруг!
Ты вора-ворога найди,
Найди за тридесять округ.
 
 
Ты лютым зверем стань для всех —
Хватай, как волк, юли, как лис,
А дело сделаешь – за грех
Свой человечий помолись.
 
 
Не скрипнут двери в слободе,
Темно и тихо, как в воде.
И скачет по полю Иван.
А вкруг него туман, туман…
 
   Июль 1947

Мечта о море

 
Он видел лес,
Где распевают птахи
И где ночами ухают сычи.
И этот лес шумел, шумел в ночи.
И этот лес лежал до синя моря.
 
 
Он видел степь,
Где ястреб и орел
Ныряют в травы.
Холм за холм и дол за дол
Свободно уходили на просторе.
И эта степь легла до синя моря.
 
 
А моря он не видел никогда…
Ему ночами снилась синяя вода,
Над нею пена белая кипела,
И словно степь дышал ее простор.
 
 
И море пело, пело, пело,
Как по ночам поет дремучий бор.
 
 
И птицы снились не степные, не лесные —
Невиданные, новые, иные —
Не желтоглазый сыч,
Не серый беркут,
А птицы синеглазые морские,
Как гуси белокрылые, белы
И с клювами кривыми, как орлы.
 
 
Подобно морю
Простиралась степь.
Подобно морю
Волновались чащи.
И сны его тревожили
Все чаще.
Какие сны!
А им свершенья нет!
 
 
И государь державы сухопутной,
Бывало, просыпался.
Рядом с ним
Дышала женщина, как дышит море.
Но пахло духом смоляным, лесным,
И филин ухал в непроглядном боре.
 
 
А по лесным дорогам шли войска,
Шли ратники, скакали верховые,
Везли в санях припасы огневые.
И озирал просторы снеговые
Суровый воевода из возка.
 
 
О море, море – русская мечта!
Когда еще тебе дано свершиться!
И государю по ночам не спится,
А чуть прикроет грозные зеницы,
Все чудятся ему морские птицы,
И синева, и даль, и высота!
 
   Февраль 1957

Иван и холоп

 
Ходит Иван по ночному покою,
Бороду гладит узкой рукою.
То ль ему совесть спать не дает,
То ль его черная дума томит.
Слышно – в посаде кочет поет,
Ветер, как в бубен, в стекла гремит.
 
 
Дерзкие очи в Ивана вперя,
Ванька-холоп глядит на царя.
– Помни, холоп непокорный и вор,
Что с государем ведешь разговор!
Думаешь, сладко ходить мне в царях,
Если повсюду враги да беда:
Турок и швед сторожат на морях,
С суши – ногаи, да лях, да орда.
Мыслят сгубить православных христьян,
Русскую землю загнали бы в гроб!
Сладко ли мне? – вопрошает Иван.
– Горько тебе, – отвечает холоп.
 
 
– А опереться могу на кого?
Лисы – бояре, да волки – князья.
 
 
С младости друга имел одного.
Где он, тот друг, и иные друзья?
Сын был наследник мне Господом дан.
 
 
Ведаешь, раб, отчего он усоп?
Весело мне? – вопрошает Иван.
– Тяжко тебе, – отвечает холоп.
 
 
– Думаешь, царь-де наш гневен и слеп,
Он-де не ведает нашей нужды.
Знаю, что потом посолен твой хлеб,
Знаю, что терпишь от зла и вражды.
Пытан в застенке, клещами ты рван,
Царским клеймом опечатан твой лоб.
Худо тебе? – вопрошает Иван.
– Худо, – ему отвечает холоп.
 
 
– Ты ли меня не ругал, не честил,
Врал за вином про лихие дела!
Я бы тебя, неразумный, простил,
Если б повадка другим не была!
Косточки хрустнут на дыбе, смутьян!
Криком Малюту не вгонишь в озноб!
Страшно тебе? – вопрошает Иван.
– Страшно! – ему отвечает холоп.
 
 
– Ты милосердья, холоп, не проси.
Нет милосердных царей на Руси.
Русь – что корабль. Перед ней – океан.
Кормчий – гляди, чтоб корабль не потоп!..
Правду ль реку? – вопрошает Иван.
– Бог разберет, – отвечает холоп.
 
   1947–1950

Томление Курбского

 
Над домами, низко над домами
Медным ликом выплыла луна.
 
 
Во тумане, близко во тумане
Брешут псы, сошедшие с ума.
 
 
Только совесть бродит под туманом,
Как изветник, смотрится в пробой.
Не доспорил князь с царем Иваном,
Не поладил князь с самим собой…
 
 
Пишет Курбский в лагере литовском —
И перо ломает на куски.
Сторожа по деревянным доскам
Бьют – и то, наверно, от тоски.
 
 
«Огляди меня, как саблю, на свет,
Выспроси бессонницу мою.
Предаю тебя, проклятый аспид,
Но с тобою Русь не предаю.
 
 
Не иду к льстецам твоим в науку,
Не плутаю с хитростью лисы.
Награжден за муку, за разлуку,
Говорю прямыми словесы.
 
 
Оглядись! Среди непрочных топей
Ты столбы трухлявые забил.
Воспитал вокруг себя холопей,
А высоких духом погубил.
 
 
Отворил ли правду властью царской?
Водворил ли счастье и покой?
Времена жестокости татарской
Воцарились под твоей рукой!
 
 
Годы – суть для вечности минуты,
Перейти их мыслями сумей.
Гневом Божьим не родятся ль смуты,
Царь Иван, за гибелью твоей?..»
 
 
Оплывая, свечи плачут воском,
Под глазами тени-медяки.
Пишет Курбский в лагере литовском
И перо ломает на куски.
 
 
За домами, низко за домами,
Засветилась алая черта.
Во тумане, близко во тумане,
В час рассвета кличут кочета.
 
   Октябрь 1947

Смерть Ивана

 
Помирает царь, православный царь!
Колокол стозвонный раскачал звонарь.
От басовой меди облака гудут.
Собрались бояре, царской смерти ждут.
Слушают бояре колокольный гром:
Кто-то будет нынче на Руси царем?
 
 
А на колокольне, уставленной в зарю,
Весело, весело молодому звонарю.
Гулкая медь,
Звонкая медь,
Как он захочет, так и будет греметь!
 
 
«Где же то, Иване, жены твои?» —
«В монастырь отправлены,
Зельями отравлены…» —
«Где же то, Иване, слуги твои?» —
«Пытками загублены,
Головы отрублены…» —
«Где же то, Иване, дети твои?» —
«Вот он старший – чернец,
Вот он младший – птенец.
Ни тому, ни другому
Не по чину венец…» —
«Где же, царь-государь, держава твоя?» —
«Вот она, Господи, держава моя…»
 
 
А на колокольне, уставленной в зарю,
Весело, весело молодому звонарю.
Он по сизой заре
Распугал сизарей.
А может, и вовсе не надо царей?
Может, так проживем,
Безо всяких царей,
Что хочешь – твори,
Что хошь – говори,
Сами себе цари,
Сами государи.
 
 
Лежит Иван, в головах свеча.
Лежит Иван, не молитву шепча.
Кажется Ивану, что он криком кричит,
Кажется боярам, что он молча лежит,
Молча лежит, губами ворожит.
Думают бояре: хоть бы встал он сейчас,
Хоть потешил себя, попугал бы он нас!
 
 
А на колокольне, уставленной в зарю,
Весело, весело молодому звонарю.
 
 
Раскачалась звонница —
Донн-донн!
Собирайся, вольница,
На Дон, на Дон!
 
 
Буйная головушка,
Хмелю не проси!..
Грозный царь преставился на Руси.
Господи, душу его спаси…
 
   1950–1952?

Дует ветер

 
Дует ветер однолучный
Из дали, дали степной,
Ветер сильный, однозвучный,
Постоянный, затяжной.
 
 
Этот ветер обдувает
Город с ног до головы.
Этот ветер навевает
Пыль земли и пыль травы.
 
 
И вокруг легко и гулко
Подпевают целый день
Все кларнеты переулков,
Все органы площадей.
 
 
Как оркестры духовые,
Трубы города гудят,
Даже окна слуховые
Словно дудочки дудят.
 
 
Окна с петель рвутся в гуде,
Двери бьют о косяки.
И бегут навстречу люди,
Распахнув воротники.
 
   Январь 1957

«Я наконец услышал море…»

 
Я наконец услышал море, —
Оно не покладая рук
Раскатывало у Бомбори
За влажным звуком влажный звук.
 
 
Шел тихий дождь на побережье,
И, не пугая тишины,
Пел только мужественно-нежный,
Неутомимый звук волны.
 
 
Я засыпал под этот рокот,
И мне приснился сон двойной:
То слышал я орлиный клекот,
То пенье женщины одной.
 
 
И этот клекот, это пенье
И осторожный шум дождя
Сплелись на грани сновиденья,
То приходя, то уходя…
 
   Апрель или май 1956

Цирк

 
Отцы поднимают младенцев,
Сажают в моторный вагон,
Везут на передних сиденьях
Куда-нибудь в цирк иль в кино.
И дети солидно и важно
В трамвайное смотрят окно.
 
 
А в цирке широкие двери,
Арена, огни, галуны,
И прыгают люди, как звери,
А звери, как люди, умны.
 
 
Там слон понимает по-русски,
Дворняга поет по-людски.
И клоун без всякой закуски
Глотает чужие платки.
 
 
Обиженный кем-то коверный
Несет остроумную чушь.
И вдруг капельмейстер проворный
Оркестру командует туш.
 
 
И тут верховые наяды
Слетают с седла на песок.
И золотом блещут наряды,
И купол, как небо, высок.
 
 
А детям не кажется странным
Явление этих чудес.
Они не смеются над пьяным,
Который под купол полез.