— Не совсем. Вам хватит пяти минут, чтобы собраться?
   Гембарович не был уверен, что вернётся домой.
   — Мне взять с собой смену белья и какую-нибудь еду? — спросил он.
   — Полагаю, в этом нет необходимости, — ответил бойкий лейтенант. — Пора ехать.
   «Мерседес» нёсся по безлюдным улицам. Трамваи не ходили. На перекрёстках стояли военные регулировщики.
   Лейтенант сказал правду. В библиотеке музея сидел, перелистывая какие-то бумаги, военный. Гембарович плохо разбирался в знаках различия, погонах, петлицах, но почему-то решил, что перед ним капитан. Военный поднялся, протянул Гембаровичу руку и назвал его коллегой.
   — Я искусствовед.
   — И я тоже. Меня зовут Каэтан Мюльман. Вас смутила моя военная форма? Ничего, к ней быстро привыкаешь. Кстати, знаменитый Габриэле д'Аннунцио тоже ходил в форме берсальера, но это не мешало ему писать вполне профессионально, а иногда даже вдохновенно. Да и Лев Толстой, если я не путаю, был офицером в Крымскую кампанию. Вы курите?
   — Нет.
   — Всем ли вы обеспечены? Хлеб? Сахар? Кофе?
   — Доедаем довоенные запасы.
   — Я распоряжусь, чтобы все вам прислали. Постараемся назначить постоянный паек. Знаком ли вам этот альбом?
   — Конечно! — сказал Гембарович. — В нём всегда хранились рисунки Дюрера.
   — Они и по сей день здесь. Их экспонировали в 1928 году в Нюрнберге на выставке. А вы их сопровождали?
   — Да, вы хорошо знакомы с некоторыми деталями моей биографии.
   — Право, выяснить это было нетрудно. У вас, профессор, приятный венский акцент.
   — Я учился в Вене.
   — О, тем легче нам будет договориться. Всё же земляки. Я буду хлопотать о награждении вас орденом за спасение рисунков.
   — От кого?
   — Естественно, от русских, от большевиков. Да уж не знаю, от кого точно, но факт остаётся фактом — рисунки уцелели, они передо мной. Следовательно, они были спасены.
   — Позвольте, но большевики на них не покушались.
   — Вы уверены? — спросил Мюльман.
   — Абсолютно.
   — Возможно, этот факт ускользнул от вашего внимания. Но так или иначе ваши заслуги не будут забыты. Дюрер спасён. Сейчас мы, естественно, не можем оставить эти рисунки в стране, где идёт война. Они на время переедут в более надёжное место.
   — Вы хотите ограбить библиотеку?
   — Я не обиделся на вас, хотя имею право так поступить. Повторяю: мы изымаем рисунки, чтобы сохранить их для человечества. И вы, как человек культурный, образованный, в прошлом венец, должны понять наши действия.
   — Я их никогда не пойму!
   — Это было бы трагичным для вас. Слышали ли вы что-нибудь, господин профессор, о судьбе учёных Кракова и Варшавы?
   — Мне говорили, что многие из них расстреляны. Но я не хочу верить.
   — И я долгое время не хотел в такое верить… А знакомо ли вам имя писателя Бой-Желенского?
   — Нашего Боя?
   — Да, вашего львовского Бой-Желенского. Его уже нет. А бывшего премьера Польши Казимира Бартеля помните? Нет и его.
   — Но это же варварство! — воскликнул профессор. Мюльман засмеялся:
   — Конечно, варварство. Но Боя и Бартеля уже нет в живых, а мы с вами вполне живы, спорим, разговариваем, никак не поделим Дюрера. Архимед был человеком гениальным. Это не вызывает ни у кого сомнения. А стукнул его по гениальной голове мечом туповатый, может быть, даже неграмотный римский солдат. И оказалось, что гениальные головы раскалываются легко, как орехи. На одного гения с лихвой хватает одного плохо обученного солдата. Если же солдат обучен владению оружием прилично, то он вполне может покончить с двумя или тремя десятками гениев. Я часто над этим думаю, господин профессор. И пугаюсь. Вот вам моя визитная карточка. Вдруг понадобится.
   Гембарович поднялся — бледный и растерянный. Визитной карточки он не взял. Интеллигент старой закалки, формировавшийся во времена, когда недостаточно высоко поднятая над головой при встрече со знакомым шляпа считалась поступком почти хулиганским, он растерялся от наглости Мюльмана. Затем твёрдой походкой профессор направился к выходу. Его не провожали. И у ворот уже не было коричневого «мерседеса».
   Профессор шёл по мёртвому городу. Около афишной тумбы остановился, чтобы прочитать «информационный листок», изданный от имени западноукраинского правительства. Далёкий от политики, никогда не интересовавшийся ничем, кроме искусства, Мечислав Гембарович с трудом понимал, о каком западноукраинском правительстве идёт речь, почему оно издаёт «информационные листки». Но то, что было написано в «листке», повергло профессора в ужас.
   «Политику мы будем проводить без сентиментальностей. Мы уничтожим всех без исключения, кто отравлен советским большевизмом. Мы будем уничтожать всех без исключения, кто будет стоять у нас на пути.
   Руководителями во всех областях жизни будут украинцы и только украинцы, а не враги-чужаки — москали, поляки, евреи. Наша власть будет политической и военной диктатурой, диктатурой страшной и неумолимой для врагов…»
   Между этими строками и словами Каэтана Мюльмана была прямая связь. Профессор почувствовал, что ему стало трудно дышать. Домой! Скорее домой! Лечь на диван, взять книгу, уйти в неё, вспомнить, что в мире ещё существуют светлые и чистые мысли, что не все говорят словами Мюльмана и «информационного листка».
   Профессор тогда не знал и не мог знать, что он чудом избежал смерти. В эти дни в городе действовал батальон особого назначения «Нахтигаль» под началом обер-лейтенанта Теодора Оберлендера. Батальон был укомплектован украинскими буржуазными националистами, теми, кто ещё в 1939 году бежал от приближавшейся Красной Армии, в Краков и Германию. Два дня подручные Оберлендера свозили в бурсу Абрагамовичей известных львовских писателей, учёных, врачей. Затем их расстреляли на Вулецких холмах. Так погибли десятки людей с европейскими именами, многие выдающиеся деятели науки и культуры… Судьба была милостива к Мечиславу Гембаровичу. Он выжил.
   В тот день он больше не думал об ужасах оккупации. Гембарович до полуночи сидел в своём кабинете за письменным столом, листал репродукции из дюреровского альбома. Из огромного графического наследия великого Дюрера, разбросанного по разным музеям мира, именно рисунки представляют наибольшую ценность. Рисунок в отличие от гравюры уникален, неповторим. Вот, например, конь. Он сделан серебряным карандашом на препарированной бумаге, причём голова коня дорисована пером. (На обратной стороне фоторепродукции был написан такой же, как и на оригинале, инвентарный музейный номер — 8310.)
   Значительная часть хранившихся во Львове рисунков Дюрера была подготовительными эскизами или заготовками к будущим большим работам. И профессор понимал уникальность этих рисунков, их огромную ценность для человечества. Ведь по ним можно было проследить, как рос талант Дюрера, как он постепенно из художника способного, талантливого превращался в гения. Рисунок женщины с платком, стоящей на шаре.
   Он значится под инвентарным номером 8308. Он вполне мог бы быть дополнением к знаменитым фигурам Адама и Евы с Лестницы гигантов в венецианском Дворце дожей. Рисунок женщины с зеркальцем (инвентарный номер 8306) проникнут тем же настроением, что и картина «Четыре прелестницы». А полустёртый мужской портрет (номер 8312), по мнению профессора, был заготовкой к портрету Эразма Роттердамского.
   Теперь все детали, касающиеся альбома, инвентарные номера каждой вещи обретали свой смысл. Профессор тщательно записал всё, что помнил об альбоме и о каждой вещи в отдельности. Он понимал, что совершено преступление. И потомки не пройдут мимо этого чудовищного грабежа. Исчезнувший альбом рисунков Дюрера будут разыскивать. Только когда?
   Из всех работ Дюрера, хранившихся во Львове, Гембарович особенно любил «Автопортрет». Он был создан в 1493 году в Базеле или Страсбурге. В это время Дюрер закончил ученичество и путешествовал по европейским городам, чтобы побывать в мастерских лучших мастеров того времени. По традиции, молодой художник «ушёл в мир» весной 1490 года. Он брёл от города к городу, нигде не задерживаясь надолго. До нас дошло несколько его рисунков, сделанных в странствиях. Два из них автопортреты. Один из них сохраняется в библиотеке Эрлангенского университета. Двадцатилетний юноша, немного растерянный и наивно удивлённый, всматривается в даль, козырьком поднося к глазам ладонь правой руки. Это ещё не мастер. Это подмастерье. Но подмастерье пытливый, ищущий, способный в будущем стать мастером. Второй автопортрет — львовский. Тут речь идёт уже о другом человеке. Юноша стал молодым мужчиной. Спокойный, твёрдый взгляд. Свободная поза. Этот человек знает себе цену. Он кое-что успел сделать в своей жизни. Например, создал серию великолепных иллюстраций к сатире Себастьяна Бранта «Корабль дураков» и к комедии Теренция. Дюрер уже знаком с идеями великого Возрождения. Сочувствует и разделяет их. Вскоре Дюрер подружится с великим Эразмом Роттердамским и напишет его великолепный портрет. Он будет вести долгие беседы с бесстрашным Томасом Мором. И наконец, напишет в своём дневнике фразу: «У нас грабят плоды нашей крови и пота нашего, их бессовестно, позорно поедают бездельники». Это тот самый Дюрер который будет прививать своим ученикам веру в человека и неверие в бога. Не случайно трёх его любимых учеников судили за безбожие, И процесс вошёл в историю под названием «Суд над тремя безбожными художниками».
   Это был прекрасный автопортрет. Может быть, одна из лучших работ Дюрера. Профессору было страшно подумать, что, вполне вероятно, ему уже никогда не придётся увидеть оригинал…
   Допоздна сидел в своём кабинете профессор. Жёг случайно сохранившиеся с довоенного времени декоративные свечи. И писал:
   «Считаю необходимым засвидетельствовать, что охота за альбомом Дюрера началась давно. Может быть, ещё в 1928 году. В ту пору в Мюнхене торжественно отмечали четырёхсотлетний юбилей Дюрера. Тогда я, ещё молодой искусствовед, по межгосударственной договорённости прибыл из Львова в Мюнхен вместе с альбомом Дюрера. От рисунков не отходил ни на шаг. Да это и понятно: ведь стоимость альбома была баснословной. Точно её нельзя было даже определить. Достаточно сказать, что за альбомы репродукций рисунков Дюрера, изданных когда-то в Вене и Львове, предлагали сотни марок. Что же касается оригиналов, то каждый из 30 рисунков мог принести целое состояние — завод, виллу на берегу моря, дворцы в городах. Ко мне подходили различные частные и официальные лица, интересовались — не то в шутку, не то серьёзно, — нельзя ли обменять альбом на любые другие художественные ценности или же купить. Приходилось отшучиваться. Так было удобнее прекращать подобные разговоры. Яоблегченно вздохнул, когда поезд вновь привёз меня во Львов. Альбом был цел. У главного вокзала уже ждал автомобиль с двумя дюжими полицейскими. Полицейские сопровождали меня и альбом от вокзала до самой библиотеки Оссолинских. Может быть, уже в ту пору в чьей-то голове созрела мысль похитить альбом…»

ГЕРИНГ ЖАЛУЕТСЯ НА… ГИТЛЕРА

   О Нюрнбергском процессе 1945 года писали много. На процессе были названы факты и цифры, характеризующие масштаб фашистских злодеяний. Ведь правительством «третьего рейха» было задумано уничтожение целых стран и народов. В газовых камерах должны были сгореть десятки миллионов людей. В зале суда демонстрировали фотографии и кинодокументы о лагерях смерти и расстрелах мирных жителей в Белоруссии и на Украине. Даже сами подсудимые отворачивали лица от экрана. Остальным трудно было поверить, что всё это правда, что такое возможно, хотя все присутствующие на процессе и те, кто следил за ним по газетным статьям и радиопередачам, знали, что в Нюрнберге названы далеко не все фашистские преступления. Чтобы наказать всех виновных, понадобилось бы организовать сотни таких процессов.
   Другими словами, на процессе речь шла о судьбах мира и человечества. Тут пытались сформулировать само понятие фашизма, объяснить его природу и сущность. Это нужно было для того, чтобы будущие поколения не сделали тех ошибок, которые помогли Гитлеру прийти к власти, чтобы не пытались откупиться от зарождающегося фашизма подобием мюнхенских договоров, увещеваниями и средствами морального воздействия на агрессора. Нюрнбергский процесс был в какой-то мере и предостережением и завещанием людей, живших в первой половине XX века, тем, кто придёт после них.
   Вот почему некоторые вопросы американского обвинителя Стори, адресованные «второму человеку» гитлеровской империи. Герману Герингу, многим показались частностью, чем-то второстепенным. Поначалу казалось даже непонятным, зачем он их задаёт.
   — В октябре 1939 года Геринг устно приказал какому-то доктору Мюльману употребить всё необходимое, чтобы заполучить ценности искусства в Польше. Доктор Мюльман свидетельствует об этом в своих показаниях (документ ПС-3042): «Подтверждаю, что произведения искусства были конфискованы. Мне ясно, что вся эта собственность и произведения искусства в случае победы Германии были бы использованы для пополнения немецких коллекций искусства». Документ ПС-1233, который я держу в руках, — это хорошо оформленный и качественно отпечатанный каталог, в в котором подсудимый Франк горделиво перечисляет и описывает награбленные им произведения искусства… Кроме каталога, только что представленного как доказательство, существует отчёт под номером ПС-1709.
   Этот отчёт быд дополнением к каталогу… Предметы, вывезенные в Берлин, обозначались номерами 4, 17, 27, 35 и так далее. Среди них 31 всемирно известный рисунок Альбрехта Дюрера из коллекции Любомирских во Львове. На странице 68 этого отчёта доктор Мюльман отмечает, что он лично вручил рисунки Герингу, который передал их в главный штаб фюрера.
   Так говорил обвинитель Стори 13 декабря 1945 года перед Международным трибуналом. Герман Геринг слушал как в полусне. От него никак не удавалось добиться вразумительного ответа. Впрочем, он признавал, что альбом попал ему в руки. Но потом будто бы рисунки увидел Гитлер и отобрал их у Геринга, объявив, что они нужны в качестве экспонатов для огромного имперского музея в Линце. Отобрал — и всё тут! Шёл себе по улице грабить и нёс на плече мешок с награбленным, считая это уже своим. Но тут откуда ни возьмись возник второй — посильнее и порешительней. И второй отобрал у первого всю добычу. Первый стоит, льёт слёзы и трёт глаза кулаком. Чем не кадры для мультфильма? Впрочем, Гитлер собирался создать в городе Линце такой музей, какого ещё нигде и никогда не бывало. Он должен был во много раз превосходить по объёму фондов и ценностей экспонатов Эрмитаж, Лувр, римские и флорентийские собрания, вместе взятые. Для такого музея надлежало свезти ценности со всего мира — от Лондона до Индии. Может быть, рисунки Дюрера предназначались для этого музея?
   Итак, альбом рисунков был передан в главный штаб Гитлера. Ничего более Геринг не сказал. К разговору об этом альбоме больше не возвращались…

СНОВА ИСКУССТВОВЕД ПРОБСТ, НО УЖЕ В ФОРМЕ

   Никто не знает, звали ли его действительно Пробст или же это было только псевдонимом. Естественно, не знал этого и Станислав. Теперь Пробст был в чёрном мундире, в фуражке с высокой тульёй.
   Мундир был хорошо подогнан — ни одной складки, ни единого неверного шва. Чувствовалось, что портному пришлось как следует потрудиться над одеждой капризного заказчика-эстета.
   — А-а, — сказал Пробст. — Ты здесь и живой? Вид, правда, у тебя не очень-то привлекательный. Что это у тебя на ногах? Где ты раздобыл такие галоши? Уж не в музее ли?
   — Почти, — ответил Станислав. — Почти в музее.
   — Грустно видеть нищету старых друзей. Вот тебе десять марок. В память о довоенных встречах.
   — Спасибо, я ведь работаю. И зарабатываю деньги.
   — Где же ты работаешь?
   — В механических мастерских, на бывшей международной выставке.
   — Далековато от искусства. Так мы с тобой тогда и не побывали в гостях у владельцев коллекций. Сделаем это сейчас или же после войны. Тебе сколько? Семнадцать? Ах, даже девятнадцать? Благодари бога, что русские не успели забрать в армию. Конечно, ты давно уже был бы на передовой. Итак, деньги тебе не нужны? Странно. Бедняку гордость не по карману.
   — Учту.
   — Итак, ты ни в чём не нуждаешься?
   — Ни в чём.
   — Верится с трудом. Ешь-то ты хоть каждый день?
   — С голоду не умер. Но у меня к вам вопрос. Не знаю, сможете ли вы на него ответить…
   — Во всяком случае, постараюсь.
   — Почему взрывают здания около городского арсенала и на Подзамче? Ведь многие из них исторические памятники.
   — Я приглашаю тебя в кафе. У меня около получаса свободного времени. Там и поговорим.
   Пробст подтолкнул Станислава к зеркальной двери, на которой висела табличка «Только для немцев».
   — Человек со мной, — сказал Пробст швейцару. Швейцар отступил к стене, пропуская Пробста и «человека».
   Им подали по сто граммов водянистого, тающего в вазочках мороженого и две чашки суррогатного кофе. Но по голодным временам это казалось фантастической роскошью.
   — Ты, наверное, слышал, Станислав, о том, что в городе Царское Село, который большевики переименовали в Пушкин, в одном из дворцов была смонтирована знаменитая Янтарная комната? А недавно мы её демонтировали и перевезли в Кенигсберг. Как ты думаешь, Станислав, для чего это сделано? Обычный грабёж? Это было бы слишком просто. Мы не грабим.
   Мы совершаем величайший исторический акт перестройки мира. Я только что возвратился из поездки в Херсон, Николаев и Крым, Ходил по музеям, выискивал все самое ценное, что могло бы пополнить собрания музеев империи. Той империи, которая будет создана после окончания всех этих войн. Её гражданами станут самые сильные, самые полноценные люди, способные к самому высокому уровню умственной деятельности. Они смогут посещать замечательные театры и музеи. Смотреть игру лучших актёров и наслаждаться шедеврами искусства. Это будет золотой век, расцвет человечества, И во имя его нужно работать уже сегодня. Ещё кофе? Нет? Прекрасно. Но дослушай меня. Я только что распорядился отправить на переплавку памятник Потёмкину в Херсоне и памятник адмиралу Грейгу в Николаеве. Опять-таки почему? И тот и другой с точки зрения эстетической не были такими уж бездарными работами. Но Грейг и Потёмкин в своё время много сделали для укрепления русского флота. И мы совершенно не заинтересованы в том, чтобы русские помнили своих полководцев и флотоводцев, чтобы они десятилетиями мечтали взять у нас военный реванш. Лучших русских, потомков норманнов, мы пригласим в тот рукотворный рай, который собираемся создать на земле. Естественно, после тщательного отбора. Но нужно, чтобы они пришли туда не с оружием в руках, не с камнем за пазухой, а с открытыми навстречу нам душами, с ясными, доверчивыми глазами, какие бывают у ученика, когда он смотрит на любимого учителя.
   Официантка унесла пустые вазочки и чашки.
   — Ты меня понял, Станислав?
   — Не вполне.
   — Спрашивай.
   — На место тех памятников, которые пошли на переплавку, будут поставлены новые? Ваши памятники?
   — Возможно. Со временем. Не пропадать же пьедесталам. Кстати, очень многие картины из музеев, которые я сейчас обследовал, будут отправлены в рейх. Их не уничтожат. Напротив, до поры до времени их будут сохранять, реставрировать, приводить в порядок, чтобы затем включить в фонд общеимперской культуры. В Николаеве был музей русского художника-баталиста Верещагина. Мы изъяли часть его работ. Сегодня их показывать публике было бы несвоевременно.
   Но когда некоторые детали русской истории позабудутся, картины Верещагина вполне можно будет экспонировать. Они интересны с точки зрения технической. У Верещагина в картинах странный, слишком чистый, как бы разреженный цвет. В этом смысле его работы уникальны. Да только ли работы Верещагина? Возвратимся к Янтарной комнате. Эти великолепно выполненные янтарные огромные панно не имеют себе равных. И разве справедливо, чтобы всё это находилось в маленьком русском городе, а не в столице будущей империи, куда на экскурсии станут приезжать миллионы как на праздник, как на встречу со сказкой. Это будет не просто город, а произведение искусства, выполненное в едином стиле и по единому замыслу. Величественным в нём будет все — от зданий музеев до урн на тротуарах. Монументальность и строгость линий. Музыка Вагнера. Её сможет послушать каждый, кто кинет монету в уличный музыкальный автомат. Уверенные в себе люди. Раса богов.

Интродукция
(окончание)

   Кто его знает, может быть, мой ленинградский приятель был колдуном. Ведь не случайно он посоветовал мне до отплытия дизель-электрохода передохнуть во Львове. Дело не только в том, что город этот немного волшебный, что выяснено давно и многими: он как бы поглощает приезжего, очень быстро заставляет жить по своим законам — неспешно, с чувством, с толком, с расстановкой, ритуально попивая кофе в многочисленных кофейнях, и беседу, пусть даже случайную, вести с той же ритуальной торжественностью, будто на сцене театра.
   Но так ли, иначе ли, но город помог собраться перед броском через океан. Может быть, ожило, вспыхнуло всё то, что казалось уже кипой пожелтевших документов, чем-то совсем не сегодняшним, а безвозвратно ушедшим в прошлое, во всяком случае, эмоционально.
   А кроме того, я отыскал в одной из гостиниц (а их во Львове около тридцати, есть и совсем маленькие, построенные бог знает когда, но очень милые сердцам ревнителей старины) своего случайного попутчика. Было это непросто. Но всё вышло, как в детективном кинофильме — вошёл в холл, увидел седого человека, утонувшего в кресле, в круглых очках и с местной газетой в руках.
   Он даже не удивился:
   — Знал, что вы придёте… Сам не знаю почему… Но ждал.
   Мы беседовали о разном. О его юности, которая была украдена войной, о его друзьях, которые домой не вернулись и похоронены кто на Дону, кто на Днепре, кто на Дунае, кто на Висле, кто на Одере, а кто и в безымянных местах.
   — Не забыть! — говорил он. — Дело не в злопамятстве. Поверьте, несмотря на всё, что вынесли, не о мщении речь. Но от момента, когда люди это забудут, все может повториться. Важно, чтобы вы и ваши товарищи помнили. И ваши сыновья, мои внуки. А где Станислав, о котором вы рассказывали?
   — Его уже нет в живых. Инфаркт. Потому и Львов для меня сейчас несколько иной. Нельзя зайти вечером в кофейню у гостиницы «Интурист» в твёрдой уверенности, что отыщешь там Станислава…
   — В каком-то возрасте обязательно вступаешь в период потерь, — сказал старик. — Древняя истина, но ей всегда удивляешься и осознать не можешь. Впрочем, для меня этот период начался в юности. Есть песня про безымянную высоту. Для кого-то она, может быть, обычная, а я слушаю, едва слезы сдерживаю. Это ведь мои товарищи лежат на той безымянной высоте. Каждого из них помню… Что за программка у вас в руках? Старая? Почему бумага не пожелтела? Значит, качество было хорошее. Дайте взглянуть.
   Это была программа концерта, которую давал русский маршевый запасной 6-й батальон во Львове. Остальное не расшифровывалось. Какого полка, какой дивизии был этот батальон? Где состоялся концерт? Ясно, что во Львове, но в каком именно зале? Видимо, по причине военного времени все это держали в тайне. Но сама программа была издана на славу — синее с золотом. Сообщалось, что концерт состоится 6 апреля по русскому стилю и 19-го — по европейскому. И начинался и заканчивался концерт хором «Боже, царя храни». Но пришлось сыграть и сербский, и черногорский, и английский, и бельгийский гимны, а также «Марсельезу», с которой ещё десять лет назад рабочие строили баррикады в Москве и Екатеринославе. Но нельзя было иначе — союзники. Поэтому «Марсельезу» стыдливо назвали французским гимном, не расшифровывая, что это такое. Были в программе также марш Длутека «Вступление в Галицию», хоры, прапорщик Карстенс, взявший себе звучный псевдоним Гарди, пел романс «Венеция» и песенку Герцога из оперы Верди «Риголетто», а рядовые Концов и Баварцев должны были исполнить на кларнетах дуэт Вильбао «Моряки».
   Отзвучало, ушло — куда оно все делось? Сохрани-лась лишь программка, не имеющая никакого значения даже в качестве случайного исторического документа. Совсем никому не нужная, но напоминающая о другом — забыть легко, выполнить куда труднее. То ли старик угадал мои мысли, то ли сам думал о том же, но вслух он произнёс следующее:
   — Вы недаром ехали на два дня во Львов. Вроде. бы и без цели. Но в жизни часто так бывает, что потом случайное оказывается неслучайным, будто бы ненужное — очень нужным. Не дать забыть, не дать забыть— вот что сейчас очень важно… Новым людям не дать забыть, тем, кто о нашем опыте не знал. А опыт этот стоит многого… Без него невозможно стать: подлинно мудрым… Может быть, лишь разумным, толковым, но никак не мудрым… Желаю вам успехов. Не сглажу, не волнуйтесь. Глаз у меня добрый…

ЭПИЛОГ,
который правильнее было бы назвать прологом

   И вскоре я вновь был на пути в Ленинград. Теперь в окна вагона светило солнце. Всё вокруг казалось чистым, умытым, будто к какому-то празднику приготовившимся, — и леса, и просеки, и мосты, и бегущая почти рядом с колеёй ленточка асфальтовой дороги, перроны малых и больших станций. Светло и спокойно могло бы быть на душе. И уже не шло на память искорёженное детство, осветительные ракеты, вой бомб и младшая тётка — певунья, которая не спешила в самодельное бомбоубежище (их называли «щелями»), боясь, что так и не узнает, как было дальше у князя Андрея с Наташей Ростовой, — не хотела терять минуты на то, чтобы прятаться. Вернее, все это помнилось и ни на минуту не забывалось, но как бы отошло куда-то, за частокол лет, стало совсем дальним, уже размытыми воспоминаниями.