Страница:
— О, я люблю тебя, люблю! — вскричал он. — Едем же! Бежим! Спаси меня! Будь моей благодетельницей, моим ангелом-хранителем, каким ты всегда была. Прости, прости меня!
Он бросился к моим ногам, и все, что только может внушить самая пламенная страсть, он сказал мне с таким пылом, что я этому поверила… и буду верить всегда. Леони меня обманывал, унижал и любил в одно и то же время.
Как-то, чтобы избежать жестоких упреков, которые я ему высказывала, он попытался оправдать страсть к игре.
— Игра, — сказал он с тем притворно искренним красноречием, которое так покоряло меня, — это страсть, пожалуй, еще более сильная, чем любовь. Принося людям еще больше трагедий, она более упоительна, более героична во всем, что ведет к ее цели. Надо признаться — увы! — цель эта с виду низка, зато пыл могуч, отвага великолепна, жертвы безоговорочны и безграничны. Никогда, знай, Жюльетта, никогда женщины не могут внушить такой страсти. Золото обладает большей притягательной силой, нежели они. По силе, по мужеству, по преданности, по упорству любовник, в сравнении с игроком, лишь беспомощное дитя, чьи усилия достойны сожаления. Сколь немногие мужчины у тебя на глазах жертвовали ради своей любовницы тем непостижимым сокровищем, той драгоценной необходимостью, тем условием существования, без чего, как принято думать, жизнь становится невыносимой и что зовется честью! Среди них я, пожалуй, не знаю ни одного, чья преданность пошла бы дальше принесения в жертву собственной жизни. Игрок же ежедневно жертвует своей честью — и тем не менее продолжает жить. Игрок страстен и стоек; он хладнокровно торжествует и хладнокровно терпит поражение; за несколько часов из последних слоев общества он поднимается в первые; за несколько часов он спускается туда, откуда он пришел, не меняя при этом ни позы, ни выражения лица. За несколько часов, не сходя с места, к которому он прикован своим демоном, он испытывает все превратности жизни, все капризы судьбы, отражающие различные общественные ранги. Поочередно, то король, то нищий, одним прыжком он преодолевает гигантскую лестницу, всегда невозмутимый, всегда владеющий собою, всегда поддерживаемый могучим честолюбием, всегда томимый жгучей жаждой, которая его губит. Кем он станет через минуту — принцем или рабом? Каким он выйдет из этого логова — нагим или согбенным под тяжестью золота? Какая разница! Он придет сюда завтра вновь попытать счастья, проиграть состояние или его утроить. Нестерпим для него только покой. Он как буревестник, что не может жить без вспененных волн, без яростных порывов ветра. Его обвиняют в том, что он любит золото; он любит его так мало, что швыряет целыми пригоршнями. Эти адские дары не способны ни пойти ему впрок, ни насытить его. Не успел он стать богачом, как ему уже не терпится разориться, чтобы испытать лишний раз это щекочущее нервы жестокое волнение, без которого жизнь для него бесцветна. Что же представляет собою золото в его глазах? Само по себе нечто меньшее, чем для вас мельчайшие крупицы песка. Но золото для него — это символ добра и зла, которые он пришел искать и которым хочет бросить вызов. Золото — это его потеха, его бог, его мечта, его демон, его любовница, его поэзия; это тень, которую он преследует, хватает, сжимает и снова выпускает из рук, дабы иметь удовольствие начать борьбу снова и вступить еще раз в рукопашную схватку с судьбою. Поверьте, это прекрасно! Пусть это нелепо, это предосудительно, ибо энергия, затраченная таким образом, бесполезна для общества, ибо человек, направляющий свои усилия для достижения такого рода цели, крадет у себе подобных все то хорошее, что он мог бы им сделать при меньшем себялюбии. Но, осуждая его, не вздумайте его презирать, крохотные существа, не способные ни на добро, ни на зло; взирайте лишь с ужасом на этого титана воли, который ведет борьбу среди разбушевавшегося моря ради одного удовольствия проявить свою силу и как бы выплеснуть ее из себя. Себялюбие влечет его к тяготам и опасностям, точно так же как вас оно приковывает к терпеливому и полезному труду. Сколько, по-вашему, людей на свете, работающих на благо родины, позабыв о себе? Он честно отделяется от них, отходит в сторону; он располагает своим будущим и настоящим, своим покоем и честью. Он обрекает себя на мучения и на усталость. Оплакивайте его заблуждение, но не приравнивайте себя к нему в тайниках вашей гордости ради того, чтобы прославиться за его счет. Пусть его роковой пример послужит вам лишь утешением в вашей безобидной ничтожности.
— О боже! — воскликнула я. — Какими же софизмами вскормлено ваше сердце, или, вернее, как же слаб мой ум! Неужто игрока нельзя презирать? О Леони, отчего вы, у кого так много силы, не употребили ее на то, чтобы побороть самого себя ради ваших ближних?
— По-видимому, — отвечал он с горькою усмешкой, — оттого, что я плохо понял жизнь; оттого, что самолюбие было мне плохим советчиком. Ибо, вместо того чтобы выйти на сцену роскошного театра, я взобрался на такие подмостки, где гуляет вольный ветер; ибо, вместо того чтобы провозглашать мнимо моральные сентенции и играть героические роли, я, желая развить свои мускулы, забавлялся тем, что выказывал чудеса силы и ловкости и ходил по натянутой проволоке. Да и это сравнение никуда не годится: у канатного плясуна есть свое тщеславие, так же, как оно есть у актера-трагика и у оратора-филантропа. У игрока же его нет: им не восхищаются, ему не хлопают и не завидуют. Его победы столь кратковременны и сопряжены с таким риском, что едва ли стоит о них говорить. Наоборот: общество его осуждает, пошляк его презирает, особливо в те дни, когда он проигрывает. Все его фиглярство сводится к тому, чтобы хорошо держаться, чтобы прилично пасть на глазах у кучки корыстолюбцев, которые даже на него не смотрят, настолько их напряженная мысль поглощена совершенно иным. Если в краткие часы удачи он и находит некоторую отраду, удовлетворяя заурядную страсть к роскоши, то эта дань, которую он воздает людским слабостям, весьма непродолжительна. Вскоре он неумолимо принесет в жертву эти минутные детские радости всепожирающей страсти своей души, той адской лихорадке, которая не позволяет ему и дня прожить так, как живут другие люди Его тщеславие? У него на это нет времени. Ведь у него есть дела поважнее! Разве ему не приходится терзать свое сердце, кружить себе голову, пить собственную кровь, истязать свою плоть, терять свое золото думать о том, стоит ли жить, то все заново созидать, то все разрушать, то скручивать в жгут то рвать на куски, то рисковать всем, то отыгрывать монету за монетой, то прятать в кошелек, то снова швырять поминутно на стол? Спросите у моряка, может ли он жить на берегу, у птицы, может ли она быть счастлива с обрезанными крыльями, у человеческого сердца, может ли оно не волноваться.
Игрок, стало быть, преступник не сам по себе: преступником почти всегда его делает положение в обществе; он губит или бесчестит свою семью. Но представим себе, что он, подобно мне, живет на свете один, не имея привязанностей, ни родственных уз достаточно тесных, чтобы о них можно было говорить, что он свободен, предоставлен самому себе, пресыщен или обманут любовью, как со мной это нередко случалось, — и вы будете сокрушаться по поводу его заблуждения и будете сожалеть, что он родился не сангвиником и не тщеславным, а желчным и малообщительным.
Откуда пошло, что игрока причисляют к флибустьерам и разбойникам? Спросите у правительств, почему они извлекают часть своих доходов из такого постыдного источника? Они одни повинны в том, что вводят в жесточайшее искушение тех, кто одержим беспокойством, кто ищет выхода в роковые часы отчаяния.
Если страсть к игре сама по себе не более постыдна, чем другие наклонности, она самая опасная из всех, самая жестокая, самая неодолимая, самая печальная по своим последствиям. Игрок не может не покрыть себя позором, причем за довольно краткий срок.
Что до меня, — продолжал он более мрачно и несколько приглушив голос, — выдержав долго такую тревожную, лихорадочную жизнь с тем рыцарским героизмом, что лежал в основе моего характера, я в конце концов тоже дал себя совратить; иными словами, душа моя мало-помалу износилась в этой бесконечной борьбе, и я утратил стоицизм, с которым я когда-то встречал удары судьбы, переносил лишения ужасающей нищеты, терпеливо восстанавливал свое былое состояние, начиная порою буквально с гроша, ждал, надеялся, подвигался осторожно, шаг за шагом, затрачивая иной раз целый месяц на то, чтобы возместить однодневный проигрыш. Такова была моя жизнь в течение долгого времени. Но, устав страдать, я наконец стал искать, помимо собственной воли, помимо добродетели (ибо у игрока, надо сказать, тоже есть своя добродетель), иные средства, чтобы поскорее вернуть себе утраченные ценности; я начал занимать и с той поры погубил себя.
Поначалу, попав в некрасивое положение, жестоко страдаешь; затем к нему, как и к любому, привыкаешь, забываешь о нем, и острота его притупляется. Я поступал как все игроки и мотыг я сделался вреден и опасен для друзей. Я стал накликать на их головы беды, которые долгое время отважно обрушивал на свою собственную. Я сделался преступен: я стал рисковать своей честью, а потом — жизнью и честью моих близких, подобно тому, как вначале я рисковал своим состоянием. Игра ужасна тем, что не дает вам уроков, которые предостерегали бы от повторения прошлых ошибок. Она всегда приманивает вас! Золото, что никогда не истощается, вечно у вас перед глазами. Оно идет за вами по пятам, оно зазывает вас и говорит: «Надейся!», причем порою держит свое обещание и возвращает вам смелость, восстанавливает к вам доверие и как будто откладывает срок вашего бесчестия; но бесчестие уже совершено с того самого дня, когда честь была сознательно поставлена под угрозу.
Тут Леони опустил голову и впал в мрачное отчаяние. Признание, которое он, быть может, собирался мне сделать, замерло у него на устах. Видя его пристыженным и грустным, я поняла, что бесполезно его бить его же собственными софизмами, подсказанными ему сильным душевным смятением; об этом позаботилась уже его собственная совесть.
— Послушай, — сказал он, когда мы помирились, — завтра я закрываю двери дома для всех моих сотрапезников и уезжаю в Милан, где я еще должен получить довольно крупную сумму, которая мне причитается. А ты покамест побереги себя, поправляйся, приведи в порядок все счета наших кредиторов и приготовься к отъезду. Через неделю, самое большее через две, я вернусь, чтобы заплатить долги и забрать тебя, и мы уедем, чтобы зажить вместе, куда ты захочешь, и навсегда.
Я поверила всему, согласилась на все. Он уехал, и дом был закрыт. Я не стала ждать своего окончательного выздоровления, чтобы привести все в порядок и просмотреть счета наших поставщиков. Я надеялась, что Леони напишет мне по приезде в Милан, как он мне и обещал. Больше недели он не давал о себе знать. Наконец он сообщил мне, что рассчитывает наверняка получить значительно большую сумму денег, чем мы должны, но что он вынужден пробыть в отсутствии три недели вместо двух. Я покорилась. Через три недели я из нового письма узнала, что ему придется ждать поступления нужной суммы до конца месяца. Я впала в уныние. Одна в этом огромном палаццо, где, во избежание назойливых визитов приятелей Леони, я вынуждена была прятаться, опускать шторы на своем окне и выдерживать своего рода осаду, снедаемая тревогой, больная и слабая, погруженная в самые мрачные размышления и терзаемая всеми угрызениями совести, какие только способны пробудить несчастье, я не раз помышляла о том, чтобы положить конец своей незавидной жизни.
Но мучения мои на этом не кончились».
13
14
Он бросился к моим ногам, и все, что только может внушить самая пламенная страсть, он сказал мне с таким пылом, что я этому поверила… и буду верить всегда. Леони меня обманывал, унижал и любил в одно и то же время.
Как-то, чтобы избежать жестоких упреков, которые я ему высказывала, он попытался оправдать страсть к игре.
— Игра, — сказал он с тем притворно искренним красноречием, которое так покоряло меня, — это страсть, пожалуй, еще более сильная, чем любовь. Принося людям еще больше трагедий, она более упоительна, более героична во всем, что ведет к ее цели. Надо признаться — увы! — цель эта с виду низка, зато пыл могуч, отвага великолепна, жертвы безоговорочны и безграничны. Никогда, знай, Жюльетта, никогда женщины не могут внушить такой страсти. Золото обладает большей притягательной силой, нежели они. По силе, по мужеству, по преданности, по упорству любовник, в сравнении с игроком, лишь беспомощное дитя, чьи усилия достойны сожаления. Сколь немногие мужчины у тебя на глазах жертвовали ради своей любовницы тем непостижимым сокровищем, той драгоценной необходимостью, тем условием существования, без чего, как принято думать, жизнь становится невыносимой и что зовется честью! Среди них я, пожалуй, не знаю ни одного, чья преданность пошла бы дальше принесения в жертву собственной жизни. Игрок же ежедневно жертвует своей честью — и тем не менее продолжает жить. Игрок страстен и стоек; он хладнокровно торжествует и хладнокровно терпит поражение; за несколько часов из последних слоев общества он поднимается в первые; за несколько часов он спускается туда, откуда он пришел, не меняя при этом ни позы, ни выражения лица. За несколько часов, не сходя с места, к которому он прикован своим демоном, он испытывает все превратности жизни, все капризы судьбы, отражающие различные общественные ранги. Поочередно, то король, то нищий, одним прыжком он преодолевает гигантскую лестницу, всегда невозмутимый, всегда владеющий собою, всегда поддерживаемый могучим честолюбием, всегда томимый жгучей жаждой, которая его губит. Кем он станет через минуту — принцем или рабом? Каким он выйдет из этого логова — нагим или согбенным под тяжестью золота? Какая разница! Он придет сюда завтра вновь попытать счастья, проиграть состояние или его утроить. Нестерпим для него только покой. Он как буревестник, что не может жить без вспененных волн, без яростных порывов ветра. Его обвиняют в том, что он любит золото; он любит его так мало, что швыряет целыми пригоршнями. Эти адские дары не способны ни пойти ему впрок, ни насытить его. Не успел он стать богачом, как ему уже не терпится разориться, чтобы испытать лишний раз это щекочущее нервы жестокое волнение, без которого жизнь для него бесцветна. Что же представляет собою золото в его глазах? Само по себе нечто меньшее, чем для вас мельчайшие крупицы песка. Но золото для него — это символ добра и зла, которые он пришел искать и которым хочет бросить вызов. Золото — это его потеха, его бог, его мечта, его демон, его любовница, его поэзия; это тень, которую он преследует, хватает, сжимает и снова выпускает из рук, дабы иметь удовольствие начать борьбу снова и вступить еще раз в рукопашную схватку с судьбою. Поверьте, это прекрасно! Пусть это нелепо, это предосудительно, ибо энергия, затраченная таким образом, бесполезна для общества, ибо человек, направляющий свои усилия для достижения такого рода цели, крадет у себе подобных все то хорошее, что он мог бы им сделать при меньшем себялюбии. Но, осуждая его, не вздумайте его презирать, крохотные существа, не способные ни на добро, ни на зло; взирайте лишь с ужасом на этого титана воли, который ведет борьбу среди разбушевавшегося моря ради одного удовольствия проявить свою силу и как бы выплеснуть ее из себя. Себялюбие влечет его к тяготам и опасностям, точно так же как вас оно приковывает к терпеливому и полезному труду. Сколько, по-вашему, людей на свете, работающих на благо родины, позабыв о себе? Он честно отделяется от них, отходит в сторону; он располагает своим будущим и настоящим, своим покоем и честью. Он обрекает себя на мучения и на усталость. Оплакивайте его заблуждение, но не приравнивайте себя к нему в тайниках вашей гордости ради того, чтобы прославиться за его счет. Пусть его роковой пример послужит вам лишь утешением в вашей безобидной ничтожности.
— О боже! — воскликнула я. — Какими же софизмами вскормлено ваше сердце, или, вернее, как же слаб мой ум! Неужто игрока нельзя презирать? О Леони, отчего вы, у кого так много силы, не употребили ее на то, чтобы побороть самого себя ради ваших ближних?
— По-видимому, — отвечал он с горькою усмешкой, — оттого, что я плохо понял жизнь; оттого, что самолюбие было мне плохим советчиком. Ибо, вместо того чтобы выйти на сцену роскошного театра, я взобрался на такие подмостки, где гуляет вольный ветер; ибо, вместо того чтобы провозглашать мнимо моральные сентенции и играть героические роли, я, желая развить свои мускулы, забавлялся тем, что выказывал чудеса силы и ловкости и ходил по натянутой проволоке. Да и это сравнение никуда не годится: у канатного плясуна есть свое тщеславие, так же, как оно есть у актера-трагика и у оратора-филантропа. У игрока же его нет: им не восхищаются, ему не хлопают и не завидуют. Его победы столь кратковременны и сопряжены с таким риском, что едва ли стоит о них говорить. Наоборот: общество его осуждает, пошляк его презирает, особливо в те дни, когда он проигрывает. Все его фиглярство сводится к тому, чтобы хорошо держаться, чтобы прилично пасть на глазах у кучки корыстолюбцев, которые даже на него не смотрят, настолько их напряженная мысль поглощена совершенно иным. Если в краткие часы удачи он и находит некоторую отраду, удовлетворяя заурядную страсть к роскоши, то эта дань, которую он воздает людским слабостям, весьма непродолжительна. Вскоре он неумолимо принесет в жертву эти минутные детские радости всепожирающей страсти своей души, той адской лихорадке, которая не позволяет ему и дня прожить так, как живут другие люди Его тщеславие? У него на это нет времени. Ведь у него есть дела поважнее! Разве ему не приходится терзать свое сердце, кружить себе голову, пить собственную кровь, истязать свою плоть, терять свое золото думать о том, стоит ли жить, то все заново созидать, то все разрушать, то скручивать в жгут то рвать на куски, то рисковать всем, то отыгрывать монету за монетой, то прятать в кошелек, то снова швырять поминутно на стол? Спросите у моряка, может ли он жить на берегу, у птицы, может ли она быть счастлива с обрезанными крыльями, у человеческого сердца, может ли оно не волноваться.
Игрок, стало быть, преступник не сам по себе: преступником почти всегда его делает положение в обществе; он губит или бесчестит свою семью. Но представим себе, что он, подобно мне, живет на свете один, не имея привязанностей, ни родственных уз достаточно тесных, чтобы о них можно было говорить, что он свободен, предоставлен самому себе, пресыщен или обманут любовью, как со мной это нередко случалось, — и вы будете сокрушаться по поводу его заблуждения и будете сожалеть, что он родился не сангвиником и не тщеславным, а желчным и малообщительным.
Откуда пошло, что игрока причисляют к флибустьерам и разбойникам? Спросите у правительств, почему они извлекают часть своих доходов из такого постыдного источника? Они одни повинны в том, что вводят в жесточайшее искушение тех, кто одержим беспокойством, кто ищет выхода в роковые часы отчаяния.
Если страсть к игре сама по себе не более постыдна, чем другие наклонности, она самая опасная из всех, самая жестокая, самая неодолимая, самая печальная по своим последствиям. Игрок не может не покрыть себя позором, причем за довольно краткий срок.
Что до меня, — продолжал он более мрачно и несколько приглушив голос, — выдержав долго такую тревожную, лихорадочную жизнь с тем рыцарским героизмом, что лежал в основе моего характера, я в конце концов тоже дал себя совратить; иными словами, душа моя мало-помалу износилась в этой бесконечной борьбе, и я утратил стоицизм, с которым я когда-то встречал удары судьбы, переносил лишения ужасающей нищеты, терпеливо восстанавливал свое былое состояние, начиная порою буквально с гроша, ждал, надеялся, подвигался осторожно, шаг за шагом, затрачивая иной раз целый месяц на то, чтобы возместить однодневный проигрыш. Такова была моя жизнь в течение долгого времени. Но, устав страдать, я наконец стал искать, помимо собственной воли, помимо добродетели (ибо у игрока, надо сказать, тоже есть своя добродетель), иные средства, чтобы поскорее вернуть себе утраченные ценности; я начал занимать и с той поры погубил себя.
Поначалу, попав в некрасивое положение, жестоко страдаешь; затем к нему, как и к любому, привыкаешь, забываешь о нем, и острота его притупляется. Я поступал как все игроки и мотыг я сделался вреден и опасен для друзей. Я стал накликать на их головы беды, которые долгое время отважно обрушивал на свою собственную. Я сделался преступен: я стал рисковать своей честью, а потом — жизнью и честью моих близких, подобно тому, как вначале я рисковал своим состоянием. Игра ужасна тем, что не дает вам уроков, которые предостерегали бы от повторения прошлых ошибок. Она всегда приманивает вас! Золото, что никогда не истощается, вечно у вас перед глазами. Оно идет за вами по пятам, оно зазывает вас и говорит: «Надейся!», причем порою держит свое обещание и возвращает вам смелость, восстанавливает к вам доверие и как будто откладывает срок вашего бесчестия; но бесчестие уже совершено с того самого дня, когда честь была сознательно поставлена под угрозу.
Тут Леони опустил голову и впал в мрачное отчаяние. Признание, которое он, быть может, собирался мне сделать, замерло у него на устах. Видя его пристыженным и грустным, я поняла, что бесполезно его бить его же собственными софизмами, подсказанными ему сильным душевным смятением; об этом позаботилась уже его собственная совесть.
— Послушай, — сказал он, когда мы помирились, — завтра я закрываю двери дома для всех моих сотрапезников и уезжаю в Милан, где я еще должен получить довольно крупную сумму, которая мне причитается. А ты покамест побереги себя, поправляйся, приведи в порядок все счета наших кредиторов и приготовься к отъезду. Через неделю, самое большее через две, я вернусь, чтобы заплатить долги и забрать тебя, и мы уедем, чтобы зажить вместе, куда ты захочешь, и навсегда.
Я поверила всему, согласилась на все. Он уехал, и дом был закрыт. Я не стала ждать своего окончательного выздоровления, чтобы привести все в порядок и просмотреть счета наших поставщиков. Я надеялась, что Леони напишет мне по приезде в Милан, как он мне и обещал. Больше недели он не давал о себе знать. Наконец он сообщил мне, что рассчитывает наверняка получить значительно большую сумму денег, чем мы должны, но что он вынужден пробыть в отсутствии три недели вместо двух. Я покорилась. Через три недели я из нового письма узнала, что ему придется ждать поступления нужной суммы до конца месяца. Я впала в уныние. Одна в этом огромном палаццо, где, во избежание назойливых визитов приятелей Леони, я вынуждена была прятаться, опускать шторы на своем окне и выдерживать своего рода осаду, снедаемая тревогой, больная и слабая, погруженная в самые мрачные размышления и терзаемая всеми угрызениями совести, какие только способны пробудить несчастье, я не раз помышляла о том, чтобы положить конец своей незавидной жизни.
Но мучения мои на этом не кончились».
13
«Однажды утром, когда, как мне казалось, я сидела одна в большой гостиной, держа на коленях раскрытую книгу, куда и не думала заглядывать, вблизи послышался шорох, и, очнувшись от своего забытья, я увидела отвратительную физиономию виконта де Тальма. Я вскрикнула и собралась было его выгнать, но он рассыпался в извинениях, храня почтительный и вместе с тем насмешливый вид, и я как-то не смогла найти нужного ответа. Он заявил, что вторгся ко мне с разрешения Леони, который писал, что поручает ему непременно осведомиться о моем здоровье и известить о нем. Я не поверила подобному предлогу и захотела ему об этом сказать, но, упредив меня, он заговорил сам с таким вызывающим хладнокровием, что я уже не могла выставить его за дверь, не позвав слуг. Он, видимо, решил ничего не понимать.
— Я вижу, сударыня, — сказал он с притворным участием, — что вам известно то неприятное положение, в котором очутился барон. Будьте уверены, что мои скромные средства к вашим услугам. Этого, к сожалению, очень мало, чтобы удовлетворить расточительность столь широкой натуры. Одно меня утешает: он мужествен, предприимчив и находчив. Он не раз поправлял свое состояние. Он снова его восстановит. Но вам придется страдать, вам, сударыня, такой молодой, такой хрупкой, столь достойной лучшей участи! Именно о вас я глубоко сокрушаюсь, глядя на теперешние безумства Леони и предвидя те, которые он совершит, прежде чем найдет какие-то средства. Нищета — ужасная вещь в вашем возрасте, и особенно когда женщина всегда жила в роскоши…
Тут я его резко оборвала, ибо смутно догадалась, куда он клонит, выражая свое оскорбительное сочувствие. Однако всей подлости этого субъекта я тогда еще не понимала.
Почувствовав мое недоверие, он поспешил его рассеять. Он дал мне понять со всей учтивостью, присущей его манере выражаться, изощренной и невозмутимой, что он считает себя слишком старым и недостаточно состоятельным, чтобы предложить мне свое покровительство, но что некий молодой лорд, несметно богатый, которого он когда-то мне представил и который нанес мне уже несколько визитов, возложил на него почетную миссию прельстить меня самыми заманчивыми обещаниями. Мне недостало мужества ответить на это оскорбление. Я была так слаба и так подавлена, что лишь молча расплакалась. Подлец Шальм заключил, что я колеблюсь, и, чтобы окончательно убедить меня, он заявил, что Леони в Венецию больше не вернется, что он рабски лежит у ног княгини Дзагароло и уполномочил его обсудить упомянутый вопрос со мною.
Негодование вернуло мне наконец присутствие духа, в котором я так нуждалась, чтобы обрушить на этого человека все мое презрение и привести его в замешательство. Но он скоро оправился от растерянности.
— Я вижу, сударыня, что ваша молодость и ваша наивность ввели вас в жестокое заблуждение, но я не хочу платить вам ненавистью за ненависть: вы меня не знаете и осыпаете обвинениями; а я вас знаю и уважаю. Чтобы выслушать ваши упреки и оскорбления, мне придется призвать на помощь всю ту выдержку, в которую должна уметь облекаться истинная преданность, и все же я скажу вам, в какую пропасть вы упали и от какого позора мне хочется вас избавить.
Он произнес эти слова так энергично и в то же время так спокойно, что моя доверчивость была ими как бы покорена. На какой-то миг я подумала, что в своем горестном смятении я не сумела оценить человека искреннего. Поддавшись воздействию наглой невозмутимости, отражавшейся на его лице, я позабыла о мерзостных словах, которые он недавно произнес, и тем самым позволила ему высказаться. Он понял, что следует воспользоваться этой минутой колебания и слабости, и поспешил сообщить мне вкратце отвратительную правду о Леони.
— Я восхищен, — сказал он, — тем, что ваше сердце, покорное и доверчивое, смогло столь надолго привязаться к человеку подобного склада. Правда, природа наделила его многим таким, что способно неотразимо пленять, и он обладает исключительным умением скрывать свои гнусные проделки под внешней оболочкой порядочности. Во всех городах Европы он слывет очаровательным повесой. Только несколько человек в Италии знают, что он способен на любое злодейство ради удовлетворения своих бесчисленных прихотей. Сегодня на глазах у вас он будет подражать Ловласу, а завтра — Верному пастуху. Будучи слегка поэтом, он способен вбирать в себя любые впечатления, постигать и ловко копировать любые добродетели, изучать и играть любые роли. Он словно чувствует все, чему подражает, и порою настолько отождествляет себя с персонажем, который он себе избрал, что начинает испытывать присущие тому страсти и проникаться его величием. Но так как в глубине души он подл и развращен, то все в нем — лишь притворство и прихоть; внезапно в крови его пробуждается порок, и в тоске от ханжества он бросается в нечто совершенно противоположное тому, что казалось его естественной привычкой. Те, кто видел его под одной из ложных личин, удивляются, полагая, что он сошел с ума; те же, кто знает, что в натуре его нет ничего правдивого, улыбаются и мирно ждут какой-нибудь новой выдумки.
Хотя этот ужасный портрет возмутил меня настолько, что я невольно стала задыхаться, все же мне показалось, будто в нем пробиваются искорки удручающей истины. Я была сражена, нервы мои сжались в комок. Я растерянно глядела на Шальма; он втайне радовался силе своих доводов и продолжал:
— Такой характер вас удивляет; будь вы более опытны, милая моя сударыня, вам было бы известно, что он весьма распространен среди людей. Чтобы обладать им в какой-то степени, необходимо известное умственное превосходство, и если некоторые глупцы от этого отказываются, то лишь потому, что они не в силах выдерживать нужный тон. Почти всегда вы заметите, что человек посредственный и тщеславный упорно замыкается в избранной им манере поведения, которая будет присуща лишь ему одному и которая примирит его с чужими успехами. Он будет признавать себя менее блестящим, зато будет утверждать, что он более надежен и полезен. Мир населен лишь несносными дураками или вредными безумцами. По зрелом размышлении, мне милее последние: я достаточно опытен, чтобы оградить себя от них, и достаточно терпим, чтобы забавляться в их компании: уж лучше посмеяться с лукавым шутом, чем зевать наедине с порядочным, но скучным человеком. Вот почему вы видели, что я близок с тем, кого не люблю и не уважаю. Впрочем, здесь меня привлекали ваша приветливость и ангельская кротость; я испытывал к вам теплое отцовское чувство. Молодой лорд Эдварде, который из своего окна видел, как вы в недвижной и задумчивой позе проводите целые часы у себя на балконе, избрал меня в наперсники безумной страсти, внушенной ему вами. Я представил его вам здесь, откровенно и пылко желая, чтобы вы долее не оставались в горестном и унизительном положении, в котором оказались по вине бросившего вас Леони; я знал, что у лорда Эдвардса душа, достойная вашей, и что он создаст вам такую жизнь, которая вернет вам счастье и уважение… Я пришел нынче для того, чтобы возобновить свои попытки и поведать вам о его любви, которую вы не пожелали понять…
От злости я кусала носовой платок; но внезапно мною овладела некая неотступная мысль, и я встала, энергично заявив ему:
— Вы утверждаете, что Леони поручил вам сделать мне гнусное предложение, — докажите это! Да, сударь, докажите! — И я судорожно схватила его за руку.
— Черт возьми, дорогая крошка, — отвечал этот негодяй со своим проклятым хладнокровием, — доказать это очень легко, как вы сами-то не понимаете? Леони вас больше не любит, у него есть другая любовница.
— Докажите, — повторила я, выведенная из себя.
— Сию минуту, сию минуту, — ответил он. — Леони крайне нужны деньги, а существуют женщины определенного возраста, покровительство которых бывает выгодно.
— Докажите мне все, что вы сказали, — вскричала я, — или я вас тотчас же выставлю за дверь.
— Отлично, — заметил он, ничуть не смущаясь, — но заключим условие: если я солгал, я уйду отсюда и никогда больше не переступлю этого порога; если же я сказал правду, утверждая, что Леони поручил мне поговорить с вами по поводу лорда Эдвардса, вы позволите мне зайти с ним к вам нынче вечером.
С этими словами он вынул из кармана письмо, на конверте которого я узнала почерк Леони.
— Да! — воскликнула я, увлеченная неодолимым желанием узнать свою судьбу. — Да, обещаю.
Шальм медленно развернул письмо и передал мне. Я прочла:
«Дорогой виконт, хотя ты подчас и вызываешь во мне вспышки гнева, когда я охотно убил бы тебя, полагаю все же, что ты питаешь ко мне истинную дружбу и предлагаешь свои услуги вполне искренне. Тем не менее я ими не воспользуюсь. У меня есть кое-что получше, и дела мои вновь начинают идти великолепно. Единственное, что меня останавливает и пугает, так это мысль о Жюльетте. Ты прав: в первый же день она сможет разрушить все мои замыслы. Но что поделать? Я испытываю к ней самую дурацкую и самую непобедимую привязанность. Ее отчаяние начисто лишает меня сил. Я не могу видеть ее слез, не падая тут же к ее ногам… Ты полагаешь, что ее можно соблазнить? Нет, ты ее не знаешь: алчности она никогда не поддастся. А вот досаде? — говоришь ты. — Да, это более вероятно. Какая женщина не сделает в сердцах того, что она не сделала бы по любви! Жюльетта горда, а я в этом за последнее время убедился. Если ты слегка позлословишь на мой счет, если ты ей дашь понять, что я неверен… быть может!.. Но, боже мой! Я не могу об этом и подумать, сердце у меня так и разрывается… Попытайся; если она уступит, я стану презирать ее и забуду; если же она устоит… право, тогда увидим! Каков бы ни был результат твоих усилий, мне предстоит пережить величайшую катастрофу или вынести страшнейшую сердечную муку».
— Теперь, — сказал Шальм, когда я кончила читать, — я пойду за лордом Эдвардсом.
Я закрыла лицо руками и долго-долго молчала, не сходя с места. Но внезапно я спрятала это проклятое письмо за вырез платья и резко дернула за шнурок звонка.
— Пусть горничная уложит мне портплед, — сказала я вошедшему лакею, — и пусть Беппо подаст гондолу.
— Что вы собираетесь делать, дорогое дитя? — спросил удивленный виконт.
— Куда вы хотите ехать?
— К лорду Эдвардсу, по-видимому, — отвечала я ему с горькой усмешкой, смысла которой он не разгадал. — Ступайте, предупредите его, — продолжала я, — скажите ему, что вы заработали ваши деньги и что я лечу к нему.
Он начал понимать, что я неистово глумлюсь над ним, и замер в нерешительности. Не сказав более ни слова, я вышла из гостиной, чтобы переодеться в дорогу. Затем я сошла вниз в сопровождении горничной, несшей портплед. В ту минуту, когда я собиралась сесть в гондолу, я почувствовала, как чья-то рука нервно ухватилась за мою накидку. Я оглянулась и увидела Шельма, испуганного и в полном смятении.
— Куда же вы? — спросил он срывающимся голосом.
Я торжествовала: мне удалось поколебать невозмутимость этого негодяя.
— Я еду в Милан, — отвечала я, — и заставлю вас потерять те две-три сотни цехинов, что обещал вам лорд Эдвардс.
— Одну минуту, — сказал виконт свирепея. — Верните мне это письмо, или вы никуда не уедете.
— Беппо! — крикнула я вне себя от гнева и страха, устремляясь к гондольеру. — Избавь меня от этого распутника, который того и гляди сломает мне руку.
Все слуги Леони считали меня очень мягкой и были мне преданы. Беппо молча и решительно взял меня за талию и снял с лестницы. При этом он оттолкнулся ногой от последней ступеньки, и гондола отчалила в ту минуту, как он перенес меня на борт с поразительной ловкостью и силой. Шальм с трудом удержался на лестнице и чуть было не свалился в канал. Он бросил на меня взгляд, которым словно клялся мне в вечной ненависти и неумолимой мести».
— Я вижу, сударыня, — сказал он с притворным участием, — что вам известно то неприятное положение, в котором очутился барон. Будьте уверены, что мои скромные средства к вашим услугам. Этого, к сожалению, очень мало, чтобы удовлетворить расточительность столь широкой натуры. Одно меня утешает: он мужествен, предприимчив и находчив. Он не раз поправлял свое состояние. Он снова его восстановит. Но вам придется страдать, вам, сударыня, такой молодой, такой хрупкой, столь достойной лучшей участи! Именно о вас я глубоко сокрушаюсь, глядя на теперешние безумства Леони и предвидя те, которые он совершит, прежде чем найдет какие-то средства. Нищета — ужасная вещь в вашем возрасте, и особенно когда женщина всегда жила в роскоши…
Тут я его резко оборвала, ибо смутно догадалась, куда он клонит, выражая свое оскорбительное сочувствие. Однако всей подлости этого субъекта я тогда еще не понимала.
Почувствовав мое недоверие, он поспешил его рассеять. Он дал мне понять со всей учтивостью, присущей его манере выражаться, изощренной и невозмутимой, что он считает себя слишком старым и недостаточно состоятельным, чтобы предложить мне свое покровительство, но что некий молодой лорд, несметно богатый, которого он когда-то мне представил и который нанес мне уже несколько визитов, возложил на него почетную миссию прельстить меня самыми заманчивыми обещаниями. Мне недостало мужества ответить на это оскорбление. Я была так слаба и так подавлена, что лишь молча расплакалась. Подлец Шальм заключил, что я колеблюсь, и, чтобы окончательно убедить меня, он заявил, что Леони в Венецию больше не вернется, что он рабски лежит у ног княгини Дзагароло и уполномочил его обсудить упомянутый вопрос со мною.
Негодование вернуло мне наконец присутствие духа, в котором я так нуждалась, чтобы обрушить на этого человека все мое презрение и привести его в замешательство. Но он скоро оправился от растерянности.
— Я вижу, сударыня, что ваша молодость и ваша наивность ввели вас в жестокое заблуждение, но я не хочу платить вам ненавистью за ненависть: вы меня не знаете и осыпаете обвинениями; а я вас знаю и уважаю. Чтобы выслушать ваши упреки и оскорбления, мне придется призвать на помощь всю ту выдержку, в которую должна уметь облекаться истинная преданность, и все же я скажу вам, в какую пропасть вы упали и от какого позора мне хочется вас избавить.
Он произнес эти слова так энергично и в то же время так спокойно, что моя доверчивость была ими как бы покорена. На какой-то миг я подумала, что в своем горестном смятении я не сумела оценить человека искреннего. Поддавшись воздействию наглой невозмутимости, отражавшейся на его лице, я позабыла о мерзостных словах, которые он недавно произнес, и тем самым позволила ему высказаться. Он понял, что следует воспользоваться этой минутой колебания и слабости, и поспешил сообщить мне вкратце отвратительную правду о Леони.
— Я восхищен, — сказал он, — тем, что ваше сердце, покорное и доверчивое, смогло столь надолго привязаться к человеку подобного склада. Правда, природа наделила его многим таким, что способно неотразимо пленять, и он обладает исключительным умением скрывать свои гнусные проделки под внешней оболочкой порядочности. Во всех городах Европы он слывет очаровательным повесой. Только несколько человек в Италии знают, что он способен на любое злодейство ради удовлетворения своих бесчисленных прихотей. Сегодня на глазах у вас он будет подражать Ловласу, а завтра — Верному пастуху. Будучи слегка поэтом, он способен вбирать в себя любые впечатления, постигать и ловко копировать любые добродетели, изучать и играть любые роли. Он словно чувствует все, чему подражает, и порою настолько отождествляет себя с персонажем, который он себе избрал, что начинает испытывать присущие тому страсти и проникаться его величием. Но так как в глубине души он подл и развращен, то все в нем — лишь притворство и прихоть; внезапно в крови его пробуждается порок, и в тоске от ханжества он бросается в нечто совершенно противоположное тому, что казалось его естественной привычкой. Те, кто видел его под одной из ложных личин, удивляются, полагая, что он сошел с ума; те же, кто знает, что в натуре его нет ничего правдивого, улыбаются и мирно ждут какой-нибудь новой выдумки.
Хотя этот ужасный портрет возмутил меня настолько, что я невольно стала задыхаться, все же мне показалось, будто в нем пробиваются искорки удручающей истины. Я была сражена, нервы мои сжались в комок. Я растерянно глядела на Шальма; он втайне радовался силе своих доводов и продолжал:
— Такой характер вас удивляет; будь вы более опытны, милая моя сударыня, вам было бы известно, что он весьма распространен среди людей. Чтобы обладать им в какой-то степени, необходимо известное умственное превосходство, и если некоторые глупцы от этого отказываются, то лишь потому, что они не в силах выдерживать нужный тон. Почти всегда вы заметите, что человек посредственный и тщеславный упорно замыкается в избранной им манере поведения, которая будет присуща лишь ему одному и которая примирит его с чужими успехами. Он будет признавать себя менее блестящим, зато будет утверждать, что он более надежен и полезен. Мир населен лишь несносными дураками или вредными безумцами. По зрелом размышлении, мне милее последние: я достаточно опытен, чтобы оградить себя от них, и достаточно терпим, чтобы забавляться в их компании: уж лучше посмеяться с лукавым шутом, чем зевать наедине с порядочным, но скучным человеком. Вот почему вы видели, что я близок с тем, кого не люблю и не уважаю. Впрочем, здесь меня привлекали ваша приветливость и ангельская кротость; я испытывал к вам теплое отцовское чувство. Молодой лорд Эдварде, который из своего окна видел, как вы в недвижной и задумчивой позе проводите целые часы у себя на балконе, избрал меня в наперсники безумной страсти, внушенной ему вами. Я представил его вам здесь, откровенно и пылко желая, чтобы вы долее не оставались в горестном и унизительном положении, в котором оказались по вине бросившего вас Леони; я знал, что у лорда Эдвардса душа, достойная вашей, и что он создаст вам такую жизнь, которая вернет вам счастье и уважение… Я пришел нынче для того, чтобы возобновить свои попытки и поведать вам о его любви, которую вы не пожелали понять…
От злости я кусала носовой платок; но внезапно мною овладела некая неотступная мысль, и я встала, энергично заявив ему:
— Вы утверждаете, что Леони поручил вам сделать мне гнусное предложение, — докажите это! Да, сударь, докажите! — И я судорожно схватила его за руку.
— Черт возьми, дорогая крошка, — отвечал этот негодяй со своим проклятым хладнокровием, — доказать это очень легко, как вы сами-то не понимаете? Леони вас больше не любит, у него есть другая любовница.
— Докажите, — повторила я, выведенная из себя.
— Сию минуту, сию минуту, — ответил он. — Леони крайне нужны деньги, а существуют женщины определенного возраста, покровительство которых бывает выгодно.
— Докажите мне все, что вы сказали, — вскричала я, — или я вас тотчас же выставлю за дверь.
— Отлично, — заметил он, ничуть не смущаясь, — но заключим условие: если я солгал, я уйду отсюда и никогда больше не переступлю этого порога; если же я сказал правду, утверждая, что Леони поручил мне поговорить с вами по поводу лорда Эдвардса, вы позволите мне зайти с ним к вам нынче вечером.
С этими словами он вынул из кармана письмо, на конверте которого я узнала почерк Леони.
— Да! — воскликнула я, увлеченная неодолимым желанием узнать свою судьбу. — Да, обещаю.
Шальм медленно развернул письмо и передал мне. Я прочла:
«Дорогой виконт, хотя ты подчас и вызываешь во мне вспышки гнева, когда я охотно убил бы тебя, полагаю все же, что ты питаешь ко мне истинную дружбу и предлагаешь свои услуги вполне искренне. Тем не менее я ими не воспользуюсь. У меня есть кое-что получше, и дела мои вновь начинают идти великолепно. Единственное, что меня останавливает и пугает, так это мысль о Жюльетте. Ты прав: в первый же день она сможет разрушить все мои замыслы. Но что поделать? Я испытываю к ней самую дурацкую и самую непобедимую привязанность. Ее отчаяние начисто лишает меня сил. Я не могу видеть ее слез, не падая тут же к ее ногам… Ты полагаешь, что ее можно соблазнить? Нет, ты ее не знаешь: алчности она никогда не поддастся. А вот досаде? — говоришь ты. — Да, это более вероятно. Какая женщина не сделает в сердцах того, что она не сделала бы по любви! Жюльетта горда, а я в этом за последнее время убедился. Если ты слегка позлословишь на мой счет, если ты ей дашь понять, что я неверен… быть может!.. Но, боже мой! Я не могу об этом и подумать, сердце у меня так и разрывается… Попытайся; если она уступит, я стану презирать ее и забуду; если же она устоит… право, тогда увидим! Каков бы ни был результат твоих усилий, мне предстоит пережить величайшую катастрофу или вынести страшнейшую сердечную муку».
— Теперь, — сказал Шальм, когда я кончила читать, — я пойду за лордом Эдвардсом.
Я закрыла лицо руками и долго-долго молчала, не сходя с места. Но внезапно я спрятала это проклятое письмо за вырез платья и резко дернула за шнурок звонка.
— Пусть горничная уложит мне портплед, — сказала я вошедшему лакею, — и пусть Беппо подаст гондолу.
— Что вы собираетесь делать, дорогое дитя? — спросил удивленный виконт.
— Куда вы хотите ехать?
— К лорду Эдвардсу, по-видимому, — отвечала я ему с горькой усмешкой, смысла которой он не разгадал. — Ступайте, предупредите его, — продолжала я, — скажите ему, что вы заработали ваши деньги и что я лечу к нему.
Он начал понимать, что я неистово глумлюсь над ним, и замер в нерешительности. Не сказав более ни слова, я вышла из гостиной, чтобы переодеться в дорогу. Затем я сошла вниз в сопровождении горничной, несшей портплед. В ту минуту, когда я собиралась сесть в гондолу, я почувствовала, как чья-то рука нервно ухватилась за мою накидку. Я оглянулась и увидела Шельма, испуганного и в полном смятении.
— Куда же вы? — спросил он срывающимся голосом.
Я торжествовала: мне удалось поколебать невозмутимость этого негодяя.
— Я еду в Милан, — отвечала я, — и заставлю вас потерять те две-три сотни цехинов, что обещал вам лорд Эдвардс.
— Одну минуту, — сказал виконт свирепея. — Верните мне это письмо, или вы никуда не уедете.
— Беппо! — крикнула я вне себя от гнева и страха, устремляясь к гондольеру. — Избавь меня от этого распутника, который того и гляди сломает мне руку.
Все слуги Леони считали меня очень мягкой и были мне преданы. Беппо молча и решительно взял меня за талию и снял с лестницы. При этом он оттолкнулся ногой от последней ступеньки, и гондола отчалила в ту минуту, как он перенес меня на борт с поразительной ловкостью и силой. Шальм с трудом удержался на лестнице и чуть было не свалился в канал. Он бросил на меня взгляд, которым словно клялся мне в вечной ненависти и неумолимой мести».
14
«Я приезжаю в Милан, проведя в дороге круглые сутки и не давая себе времени ни на отдых, ни на размышления. Я останавливаюсь в гостинице, адрес которой мне дал Леони. Я спрашиваю его, на меня смотрят с удивлением.
— Он здесь не живет, — отвечает камерьере note 1. — Он остановился у нас по приезде, снял маленькую комнату, где положил свои вещи; но приходит он сюда только для того, чтобы забрать письма и побриться, и затем снова уходит.
— Но где же он живет? — спросила я.
Я заметила, что камерьере смотрит на меня с любопытством и как-то нерешительно, и что, то ли из уважения, то ли из сострадания, он медлит с ответом. Я из скромности не стала настаивать и велела провести себя в комнату, что снял Леони.
— Если вы знаете, где его можно застать в этот час, — сказала я, — ступайте за ним и скажите, что приехала его сестра.
Через час Леони появился и бросился ко мне с распростертыми объятиями.
— Подожди, — промолвила я отступая, — если ты меня обманывал до сих пор, не добавляй нового преступления ко всем тем, что ты уже совершил по отношению ко мне. Вот, взгляни на это письмо — оно написано тобой? Если твой почерк подделали, скажи мне об этом сию же минуту, ибо я надеюсь и задыхаюсь от нетерпения.
Леони бросил взгляд на письмо и стал мертвенно-бледным.
— Боже мой! — воскликнула я. — А я-то полагала, что меня обманули! Я ехала к тебе почти в полной уверенности, что ты не участвовал в этой подлости. Я твердила себе: он причинил мне много зла, он меня уже обманул, но, несмотря ни на что, он меня любит. Если действительно я его стесняю и приношу ему вред, он сказал бы мне это примерно месяц тому назад, когда у меня было еще достаточно мужества, чтобы расстаться с ним, но он бросился к моим ногам и умолял остаться. Если он интриган и честолюбец, ему не нужно было меня удерживать: ведь у меня нет состояния, а моя любовь не приносит ему никакой выгоды. С чего бы ему сейчас жаловаться на мою навязчивость? Чтобы прогнать меня, ему достаточно сказать лишь слово. Он знает, что я горда: ему не следует опасаться ни слез моих, ни упреков. Для чего ему было меня унижать?
— Он здесь не живет, — отвечает камерьере note 1. — Он остановился у нас по приезде, снял маленькую комнату, где положил свои вещи; но приходит он сюда только для того, чтобы забрать письма и побриться, и затем снова уходит.
— Но где же он живет? — спросила я.
Я заметила, что камерьере смотрит на меня с любопытством и как-то нерешительно, и что, то ли из уважения, то ли из сострадания, он медлит с ответом. Я из скромности не стала настаивать и велела провести себя в комнату, что снял Леони.
— Если вы знаете, где его можно застать в этот час, — сказала я, — ступайте за ним и скажите, что приехала его сестра.
Через час Леони появился и бросился ко мне с распростертыми объятиями.
— Подожди, — промолвила я отступая, — если ты меня обманывал до сих пор, не добавляй нового преступления ко всем тем, что ты уже совершил по отношению ко мне. Вот, взгляни на это письмо — оно написано тобой? Если твой почерк подделали, скажи мне об этом сию же минуту, ибо я надеюсь и задыхаюсь от нетерпения.
Леони бросил взгляд на письмо и стал мертвенно-бледным.
— Боже мой! — воскликнула я. — А я-то полагала, что меня обманули! Я ехала к тебе почти в полной уверенности, что ты не участвовал в этой подлости. Я твердила себе: он причинил мне много зла, он меня уже обманул, но, несмотря ни на что, он меня любит. Если действительно я его стесняю и приношу ему вред, он сказал бы мне это примерно месяц тому назад, когда у меня было еще достаточно мужества, чтобы расстаться с ним, но он бросился к моим ногам и умолял остаться. Если он интриган и честолюбец, ему не нужно было меня удерживать: ведь у меня нет состояния, а моя любовь не приносит ему никакой выгоды. С чего бы ему сейчас жаловаться на мою навязчивость? Чтобы прогнать меня, ему достаточно сказать лишь слово. Он знает, что я горда: ему не следует опасаться ни слез моих, ни упреков. Для чего ему было меня унижать?