Страница:
Командир корабля ещё что-то рассказывает, но мой очугуневший мозг уже не способен переварить поток информации. Ермаков сочувственно кивает и уходит — огромный и весёлый, не поддающийся никакой горной болезни человек.
Завидуя товарищам, которые ухитрились заснуть, я долго и тупо смотрю больными глазами на белеющую внизу пустыню, равнодушно внимаю возгласу штурмана: «Под нами — Комсомольская!» — и ловлю себя на том, что благороднейшие эмоции, которые должен испытывать любой корреспондент на моем месте, вытесняются одной довольно-таки пошлой мечтой: «Вот завалиться бы сейчас в постель и всхрапнуть на сутки-другие!»
Наконец самолёт начинает делать круги и скользит по полосе. Нужно срочно принять все меры, чтобы с достоинством спуститься по трапу. Спускаюсь, с кем-то обнимаюсь, жму чьи-то руки и, переступая деревянными ногами, ковыляю к дому. Рядом такими же лунатиками бредут мои товарищи.
Положа руку на сердце, честно признаюсь: больше месяца я морально готовился к Востоку, долгими часами слушал рассказы о нем, вызубрил наизусть симптомы всех неприятностей, которые обрушиваются на головы новичков, но никак не предполагал, что буду чувствовать себя столь отвратительно.
«Гипоксированные элементы»
Старая смена и Новый год
Завидуя товарищам, которые ухитрились заснуть, я долго и тупо смотрю больными глазами на белеющую внизу пустыню, равнодушно внимаю возгласу штурмана: «Под нами — Комсомольская!» — и ловлю себя на том, что благороднейшие эмоции, которые должен испытывать любой корреспондент на моем месте, вытесняются одной довольно-таки пошлой мечтой: «Вот завалиться бы сейчас в постель и всхрапнуть на сутки-другие!»
Наконец самолёт начинает делать круги и скользит по полосе. Нужно срочно принять все меры, чтобы с достоинством спуститься по трапу. Спускаюсь, с кем-то обнимаюсь, жму чьи-то руки и, переступая деревянными ногами, ковыляю к дому. Рядом такими же лунатиками бредут мои товарищи.
Положа руку на сердце, честно признаюсь: больше месяца я морально готовился к Востоку, долгими часами слушал рассказы о нем, вызубрил наизусть симптомы всех неприятностей, которые обрушиваются на головы новичков, но никак не предполагал, что буду чувствовать себя столь отвратительно.
«Гипоксированные элементы»
Итак, я вошёл в помещение, рухнул на стул, со свистом вдохнул в себя какой-то жидкий, разбавленный воздух[6] и бессмысленно уставился на приветливо кивнувшего мне человека. Где я его видел? Мысль в свинцовой голове шевелилась с проворством карпа, застрявшего в груде ила.
— Ты что, знаком с этим гипоксированным элементом? [7] — спросил кто-то у кивнувшего.
— Дрейфовали вместе на СП-15.
Ба, Володя Агафонов, аэролог! Я бросился к нему в объятия — мысленно, потому что не было в мире силы, которая заставила бы меня подняться со стула. Володя нагнулся и помог мне себя обнять. Вот это встреча! В конце апреля 1967 года я провожал Агафонова, улетающего с одной макушки, а два с половиной года спустя встречаю его на другой — ничего себе карусель! Володя всегда был мне симпатичен, и поэтому встречу с ним я воспринял как залог удачи. Неизменно доброжелательный, с на редкость ровным характером, он мог бы служить моделью для скульптора, ваяющего аллегорическую фигуру: «Олицетворённое спокойствие и присутствие духа».
Володя рассказал, что половина старого состава только что улетела в Мирный, а оставшиеся восемь человек будут сдавать дела новой смене и ухаживать за «гипоксированными элементами».
— Ни в коем случае не поднимайте тяжести и не делайте резких движений, — предупредил он. — Через несколько дней привыкнете.
— Спасибо, — поблагодарил я несмазанным голосом. — Хотя, честно говоря, мне меньше всего на свете хочется сейчас толкать штангу и пускаться вприсядку. Как, впрочем, и Коле Фищеву, который ползёт к вам с распростёртыми объятиями,
— Я стал твоим штатным сменщиком, — заметил Коля, раздвигая в улыбке чернильно-синие губы. — На СП тебя менял, на Востоке меняю…
— Когда же ты сменишь свою рубашку? — засмеялся Агафонов, глядя на знаменитую Колину ковбойку, совершенно выцветшую и с лопнувшими рукавами. Фищев чрезвычайно ею дорожил и берег как талисман, а когда его донимали просьбами: «Скажи, где шил? Дай поносить!» — отшучивался: «Моя рубашка как волосы Самсона!»
Напившись крепкого чая со сгущёнкой и подняв свой жизненный тонус, мы прошлись по дому. В центре располагалась кают-компания, меблированная, скажем прямо, без особого шика: большой обеденный стол, откидная скамья и шеренга стульев, два ряда книжных полок и доска объявлений. Вокруг кают-компании в крохотных каморках разместились научные лаборатории, радиостанция, медпункт (они же одновременно жилые комнаты с двухэтажными нарами), оборудованный электроплитой камбуз размером с кухоньку малогабаритной квартиры, такой же площади баня и холл с двумя умывальниками, он же курилка и комната отдыха. Сбоку прилепились лаборатория магнитолога, дизельная электростанция и холодный склад. Таких скромных жилищных условий я не видел, пожалуй, ни на одной полярной станции.
— С трудом представляю, где мы здесь будем принимать ансамбль Игоря Моисеева, — высказался Фищев. — Придётся, видимо, отменить гастроли.
В последующие недели я не раз слышал, как ребята подшучивали над своими «комфортабельными люксами», отличающимися от купе вагона тем, что жить в них нужно было не день в не два, а целый год; посмеивались над кают-компанией, в проходе которой трудно было разойтись двоим, над холлом, в котором могли одновременно находиться пять-шесть человек. Но в шутках этих была гордость за свою миниатюрную, крепко сбитую станцию, с её рациональнейшей теснотой, станцию, построенную с таким расчётом, чтобы не пропала ни одна калория тепла. Кажется, Амундсен говорил, что единственное, к чему нельзя привыкнуть, это холод, а на Востоке холод космический и, чтобы не пустить его в дом, нужно поддерживать самое дорогостоящее в мире тепло: каждый килограмм груза, доставленный на Восток, обходится в десять рублей!
— Одевайтесь, товарищи экскурсанты, — предложил Агафонов. — Продолжим осмотр на свежем воздухе.
Стояло знойное восточное лето — минус тридцать пять градусов в тени. Под солнцем, катившимся по безоблачному небу, сверкал непорочно белый снег. От этой нескончаемой белизны слезились глаза, даже солнцезащитные очки не спасали от обилия света. Белый снег и тёмные пятна жилья — можно было запросто обойтись без цветной фотоплёнки. Разве что на людях оранжевые каэшки — чтобы легче различать на белом фоне, если придётся искать пропавшего товарища.
Поразителен на Востоке воздух! В него словно вотканы солнечные лучи, таким бы воздухом дышать и дышать, впитывая в себя его целительную свежесть. Но это сплошной обман. Воздух абсолютно сух, он дерёт носоглотку как наждак, мехами работают лёгкие, наполняясь чем-то бесплотным: досыта надышаться здесь так же невозможно, как насытиться манной небесной. Я прошёл десять шагов и задохнулся, словно бегун на десятом километре. С той лишь разницей, что бегун может делать глубокие вдохи открытым ртом — естественные действия, совершенно противопоказанные на Востоке. На нас надеты шерстяные подшлемника — «намордники», как их изящно называют. Они закрывают большую часть лица, оставляя открытыми глаза. При выдохе тёплый воздух охлаждается и содержащаяся в нём влага конденсируемся, отчего поминутно потеют очки, а на бровях и ресницах образуются сосульки. Нужно снимать рукавицы и протирать стекла; сосульки растают самостоятельно, когда мы вернёмся домой.
Отдыхая через каждые десять-двадцать шагов, мы начали обход станции. Её центром были кают-компания и пристроенные к ней помещения — все из щитовых домиков. Со времени основания Востока «главный корпус» не раз расширялся путём присоединения к нему очередного домика.
— Антарктический модерн, — определил Коля Фищев, — характеризуется отсутствием колонн, портиков, балконов и шпиля. Впрочем, в роли шпиля успешно выступает антенна. В связи с нехваткой декоративного мрамора фасад здания облицован редкими сортами дерева — крышками ящиков из-под макарон.
— Рядом, — подхватил Агафонов, — возвышается величественное здание аэрологического павильона, сооружённое из досок. Здесь Сергеев и Фищев будут добывать водород для запуска зондов — великолепная физзарядка, особенно при температуре минус восемьдесят пять градусов. Когда зонд улетит, Боря Сергеев поднимется по ступенькам в это помещение к своему локатору, чтобы принимать с неба приветственные радиограммы.
И ещё два домика на Востоке. В одном из них хозяйство ионосферистов, здесь будет работать Василий Сидоров-второй. Другой домик построен американцами для своих учёных, уже не раз зимовавших на станции в порядке научного обмена. Как раз в эти минуты молодой американский физик Майкл Мейш передаёт эстафету своему столь же молодому коллеге из Ленинграда Валерию Ульеву. Майкл — первый восточник, который обратил на себя наше внимание. Когда мы выползали из самолёта, к полосе бежал высокий парень в каэшке, тревожно выкрикивая: «Где есть Ульев? Ульев! Дайте мне Ульев!» Валерий, которого шатало, как на палубе во время шторма, прохрипел: «Я здесь…», и Майкл, издав ликующий вопль, чуть ли не на себе потащил сменщика в домик. Как рассказал Агафонов, Майкл — весёлый и забавный парень, он чрезвычайно доволен тем, что ему посчастливилось провести год на Востоке. «Только три человека в Америке мёрзли так, как я — радовался он.
У своего домика американцы установили две сорокаметровые ажурные стальные антенны — одно из главных украшений станции. Они находятся в нескольких десятках метров от полосы, и в ясную погоду лётчики ими любуются, а в плохую проклинают: того и гляди, зацепишь крылом.
Таковы все строения на поверхности Востока. Почему на поверхности? Потому что глубоко под толщей снега вырыт магнитный павильон, одно из главных научных сооружений станции. В своё время мы там побываем. Да, на поверхности есть ещё свалка — старые сани, пустые бочки из-под горючего, ящики и прочее.
Вот и все. Так выглядела легендарная станция Восток — одинокий и не блещущий красотой хутор, заброшенный в глубины Центральной Антарктиды,
— Ты что, знаком с этим гипоксированным элементом? [7] — спросил кто-то у кивнувшего.
— Дрейфовали вместе на СП-15.
Ба, Володя Агафонов, аэролог! Я бросился к нему в объятия — мысленно, потому что не было в мире силы, которая заставила бы меня подняться со стула. Володя нагнулся и помог мне себя обнять. Вот это встреча! В конце апреля 1967 года я провожал Агафонова, улетающего с одной макушки, а два с половиной года спустя встречаю его на другой — ничего себе карусель! Володя всегда был мне симпатичен, и поэтому встречу с ним я воспринял как залог удачи. Неизменно доброжелательный, с на редкость ровным характером, он мог бы служить моделью для скульптора, ваяющего аллегорическую фигуру: «Олицетворённое спокойствие и присутствие духа».
Володя рассказал, что половина старого состава только что улетела в Мирный, а оставшиеся восемь человек будут сдавать дела новой смене и ухаживать за «гипоксированными элементами».
— Ни в коем случае не поднимайте тяжести и не делайте резких движений, — предупредил он. — Через несколько дней привыкнете.
— Спасибо, — поблагодарил я несмазанным голосом. — Хотя, честно говоря, мне меньше всего на свете хочется сейчас толкать штангу и пускаться вприсядку. Как, впрочем, и Коле Фищеву, который ползёт к вам с распростёртыми объятиями,
— Я стал твоим штатным сменщиком, — заметил Коля, раздвигая в улыбке чернильно-синие губы. — На СП тебя менял, на Востоке меняю…
— Когда же ты сменишь свою рубашку? — засмеялся Агафонов, глядя на знаменитую Колину ковбойку, совершенно выцветшую и с лопнувшими рукавами. Фищев чрезвычайно ею дорожил и берег как талисман, а когда его донимали просьбами: «Скажи, где шил? Дай поносить!» — отшучивался: «Моя рубашка как волосы Самсона!»
Напившись крепкого чая со сгущёнкой и подняв свой жизненный тонус, мы прошлись по дому. В центре располагалась кают-компания, меблированная, скажем прямо, без особого шика: большой обеденный стол, откидная скамья и шеренга стульев, два ряда книжных полок и доска объявлений. Вокруг кают-компании в крохотных каморках разместились научные лаборатории, радиостанция, медпункт (они же одновременно жилые комнаты с двухэтажными нарами), оборудованный электроплитой камбуз размером с кухоньку малогабаритной квартиры, такой же площади баня и холл с двумя умывальниками, он же курилка и комната отдыха. Сбоку прилепились лаборатория магнитолога, дизельная электростанция и холодный склад. Таких скромных жилищных условий я не видел, пожалуй, ни на одной полярной станции.
— С трудом представляю, где мы здесь будем принимать ансамбль Игоря Моисеева, — высказался Фищев. — Придётся, видимо, отменить гастроли.
В последующие недели я не раз слышал, как ребята подшучивали над своими «комфортабельными люксами», отличающимися от купе вагона тем, что жить в них нужно было не день в не два, а целый год; посмеивались над кают-компанией, в проходе которой трудно было разойтись двоим, над холлом, в котором могли одновременно находиться пять-шесть человек. Но в шутках этих была гордость за свою миниатюрную, крепко сбитую станцию, с её рациональнейшей теснотой, станцию, построенную с таким расчётом, чтобы не пропала ни одна калория тепла. Кажется, Амундсен говорил, что единственное, к чему нельзя привыкнуть, это холод, а на Востоке холод космический и, чтобы не пустить его в дом, нужно поддерживать самое дорогостоящее в мире тепло: каждый килограмм груза, доставленный на Восток, обходится в десять рублей!
— Одевайтесь, товарищи экскурсанты, — предложил Агафонов. — Продолжим осмотр на свежем воздухе.
Стояло знойное восточное лето — минус тридцать пять градусов в тени. Под солнцем, катившимся по безоблачному небу, сверкал непорочно белый снег. От этой нескончаемой белизны слезились глаза, даже солнцезащитные очки не спасали от обилия света. Белый снег и тёмные пятна жилья — можно было запросто обойтись без цветной фотоплёнки. Разве что на людях оранжевые каэшки — чтобы легче различать на белом фоне, если придётся искать пропавшего товарища.
Поразителен на Востоке воздух! В него словно вотканы солнечные лучи, таким бы воздухом дышать и дышать, впитывая в себя его целительную свежесть. Но это сплошной обман. Воздух абсолютно сух, он дерёт носоглотку как наждак, мехами работают лёгкие, наполняясь чем-то бесплотным: досыта надышаться здесь так же невозможно, как насытиться манной небесной. Я прошёл десять шагов и задохнулся, словно бегун на десятом километре. С той лишь разницей, что бегун может делать глубокие вдохи открытым ртом — естественные действия, совершенно противопоказанные на Востоке. На нас надеты шерстяные подшлемника — «намордники», как их изящно называют. Они закрывают большую часть лица, оставляя открытыми глаза. При выдохе тёплый воздух охлаждается и содержащаяся в нём влага конденсируемся, отчего поминутно потеют очки, а на бровях и ресницах образуются сосульки. Нужно снимать рукавицы и протирать стекла; сосульки растают самостоятельно, когда мы вернёмся домой.
Отдыхая через каждые десять-двадцать шагов, мы начали обход станции. Её центром были кают-компания и пристроенные к ней помещения — все из щитовых домиков. Со времени основания Востока «главный корпус» не раз расширялся путём присоединения к нему очередного домика.
— Антарктический модерн, — определил Коля Фищев, — характеризуется отсутствием колонн, портиков, балконов и шпиля. Впрочем, в роли шпиля успешно выступает антенна. В связи с нехваткой декоративного мрамора фасад здания облицован редкими сортами дерева — крышками ящиков из-под макарон.
— Рядом, — подхватил Агафонов, — возвышается величественное здание аэрологического павильона, сооружённое из досок. Здесь Сергеев и Фищев будут добывать водород для запуска зондов — великолепная физзарядка, особенно при температуре минус восемьдесят пять градусов. Когда зонд улетит, Боря Сергеев поднимется по ступенькам в это помещение к своему локатору, чтобы принимать с неба приветственные радиограммы.
И ещё два домика на Востоке. В одном из них хозяйство ионосферистов, здесь будет работать Василий Сидоров-второй. Другой домик построен американцами для своих учёных, уже не раз зимовавших на станции в порядке научного обмена. Как раз в эти минуты молодой американский физик Майкл Мейш передаёт эстафету своему столь же молодому коллеге из Ленинграда Валерию Ульеву. Майкл — первый восточник, который обратил на себя наше внимание. Когда мы выползали из самолёта, к полосе бежал высокий парень в каэшке, тревожно выкрикивая: «Где есть Ульев? Ульев! Дайте мне Ульев!» Валерий, которого шатало, как на палубе во время шторма, прохрипел: «Я здесь…», и Майкл, издав ликующий вопль, чуть ли не на себе потащил сменщика в домик. Как рассказал Агафонов, Майкл — весёлый и забавный парень, он чрезвычайно доволен тем, что ему посчастливилось провести год на Востоке. «Только три человека в Америке мёрзли так, как я — радовался он.
У своего домика американцы установили две сорокаметровые ажурные стальные антенны — одно из главных украшений станции. Они находятся в нескольких десятках метров от полосы, и в ясную погоду лётчики ими любуются, а в плохую проклинают: того и гляди, зацепишь крылом.
Таковы все строения на поверхности Востока. Почему на поверхности? Потому что глубоко под толщей снега вырыт магнитный павильон, одно из главных научных сооружений станции. В своё время мы там побываем. Да, на поверхности есть ещё свалка — старые сани, пустые бочки из-под горючего, ящики и прочее.
Вот и все. Так выглядела легендарная станция Восток — одинокий и не блещущий красотой хутор, заброшенный в глубины Центральной Антарктиды,
Старая смена и Новый год
Ёлку мы привезли с собой. Обвешанная всякой мишурой, она стоит в кают-компании на том месте, которое обычно занимает бак с компотом, и каждый, проходя мимо неё, нагибается и вдыхает сказочно прекрасный аромат родного леса.
Старая смена простила нам чудовищную оплошность: надеясь на хорошую погоду и следующие рейсы, мы не взяли с собой дежурный набор праздничных деликатесов. Но не было бы нам прощения, если бы мы забыли ёлку. Не потому, что полярники сентиментальны, совсем наоборот — в массе своей они чужды такой немужской слабости. Дело в другом.
Каким бы суровым и мужественным ни был полярник, с какой бы стойкостью он ни переносил тяготы зимовки, в глубине души он мечтатель. Чаще всего эта мечты вполне определённы: увидеть, обнять родных и друзей, посидеть у телевизора в своей квартире, лениво посасывая пиво. Это мечты весомые, грубые, зримые, они обычны для всех, ими никого не удивишь.
Но чем дольше полярник оторван от дома, тем сильнее он ощущает, что в понятие «родина» исключительно важными составляющими входят и такие вещи, о которых и не задумывался вроде, давно перестал их замечать. Клумба у дома, качели во дворе, пустырь, на котором гонял когда-то дышащий на ладан мяч, речка с диким пляжем и лес — все это начинает волновать, как музыка, иной раз переворачивающая душу неведомо какими средствами, как сон, отлетевший и оставивший после себя какое-то смутное беспокойство. Особенно лес. Знаете, о чём чаще всего мечтают полярники под конец зимовки? Провести отпуск в лесу. Может быть, потому, что лес и все с ним связанное — антитеза льду и снегу? Или потому, что лес — это наши первые волшебные сказки, первая прогулка с любимой и сорванный украдкой первый поцелуй на забытой тропинке? Или потому, что в лесу мы забываем обо всём, целиком отдаваясь его очарованию?
И аромат леса становится главным ароматом Родины. Вот почему полярники больше всех других людей любят ёлку.
Мы сидим за столом. Минут через двадцать Новый год, однако настоящим новогодним настроением никто похвастаться не может: старая смена потому, что вот уже четвёртый день нелётная погода, и коллектив, за год зимовки ставший живым организмом, расколот на две половины; ну а что касается новой смены — мы ещё не пришли в себя.
— Хороши! — осматривая нас, с дружеской насмешкой говорит Сидоров. — Глаз не отвести — такие красавцы. Художника бы сюда — святых мучеников с вас писать!
Вид у нас действительно нефотогеничный. Если бы заснять наши физиономии на цветную плёнку, эти фотокарточки не стали бы украшением семейного архива.
— Всю ночь ворочался, как будто в матрасе камни, — жалуется не синий, а какой-то уже зелено-фиолетовый Тимур Григорашвили. — А почему? А потому, что воздуха нет! Дышу так, что грудь чуть до потолка не достаёт, вот так (Тимур красочно показывает, как энергично он дышит). Засыпаю, никого не трогаю, и вдруг какая-то сволочь хватает за горло, вот так (Тимур средствами пантомимы разыгрывает страшную сцену). Кричу «караул!», просыпаюсь — нет никакой сволочи.
— И как это из Грузии вас потянуло в Антарктиду? — улыбается начальник старой смены Артемьев.
— А что? С юга на юг! Приятели спрашивали: «Куда чемодан собираешь, Тимур?» — «А, — говорю, — пустяки. Недалеко тут. В Антарктиду». Глаза на лоб лезли, никто не верил. «Ой, держите меня, — кричали, — Григорашвили едет в Антарктиду! Да ведь ты дрожишь от холода, когда пятнадцать градусов тепла!» А я говорю: «Чем я хуже других? Все люди из одного мяса сделаны». А они говорят: «Не из всякого мяса шашлык приготовишь». А я говорю… Да, а кто скажет, почему я не хочу кушать? Доктор, в твоих книгах не написано, куда спрятался мой аппетит?
Ребята посмеиваются, наполняют свои тарелки закусками, а я с интересом смотрю на Артемьева. Ему лет сорок, он высок, немного сутуловат и, видимо, силён физически. Своей манерой держаться он чем-то напоминает мне Льва Булатова, начальника СП-15: такой же скромный, сдержанный, тактичный. И улыбка у него столь же мягкая, слегка застенчивая; людям с такой улыбкой бывает очень трудно обидеть человека. Но приходит момент, и обнаруживается, что у них твёрдый характер и сильная воля. Удивительную характеристику Артемьеву дал Володя Агафонов:
— Он скромный, спокойный, но лапа у него железная. Красиво провёл зимовку.
Вспоминаю комедию Бернарда Шоу «Смуглая леди сонетов», герой которой, Вильям Шекспир, записывал подслушанные интересные фразы, чтобы вставить их потом в свои пьесы. Записал бы он эти: «…лапа у него железная… Красиво провёл зимовку».
Александр Никитич Артемьев на Востоке начальником второй раз. Большинство ребят из его смены были с ним и в Одиннадцатой экспедиции и готовы вновь пойти в следующую — нет лучшей похвалы для начальника. Жаль, все эти дни прошли у него в хлопотах по передаче станции, я так и не успел с ним как следует познакомиться. Зато какой великолепный штрих к его характеристике добавил мне через полтора месяца Гербович! Артемьев — из тех людей, к которым с первого взгляда испытываешь доверие. Ещё перед вылетом на станцию Сидоров сказал: «Если Никитич акты подписал — можно не проверять: такую рекомендацию я получил от начальника экспедиции. Владислав Иосифович сказал, что даже не может и представить себе такого — чтобы Никитич подвёл». Так оно и получилось: Артемьев сдал станцию в превосходном состоянии.
Это и есть высшая степень доверия: когда человеку веришь больше, чем бумаге. Помните Отченаша из «Педагогической поэмы», с его наивно-трогательным удивлением: «Да зачем тебе документ, когда я сам здесь налицо, видишь это, как живой, перед тобой стою?» Не сознавал отсталый старик роль бумаги, повезло ему, что жизнь свела его с Макаренко, а не с кем-нибудь другим.
Несколько лет назад на одной антарктической станции произошёл трагикомический случай. Трактор провалился сквозь лёд, но механик-водитель успел выскочить — правда, без кожаной куртки, она осталась в кабине. Бухгалтерия на материке легко списала трактор, так как было очевидно, что водитель при всей своей хитрости не сможет засунуть его в чемодан и привезти дочой. А вот списать куртку — дудки! Пришлось возместить её стоимость из зарплаты. Ибо у водителя не было бумаги, удостоверяющей, что материальная ценность в лице кожаной куртки вместе с трактором покоится на дне Южного Ледовитого океана. Бухгалтерии было стыдно, она верила водителю и доброму десятку свидетелей, но инструкция предписывала верить бумаге.
И мне доставил большое удовольствие такой разговор:
— Пошли, Семеныч, на склад, на месте проверим.
— А ты был?
— Был.
— Проверял?
— Проверял.
— Так чего же, Никитич, канителиться? Подписываем!
Без десяти двенадцать прибежал взволнованный радист Гера Флоридов.
— Есть погода! В Мирном на два часа ночи готовят самолёт!
Лучшего подарка для артемьевских ребят и придумать было невозможно. Ибо даже самые уравновешенные восточники испытывают некий комплекс пассажирской неполноценности — из-за полной зависимости от самолёта. В одну из прошлых экспедиций почти весь январь стояла нелётная погода, и старую смену удалось переправить в Мирный уже тогда, когда капитан корабля потерял всякое терпение. И хотя с того случая поколения восточников уверены, что без них корабль на Родину не уйдёт, но бережёного бог бережёт…
Все повеселели.
— Хорошо бы на прощание снегу напилить, а, Майкл? — смеётся доктор Коляденко.
— О, ноу, нет! — с притворным ужасом всплескивает руками Майкл.
Я впервые встречаю живого американца, он мне интересен. Высокий голубоглазый юноша с русой чёлкой, сползающей на лоб, худой и стройный, он кажется моложе своих двадцати шести лет. У него милая улыбка и красивое, но чуть капризное лицо единственного сына в семье.
— Вас не обижали, как самого молодого? — как-то спросил я.
— О, я есть старый антарктический волк! — похвастался Майкл (привожу в благопристойный вид дикую смесь английского и русского языков). — Я целый год зимовал на Мак-Мердо и знаю все полярные штучки!
Отношение к Майклу Мейшу дружеское. Сын богатых родителей — его отец занимает солидный пост, кажется, в корпорации «Дженерал моторс», он полностью разделяет воззрения своего класса, но по молчаливому соглашению сторон политические дискуссии на станции не доводились до обострения. Вначале Майкл держался насторожённо — видимо, ожидал, что его примутся обрабатывать и обращать в коммунистическую веру, но быстро убедился, что никто об этом не помышляет, и легко вошёл в коллектив: согласно графику дежурил по камбузу, накрывал на стол, мыл посуду, пилил снег и азартно играл в «чечево» — изобретённую полярниками забавную разновидность «козла».
— Но если я очень доволен своей научной работой на Востоке, — признавался Майкл, — то совершенно обескуражен результатами турнира «чечево». Я занял последнее место! Я залезал под стол чаще, чем другие игроки! Позор!
Станцию он покидает не без грусти.
— Можете записать, что я прожил здесь хороший год, — говорит он. — Я понял, что мы, американцы, можем и должны дружить с русскими. Ну что нам с вами делить? Мы самые сильные и самые богатые народы в мире. Всего нам хватает — и людей, и земли, и полезных ископаемых. Нам надо дружить, не позволять втягивать себя в конфликты. Ладно, не будем о политике. Мне здесь было хорошо. Я учился русскому языку и преподавал английский. Наверное, в своём штате Колорадо я был бы уволен как бездарный учитель, но на Востоке этого не сделали — ведь я оказался монополистом! Лучше плохой учитель, чем никакого. Мой самый прилежный ученик — доктор Толя. Все праздники мы проводили вместе. Когда я вернусь, то расскажу, как 4 июля русские вместе со мной отмечали День независимости. Было восемьдесят градусов ниже нуля. У своего павильона я разжёг костёр и по традиции поджаривал «горячие собаки». Принято вытаскивать «собак» из костра медленно, но приходилось торопиться, так как они мгновенно превращались в камень. Я мужественно съедал их, доктор Толя обещал быстро вылечить меня от несварения желудка. Потом мои товарищи сервировали стол, преподнесли мне торт, подарки — разве я могу такое забыть? И ещё я горжусь тем, что рядом с вашим советским флагом над станцией и наш, американский. Захвачу его с собой, — смеётся Майкл, — подарю владельцу бара, своему знакомому. Ого, какая реклама! Он будет всю жизнь меня бесплатно кормить!
Помимо Майкла Мейша, на Востоке зимовал и немец из ГДР Манфред Шнайдер, но познакомиться с ним я не успел. Кроме того, на санно-гусеничном поезде год назад на станцию прибыли и французские учёные. Они прожили на Востоке несколько дней, и их не без сожаления проводили обратно в Мирный. Они были бесшабашно веселы, экспансивны и умели с особым шиком восклицать за столом: «Пей до дна!», столь увлечённо отдаваясь этой процедуре, что нанесли серьёзный ущерб запасам своего превосходного французского вина Рядом со мной сидит Анатолий Коляденко. Он опытный хирург, и сейчас, часов за восемь до отлёта, откровенно радуется тому, что ему ни разу не довелось продемонстрировать своё мастерство: раны на Востоке залечиваются медленно, воспалительные процессы обостряются. Анатолий меня утешает:
— В первые дни многие из нас вообще не спали, а у одного двое суток была почти непрерывная рвота. Привыкли! Обязательно гуляйте, дышите свежим воздухом. Я прогуливался ежедневно.
— Даже при восьмидесяти градусах? — ухмыльнулся я.
— При восьмидесяти пяти, — поправил Анатолий. — При таких морозах ветра не бывает, нужно лишь равномерно дышать через подшлемник и стараться не смыкать глаза, так как ресницы моментально слипаются. Пройдёшься — и отлично себя чувствуешь, спишь как убитый! Верно, Володя?
— Выйдешь на полосу, — кивнул Агафонов, — отойдёшь от станции километра два, — и словно оказываешься в космосе: полярная ночь, лютый холод, звезды прижаты небом к земле… Удивительное ощущение!
— Всем приготовиться!
Стол у нас не слишком обильный. У старой смены запасы деликатесов исчерпаны, новых мы не привезли. Артемьев приносит откуда-то бутылку шампанского и разливает его по бокалам.
— Ай да Никитич! И как это ему удалось сохранить такое чудо? — изумляются «старики».
— Скрыл от коллектива!
— Никитичу — ура!
И пошли тосты за Новый год, за Родину, за тех, кто ждёт, за главного строителя Востока Василия Сидорова, по символическому глотку — за всех нас по очереди.
Шампанского не осталось, на спирт было противно смотреть, и началась очередная осада инженера-механика Ивана Тимофеевича Зырянова.
Тимофеич — один из удивительнейших людей, которых я встретил в Антарктиде. Уверен, что ни один восточник не предъявит мне претензий за такое утверждение: никого на станции так не любили, ни к кому не тянулись с такой сыновней и братской нежностью, как к Тимофеичу. Он остаётся с нами на сезон и будет одним из главных персонажей дальнейшего повествования. А сейчас я хочу только рассказать, почему на него велась атака.
Тем, кто остаётся с вами на сезон — магнитологу Валюшкину, механику-водителю Марцинюку и Зырянову, мы привезли посылки от родных, остальные ребята получат их на «Визе». И вот следопыты из старой смены пронюхали, что Тимофеич оказался владельцем нескольких бутылок коньяка, по которому все успели соскучиться. И по ночам у постели, на которой возлежал коньячный Крез, проходили эстрадные представления.
— Так что тебе спеть, Тимофеич? — льстиво спрашивали следопыты, бряцая гитарами.
— Черти, мошенники, брысь отсюда! — негодовал Зырянов.
— Частушки или серенаду? — настаивали «мошенники». — Может, стихи почитать? Чечётку отбить?
Сознавая безвыходность своего положения, Тимофеич сдавался и заказывал музыку: «На купол брошены», «Топ-топ» в честь любимого внука и что-нибудь душещипательное. Понаслаждавшись, он вытаскивал бутылку, и «черти», радостно подвывая, удалялись к себе. При помощи такой хитроумной тактики они за три ночи выманили у Тимофеича три бутылки, но, по их сведениям, гдето в недрах зыряновского чемодана хранилась четвёртая. И дело кончилось тем, что Тимофеич, выслушав очередную серенаду и обозвав её исполнителей «гнусными вымогателями», ушёл за последней бутылкой.
За столом стоит сплошной стон. Это начались воспоминания.
— Лет десять назад на одной из полярных станций Новосибирских островов, — рассказывает ионосферист Юра Корнеев, — проводили инвентаризацию имущества. Составили, как полагается, ведомость и передали по радио в Севморпуть. Перечислили все предметы, даже «коня спортивного», на котором занимались гимнастикой несколько энтузиастов. Проходит неделя, и над станцией появляется самолёт, сбрасывает какие-то тюки. Распаковываем — и не знаем, плакать или смеяться: сено! Стоим обалдевшие, а к нам бежит радист, ревёт белугой, захлёбывается: «Читайте, ребята! Воды! Умираю в страшных судорогах!» Читаем: «Категорически приказываю спортивных лошадей отныне на станцию не завозить без особого разрешения»!
— В Пятую антарктическую экспедицию я зимовал в Мирном, — вспоминает Нарцисс Иринархович Барков. — Как-то для проведения гляциологических и других научных работ мы, несколько сотрудников, полетели на остров Победы — сидящий на мели айсберг огромных размеров площадью в тысячи две квадратных километров. Там, кстати, нас прихватила самая сильная на моей памяти пурга
— 55 метров в секунду, и вообще пришлось поволноваться: продукты кончились, погода нелётная, а до Мирного — сто пятьдесят километров… Но не об этом речь.
Старая смена простила нам чудовищную оплошность: надеясь на хорошую погоду и следующие рейсы, мы не взяли с собой дежурный набор праздничных деликатесов. Но не было бы нам прощения, если бы мы забыли ёлку. Не потому, что полярники сентиментальны, совсем наоборот — в массе своей они чужды такой немужской слабости. Дело в другом.
Каким бы суровым и мужественным ни был полярник, с какой бы стойкостью он ни переносил тяготы зимовки, в глубине души он мечтатель. Чаще всего эта мечты вполне определённы: увидеть, обнять родных и друзей, посидеть у телевизора в своей квартире, лениво посасывая пиво. Это мечты весомые, грубые, зримые, они обычны для всех, ими никого не удивишь.
Но чем дольше полярник оторван от дома, тем сильнее он ощущает, что в понятие «родина» исключительно важными составляющими входят и такие вещи, о которых и не задумывался вроде, давно перестал их замечать. Клумба у дома, качели во дворе, пустырь, на котором гонял когда-то дышащий на ладан мяч, речка с диким пляжем и лес — все это начинает волновать, как музыка, иной раз переворачивающая душу неведомо какими средствами, как сон, отлетевший и оставивший после себя какое-то смутное беспокойство. Особенно лес. Знаете, о чём чаще всего мечтают полярники под конец зимовки? Провести отпуск в лесу. Может быть, потому, что лес и все с ним связанное — антитеза льду и снегу? Или потому, что лес — это наши первые волшебные сказки, первая прогулка с любимой и сорванный украдкой первый поцелуй на забытой тропинке? Или потому, что в лесу мы забываем обо всём, целиком отдаваясь его очарованию?
И аромат леса становится главным ароматом Родины. Вот почему полярники больше всех других людей любят ёлку.
Мы сидим за столом. Минут через двадцать Новый год, однако настоящим новогодним настроением никто похвастаться не может: старая смена потому, что вот уже четвёртый день нелётная погода, и коллектив, за год зимовки ставший живым организмом, расколот на две половины; ну а что касается новой смены — мы ещё не пришли в себя.
— Хороши! — осматривая нас, с дружеской насмешкой говорит Сидоров. — Глаз не отвести — такие красавцы. Художника бы сюда — святых мучеников с вас писать!
Вид у нас действительно нефотогеничный. Если бы заснять наши физиономии на цветную плёнку, эти фотокарточки не стали бы украшением семейного архива.
— Всю ночь ворочался, как будто в матрасе камни, — жалуется не синий, а какой-то уже зелено-фиолетовый Тимур Григорашвили. — А почему? А потому, что воздуха нет! Дышу так, что грудь чуть до потолка не достаёт, вот так (Тимур красочно показывает, как энергично он дышит). Засыпаю, никого не трогаю, и вдруг какая-то сволочь хватает за горло, вот так (Тимур средствами пантомимы разыгрывает страшную сцену). Кричу «караул!», просыпаюсь — нет никакой сволочи.
— И как это из Грузии вас потянуло в Антарктиду? — улыбается начальник старой смены Артемьев.
— А что? С юга на юг! Приятели спрашивали: «Куда чемодан собираешь, Тимур?» — «А, — говорю, — пустяки. Недалеко тут. В Антарктиду». Глаза на лоб лезли, никто не верил. «Ой, держите меня, — кричали, — Григорашвили едет в Антарктиду! Да ведь ты дрожишь от холода, когда пятнадцать градусов тепла!» А я говорю: «Чем я хуже других? Все люди из одного мяса сделаны». А они говорят: «Не из всякого мяса шашлык приготовишь». А я говорю… Да, а кто скажет, почему я не хочу кушать? Доктор, в твоих книгах не написано, куда спрятался мой аппетит?
Ребята посмеиваются, наполняют свои тарелки закусками, а я с интересом смотрю на Артемьева. Ему лет сорок, он высок, немного сутуловат и, видимо, силён физически. Своей манерой держаться он чем-то напоминает мне Льва Булатова, начальника СП-15: такой же скромный, сдержанный, тактичный. И улыбка у него столь же мягкая, слегка застенчивая; людям с такой улыбкой бывает очень трудно обидеть человека. Но приходит момент, и обнаруживается, что у них твёрдый характер и сильная воля. Удивительную характеристику Артемьеву дал Володя Агафонов:
— Он скромный, спокойный, но лапа у него железная. Красиво провёл зимовку.
Вспоминаю комедию Бернарда Шоу «Смуглая леди сонетов», герой которой, Вильям Шекспир, записывал подслушанные интересные фразы, чтобы вставить их потом в свои пьесы. Записал бы он эти: «…лапа у него железная… Красиво провёл зимовку».
Александр Никитич Артемьев на Востоке начальником второй раз. Большинство ребят из его смены были с ним и в Одиннадцатой экспедиции и готовы вновь пойти в следующую — нет лучшей похвалы для начальника. Жаль, все эти дни прошли у него в хлопотах по передаче станции, я так и не успел с ним как следует познакомиться. Зато какой великолепный штрих к его характеристике добавил мне через полтора месяца Гербович! Артемьев — из тех людей, к которым с первого взгляда испытываешь доверие. Ещё перед вылетом на станцию Сидоров сказал: «Если Никитич акты подписал — можно не проверять: такую рекомендацию я получил от начальника экспедиции. Владислав Иосифович сказал, что даже не может и представить себе такого — чтобы Никитич подвёл». Так оно и получилось: Артемьев сдал станцию в превосходном состоянии.
Это и есть высшая степень доверия: когда человеку веришь больше, чем бумаге. Помните Отченаша из «Педагогической поэмы», с его наивно-трогательным удивлением: «Да зачем тебе документ, когда я сам здесь налицо, видишь это, как живой, перед тобой стою?» Не сознавал отсталый старик роль бумаги, повезло ему, что жизнь свела его с Макаренко, а не с кем-нибудь другим.
Несколько лет назад на одной антарктической станции произошёл трагикомический случай. Трактор провалился сквозь лёд, но механик-водитель успел выскочить — правда, без кожаной куртки, она осталась в кабине. Бухгалтерия на материке легко списала трактор, так как было очевидно, что водитель при всей своей хитрости не сможет засунуть его в чемодан и привезти дочой. А вот списать куртку — дудки! Пришлось возместить её стоимость из зарплаты. Ибо у водителя не было бумаги, удостоверяющей, что материальная ценность в лице кожаной куртки вместе с трактором покоится на дне Южного Ледовитого океана. Бухгалтерии было стыдно, она верила водителю и доброму десятку свидетелей, но инструкция предписывала верить бумаге.
И мне доставил большое удовольствие такой разговор:
— Пошли, Семеныч, на склад, на месте проверим.
— А ты был?
— Был.
— Проверял?
— Проверял.
— Так чего же, Никитич, канителиться? Подписываем!
Без десяти двенадцать прибежал взволнованный радист Гера Флоридов.
— Есть погода! В Мирном на два часа ночи готовят самолёт!
Лучшего подарка для артемьевских ребят и придумать было невозможно. Ибо даже самые уравновешенные восточники испытывают некий комплекс пассажирской неполноценности — из-за полной зависимости от самолёта. В одну из прошлых экспедиций почти весь январь стояла нелётная погода, и старую смену удалось переправить в Мирный уже тогда, когда капитан корабля потерял всякое терпение. И хотя с того случая поколения восточников уверены, что без них корабль на Родину не уйдёт, но бережёного бог бережёт…
Все повеселели.
— Хорошо бы на прощание снегу напилить, а, Майкл? — смеётся доктор Коляденко.
— О, ноу, нет! — с притворным ужасом всплескивает руками Майкл.
Я впервые встречаю живого американца, он мне интересен. Высокий голубоглазый юноша с русой чёлкой, сползающей на лоб, худой и стройный, он кажется моложе своих двадцати шести лет. У него милая улыбка и красивое, но чуть капризное лицо единственного сына в семье.
— Вас не обижали, как самого молодого? — как-то спросил я.
— О, я есть старый антарктический волк! — похвастался Майкл (привожу в благопристойный вид дикую смесь английского и русского языков). — Я целый год зимовал на Мак-Мердо и знаю все полярные штучки!
Отношение к Майклу Мейшу дружеское. Сын богатых родителей — его отец занимает солидный пост, кажется, в корпорации «Дженерал моторс», он полностью разделяет воззрения своего класса, но по молчаливому соглашению сторон политические дискуссии на станции не доводились до обострения. Вначале Майкл держался насторожённо — видимо, ожидал, что его примутся обрабатывать и обращать в коммунистическую веру, но быстро убедился, что никто об этом не помышляет, и легко вошёл в коллектив: согласно графику дежурил по камбузу, накрывал на стол, мыл посуду, пилил снег и азартно играл в «чечево» — изобретённую полярниками забавную разновидность «козла».
— Но если я очень доволен своей научной работой на Востоке, — признавался Майкл, — то совершенно обескуражен результатами турнира «чечево». Я занял последнее место! Я залезал под стол чаще, чем другие игроки! Позор!
Станцию он покидает не без грусти.
— Можете записать, что я прожил здесь хороший год, — говорит он. — Я понял, что мы, американцы, можем и должны дружить с русскими. Ну что нам с вами делить? Мы самые сильные и самые богатые народы в мире. Всего нам хватает — и людей, и земли, и полезных ископаемых. Нам надо дружить, не позволять втягивать себя в конфликты. Ладно, не будем о политике. Мне здесь было хорошо. Я учился русскому языку и преподавал английский. Наверное, в своём штате Колорадо я был бы уволен как бездарный учитель, но на Востоке этого не сделали — ведь я оказался монополистом! Лучше плохой учитель, чем никакого. Мой самый прилежный ученик — доктор Толя. Все праздники мы проводили вместе. Когда я вернусь, то расскажу, как 4 июля русские вместе со мной отмечали День независимости. Было восемьдесят градусов ниже нуля. У своего павильона я разжёг костёр и по традиции поджаривал «горячие собаки». Принято вытаскивать «собак» из костра медленно, но приходилось торопиться, так как они мгновенно превращались в камень. Я мужественно съедал их, доктор Толя обещал быстро вылечить меня от несварения желудка. Потом мои товарищи сервировали стол, преподнесли мне торт, подарки — разве я могу такое забыть? И ещё я горжусь тем, что рядом с вашим советским флагом над станцией и наш, американский. Захвачу его с собой, — смеётся Майкл, — подарю владельцу бара, своему знакомому. Ого, какая реклама! Он будет всю жизнь меня бесплатно кормить!
Помимо Майкла Мейша, на Востоке зимовал и немец из ГДР Манфред Шнайдер, но познакомиться с ним я не успел. Кроме того, на санно-гусеничном поезде год назад на станцию прибыли и французские учёные. Они прожили на Востоке несколько дней, и их не без сожаления проводили обратно в Мирный. Они были бесшабашно веселы, экспансивны и умели с особым шиком восклицать за столом: «Пей до дна!», столь увлечённо отдаваясь этой процедуре, что нанесли серьёзный ущерб запасам своего превосходного французского вина Рядом со мной сидит Анатолий Коляденко. Он опытный хирург, и сейчас, часов за восемь до отлёта, откровенно радуется тому, что ему ни разу не довелось продемонстрировать своё мастерство: раны на Востоке залечиваются медленно, воспалительные процессы обостряются. Анатолий меня утешает:
— В первые дни многие из нас вообще не спали, а у одного двое суток была почти непрерывная рвота. Привыкли! Обязательно гуляйте, дышите свежим воздухом. Я прогуливался ежедневно.
— Даже при восьмидесяти градусах? — ухмыльнулся я.
— При восьмидесяти пяти, — поправил Анатолий. — При таких морозах ветра не бывает, нужно лишь равномерно дышать через подшлемник и стараться не смыкать глаза, так как ресницы моментально слипаются. Пройдёшься — и отлично себя чувствуешь, спишь как убитый! Верно, Володя?
— Выйдешь на полосу, — кивнул Агафонов, — отойдёшь от станции километра два, — и словно оказываешься в космосе: полярная ночь, лютый холод, звезды прижаты небом к земле… Удивительное ощущение!
— Всем приготовиться!
Стол у нас не слишком обильный. У старой смены запасы деликатесов исчерпаны, новых мы не привезли. Артемьев приносит откуда-то бутылку шампанского и разливает его по бокалам.
— Ай да Никитич! И как это ему удалось сохранить такое чудо? — изумляются «старики».
— Скрыл от коллектива!
— Никитичу — ура!
И пошли тосты за Новый год, за Родину, за тех, кто ждёт, за главного строителя Востока Василия Сидорова, по символическому глотку — за всех нас по очереди.
Шампанского не осталось, на спирт было противно смотреть, и началась очередная осада инженера-механика Ивана Тимофеевича Зырянова.
Тимофеич — один из удивительнейших людей, которых я встретил в Антарктиде. Уверен, что ни один восточник не предъявит мне претензий за такое утверждение: никого на станции так не любили, ни к кому не тянулись с такой сыновней и братской нежностью, как к Тимофеичу. Он остаётся с нами на сезон и будет одним из главных персонажей дальнейшего повествования. А сейчас я хочу только рассказать, почему на него велась атака.
Тем, кто остаётся с вами на сезон — магнитологу Валюшкину, механику-водителю Марцинюку и Зырянову, мы привезли посылки от родных, остальные ребята получат их на «Визе». И вот следопыты из старой смены пронюхали, что Тимофеич оказался владельцем нескольких бутылок коньяка, по которому все успели соскучиться. И по ночам у постели, на которой возлежал коньячный Крез, проходили эстрадные представления.
— Так что тебе спеть, Тимофеич? — льстиво спрашивали следопыты, бряцая гитарами.
— Черти, мошенники, брысь отсюда! — негодовал Зырянов.
— Частушки или серенаду? — настаивали «мошенники». — Может, стихи почитать? Чечётку отбить?
Сознавая безвыходность своего положения, Тимофеич сдавался и заказывал музыку: «На купол брошены», «Топ-топ» в честь любимого внука и что-нибудь душещипательное. Понаслаждавшись, он вытаскивал бутылку, и «черти», радостно подвывая, удалялись к себе. При помощи такой хитроумной тактики они за три ночи выманили у Тимофеича три бутылки, но, по их сведениям, гдето в недрах зыряновского чемодана хранилась четвёртая. И дело кончилось тем, что Тимофеич, выслушав очередную серенаду и обозвав её исполнителей «гнусными вымогателями», ушёл за последней бутылкой.
За столом стоит сплошной стон. Это начались воспоминания.
— Лет десять назад на одной из полярных станций Новосибирских островов, — рассказывает ионосферист Юра Корнеев, — проводили инвентаризацию имущества. Составили, как полагается, ведомость и передали по радио в Севморпуть. Перечислили все предметы, даже «коня спортивного», на котором занимались гимнастикой несколько энтузиастов. Проходит неделя, и над станцией появляется самолёт, сбрасывает какие-то тюки. Распаковываем — и не знаем, плакать или смеяться: сено! Стоим обалдевшие, а к нам бежит радист, ревёт белугой, захлёбывается: «Читайте, ребята! Воды! Умираю в страшных судорогах!» Читаем: «Категорически приказываю спортивных лошадей отныне на станцию не завозить без особого разрешения»!
— В Пятую антарктическую экспедицию я зимовал в Мирном, — вспоминает Нарцисс Иринархович Барков. — Как-то для проведения гляциологических и других научных работ мы, несколько сотрудников, полетели на остров Победы — сидящий на мели айсберг огромных размеров площадью в тысячи две квадратных километров. Там, кстати, нас прихватила самая сильная на моей памяти пурга
— 55 метров в секунду, и вообще пришлось поволноваться: продукты кончились, погода нелётная, а до Мирного — сто пятьдесят километров… Но не об этом речь.