– Мне надо отсюда бежать, – неожиданно сказала девушка. – И как можно скорее. За мной гонятся. Ты же знаешь.
   – Знаю, – подтвердил он. – Это были твои первые слова, которые вовсе не были бредом. Точнее – одни из первых. Потому что прежде всего ты спросила о своем коне и своем мече. Именно в такой последовательности. Когда я заверил тебя, что и конь, и меч под надежным присмотром, ты заподозрила меня в соучастии какому-то Бонарту и решила, что я не лечу тебя, а подвергаю пыткам надежды. Когда я не без труда вывел тебя из заблуждения, ты назвалась Фалькой и поблагодарила меня за спасение.
   – Это хорошо. – Она отвернулась, словно опасалась смотреть ему в глаза. – Хорошо, что не забыла поблагодарить. Все, что случилось, я помню как бы сквозь туман. Не знаю, что было явью, а что сном. И боялась, что не поблагодарила. Меня зовут не Фалька.
   – Об этом я тоже узнал, хотя скорее всего случайно. Ты разговаривала в бреду.
   – Я беглянка, – сказала она, не поворачиваясь. – Беглец. Укрывать меня опасно. Опасно знать, как меня в действительности зовут. Мне надо лезть в седло и выматываться, пока они не добрались сюда.
   – Ты только что, – мягко сказал он, – с трудом села на горшок. Что-то я не подставляю себе, как ты залезешь в седло. Но уверяю: здесь безопасно. Здесь тебя никто не отыщет.
   – За мной наверняка гонятся. Идут по следу, перепахивают все кругом…
   – Успокойся. Ежедневно идут дожди, следы найти невозможно. А ты на безлюдье, у отшельника. В доме пустынника, который отринул себя от мира или мир от себя так, чтобы миру тоже нелегко было бы его отыскать. Впрочем, если ты так хочешь, я могу найти способ передать весть о тебе твоим родным или друзьям.
   – Ты даже не знаешь, кто я…
   – Ты – раненая девушка, – прервал он. – Убегающая от кого-то, кто не задумываясь ранит девушек. Хочешь, чтобы я кому-нибудь сообщил о тебе?
   – Некому сообщать, – после краткого молчания ответила она. Высогота уловил, как изменился ее голос. – Мои друзья погибли. Все до единого.
   Он промолчал.
   – Я – смерть, – продолжала она странным голосом. – Каждый, кто сталкивается со мной, умирает.
   – Не каждый, – возразил он, внимательно глядя на нее – Не Бонарт, тот, чье имя ты выкрикивала в бреду, тот, от которого собираешься теперь убегать. Ваше столкновение повредило больше тебе, чем ему. Это он… ранил тебя в лицо?
   – Нет. – Она сжала губы, чтобы приглушить то ли стон, то ли ругательство. – В лицо меня ранил Филин. Стефан Скеллен. А Бонарт… Бонарт ранил гораздо сильнее. Глубже. Что, я и об этом тоже говорила в бреду?
   – Успокойся. Ты ослабла, тебе нельзя перевозбуждаться.
   – Меня зовут Цири.
   – Я сделаю тебе компресс из арники, Цири.
   – Подожди… немножко. Дай мне зеркало.
   – Я же сказал…
   – Пожалуйста!
   Высогота решил, что дальше оттягивать не стоит. Принес даже каганчик, чтобы она могла лучше рассмотреть, что сотворили с ее лицом.
   – Ну да, – сказала она изменившимся, ломким голосом. – Ну да. Так я и думала. Почти так, как я думала.
   Он вышел, задернув за собой занавеску. Она старалась всхлипывать совсем тихо, так, чтобы он не слышал. Очень старалась.
***
   Через день Высогота снял половину швов. Цири ощупала щеку, пошипела как змея, жалуясь на сильную боль около уха и большую чувствительность шеи в районе челюсти. Однако встала, оделась и вышла во двор. Высогота не возражал и сопровождал ее. Помогать или поддерживать надобности не было. Она была здорова и гораздо сильнее, чем можно было предполагать.
   Покачнулась лишь, когда выходила, и прислонилась к дверному косяку.
   – Однако… – Она подавилась воздухом. – Ну и холодина! Мороз, верно? Уже зима? Сколько же времени я здесь провалялась? Сколько недель?
   – Ровно шесть дней. Сегодня пятое октября. Но октябрь обещает быть очень холодным.
   – Пятое октября? – Она поморщилась, ойкнула от боли. – Это как же так… Две недели?
   – Что? Какие две недели?
   – Не важно, – пожала она плечами. – Может, я что-то путаю… А может, и не путаю. Скажи, чем тут так жутко несет?
   – Шкурами. Я ловлю ондатр, бобров, нутрий и выдр, выделываю шкуры. Ведь отшельникам тоже надо на что-то жить.
   – Где моя коняга?
   – В овчарне.
   Вороная кобыла встретила пришедших громким ржанием, а коза Высоготы поддержала ее блеянием, в котором прозвучало явное недовольство необходимостью делить обиталище с другим жильцом. Цири обхватила лошадь за шею, пошлепала, огладила по загривку. Кобыла фыркала и гребла копытом содому.
   – Где мое седло? Упряжь? Чепрак?
   – Здесь.
   Он не возражал, не делал замечаний, не высказывал своего мнения. Просто молчал, опираясь на палку. Не пошевелился, когда она застонала, пытаясь поднять седло, не дрогнул, когда покачнулась под грузом и тяжело, с громким стоном хлопнулась на застеленный соломой глинобитный пол. Не подошел, не помог встать. Просто внимательно смотрел.
   – Ну да, – проговорила она сквозь стиснутые зубы, отталкивая кобылу, пытавшуюся сунуть ей нос за воротник. – Все ясно. Но я должна отсюда бежать, холера меня забери! Попросту должна!
   – Куда? – холодно спросил он.
   Она пощупала лицо, продолжая сидеть на соломе рядом с упущенным седлом.
   – Как можно дальше.
   Он кивнул, словно ответ его удовлетворил, сделав все ясным и понятным и не оставив места домыслам. Цири с трудом поднялась, даже не пытаясь наклониться за седлом и упряжью. Только проверила, есть ли у кобылы сено и овес в колоде, а потом принялась потирать спину и бока лошади пучком соломы. Высогота молча ждал и дождался. Девушка, побледнев как полотно, покачнулась, ее понесло на столб, поддерживавший крышу. Высогота молча подал ей палку.
   – Со мной все в порядке. Прости…
   – У тебя просто закружилась голова. Ты больна и слаба, как новорожденная. Возвращаемся. Тебе надо лечь.
***
   После захода солнца, проспав несколько часов, Цири вышла снова. Высогота, возвращаясь от реки, натолкнулся на нее около живой изгороди из ежевичных кустов.
   – Не отходи слишком далеко от дома, – сказал он резко. – Во-первых, ты очень ослабла…
   – Я чувствую себя лучше.
   – Во-вторых, это опасно. Вокруг обширная трясина, бесконечные камыши. Ты не знаешь тропок, можешь заблудиться или утонуть.
   – А ты, – она указала на мешочек, который он тащил, – тропки, конечно, знаешь. И даже не очень далеко по ним ходишь, стало быть, болото не очень и велико. Дубишь шкуры, чтобы жить, понятно. У Кэльпи, моей кобылы, не переводится овес, а поля тут что-то не видать. Мы едим кур и каши. И хлеб. Настоящий хлеб, не лепешки, что на поду пекут. Хлеба ты от траппера не получишь. А значит, неподалеку есть деревня.
   – Железная логика, – спокойно согласился он. – И верно, провизию я получаю в ближнем селе. Самом ближнем, но вовсе не близком, лежащем на краю болота. Трясина прилегает к реке. Я обмениваю шкуры на пищу, которую мне привозят лодкой, на хлеб, крупу, муку, соль, сыр, иногда кролика или курицу. Порой привозят известия.
   Вопроса он не дождался, поэтому продолжал:
   – Орава конных за время погони дважды побывала в деревне. Первый раз предупредили, чтобы тебя не прятать, пригрозили мужикам огнем и мечом, если тебя в селе прихватят. Второй – обещали награду. За то, что найдут труп. Твои преследователи убеждены, что ты валяешься мертвая в лесах, в каком-нибудь яре или лощине.
   – И не успокоятся, – проворчала она, – пока не отыщут труп. Уж это я знаю хорошо. Им нужно доказательство, что я подохла. Без такого доказательства они не откажутся от поисков. Будут тыркаться всюду. В конце концов доберутся до тебя.
   – Это им очень важно, – заметил Высогота. – Я бы даже сказал, невероятно важно…
   Цири стиснула зубы.
   – Не бойся. Я уеду прежде, чем они меня найдут. Тебя не подставлю… Не бойся.
   – С чего ты взяла, что я боюсь? – пожал он плечами. – Что, у меня есть причина бояться? Сюда не пройдет никто, никто тебя здесь не выследит. Но вот если ты высунешь нос из камышей, то точно попадешь своим преследователям в лапы.
   – Иначе говоря, – гордо вскинула она голову, – я должна здесь остаться? Это ты хотел сказать?
   – Ты не под арестом. Можешь уезжать, когда вздумаешь. Точнее – когда сумеешь. Но можешь остаться и переждать. Любые, даже самые горячие преследователи остывают. Рано или поздно. Всегда. Можешь поверить. Я в этом разбираюсь.
   Ее зеленые глаза сверкнули, когда она взглянула на него.
   – Впрочем, – быстро сказал он, пожимая плечами и уходя от ее взгляда, – поступай, как знаешь. Повторяю, я тебя не удерживаю.
   – Однако сегодня, – вздохнула она, – я, пожалуй, не уеду. Слаба я еще. Да и солнце вот-вот зайдет… А я ведь тропок не знаю. Пошли-ка в хату. Озябла я что-то.
***
   – Ты сказал, что я пролежала у тебя шесть суток. Это верно?
   – А зачем мне врать?
   – Не кипятись. Я стараюсь подсчитать дни… Я убежала… Меня ранили… в день Эквинокция. Двадцать третьего сентября. Если ты предпочитаешь считать по-эльфьему, то в последний день Ламмаса.
   – Этого не может быть.
   – А зачем мне врать? – крикнула она и застонала, схватившись за лицо.
   Высогота спокойно глядел на нее.
   – Не знаю зачем, – холодно сказал он. – Но я когда-то был лекарем, Цири. Очень давно, но я все еще умею отличить рану, нанесенную десять часов назад, от раны, нанесенной четыре дня назад. Я нашел тебя двадцать седьмого сентября. Значит, ты была ранена двадцать шестого. На третий день Ведена, если предпочитаешь считать по-эльфьему. Через три дня после Эквинокция.
   – Меня ранили в самый Эквинокций.
   – Это невозможно, Цири. Ты наверняка напутала даты.
   – Наверняка нет. Это у тебя какой-то устаревший отшельничий календарь.
   – Пусть так. А это так уж важно?
   – Нет. Абсолютно нет.
***
   Спустя три дня Высогота снял последние швы. У него были все основания быть довольным и гордиться своим делом – линия шва была ровная и чистая, опасаться отметин, оставленных грязью, было нечего. Однако удовольствие слегка подпортил вид Цири, в угрюмом молчании рассматривавшей шрам в зеркале, которое она поворачивала и так и этак и безуспешно пыталась прикрыть шрам волосами, зачесывая их на щеку. Шрам уродовал. Факт оставался фактом, и тут никакие парикмахерские ухищрения не помогали. Нечего было пытаться изображать дело так, будто все выглядит иначе. Красный, толщиной с веревку, помеченный следами иглы и вмятинами от ниток шрам выглядел чудовищно. Конечно, краснота и следы иглы и ниток могли постепенно – к тому же довольно скоро – исчезнуть. Однако Высогота знал, что никаких шансов на то, что шрам исчезнет вообще и перестанет уродовать лицо, у Цири не было.
   Девушка чувствовала себя значительно лучше, но, к удивлению и удовольствию Высоготы, почему-то вообще больше не заговаривала об отъезде. Выводила из овчарни вороную Кэльпи – Высогота знал, что у нордлингов словом «кэльпи» обозначают морщинца, грозное морское существо, которое, если верить молве, способно принимать облик красивейшего жеребца, дельфина и даже очаровательной женщины, хотя обычно напоминает спутанный клубок трав. Цири седлала кобылу и несколько раз объезжала дворик вокруг хаты. Затем Кэльпи возвращалась в овчарню составить общество козе, а Цири направлялась в хату, дабы составить общество Высоготе. Даже – скорее всего от скуки – помогала ему заниматься шкурами. Когда он сортировал нутрий по размерам и оттенкам, она разделывала шкурки ондатр вдоль спинки и брюшка, пользуясь при этом введенной внутрь шкурки дощечкой. Пальцы у нее были невероятно ловкие.
   Именно во время этого занятия и возник у них достаточно странный разговор.
***
   – Ты не знаешь, кто я. Ты даже не догадываешься, кто я такая.
   Цири несколько раз повторила свое утверждение и этим вызвала у него легкое раздражение. Конечно, по его виду она об этом догадаться не могла. Выдай он свои чувства перед такой соплячкой, это оскорбило бы его. Нет, такого он допустить не мог, но не мог не выдать и разбиравшего его любопытства.
   Любопытства в общем-то безосновательного, потому что в принципе он вполне мог бы догадаться, кто она такая. Во времена юности Высоготы молодежные банды тоже не были редкостью. Прошедшие годы не могли приглушить магнетической силы, привлекавшей в такие шайки молокососов, алчущих приключений и сильных ощущений. Очень часто им же самим на погибель. О малолетках, похваляющихся шрамами на лицах, можно было сказать, что им крупно повезло, ибо тех, кому повезло меньше, ждали пытки, шибеница, крюк или кол.
   Да, со времен Высоготовой юности изменилось только одно: эмансипация прогрессировала. В банды тянулись не только подростки, но и сбрендившие девчонки, предпочитавшие коня, меч и приключения спицам, кудели и ожиданию сватов. Конечно, Высогота не сказал ей всего этого напрямик. А поведал уклончиво. Но так, дабы она поняла, что он это знает. Дабы ей стало ясно, что если кто-то здесь и является загадкой, то уж конечно, не она – чудом избежавшая облавы малолетняя разбойница из банды таких же малолетних паршивцев. Изувеченная соплячка, пытающаяся окружить себя ореолом таинственности…
   – Ты не знаешь, кто я. Но не бойся. Я скоро уеду. Не стану подвергать тебя опасности.
   Высогота не выдержал.
   – Не грозит мне никакая опасность. – сказал он сухо. – Да и что вообще может грозить? Даже если преследователи явятся сюда, в чем я весьма сомневаюсь, что плохого могут они мне сделать? Конечно, оказание помощи беглым преступникам наказуемо, но это не касается отшельников, поскольку отшельник не знаком со светскими установлениями. Я вправе принимать любого, попавшего в мою обитель. Ты верно сказала: я не знаю, кто ты такая. Откуда мне, отшельнику, знать, кто ты, что натворила и за что тебя последует закон? Да и какой закон? Ведь я даже не знаю, чьи законы действуют в здешних краях, под чьей и какой юрисдикцией они находятся. И меня это не интересует. Я – отшельник.
   Он немного перебрал с этим отшельничеством. И сам чувствовал это. Но не отказался – ее яростные зеленые глаза кололи его словно шпоры.
   – Я – убогий пустынник. Умерший для мира и дел его. Я – человек простой и необразованный, мировых проблем не знающий…
   Вот тут-то он явно переборщил.
   – Как же! – взвизгнула она, отбрасывая шкурку и нож на пол. – Дурочкой меня считаешь, да? Нет, я не дурочка, и не думай. Пустынник убогий! Когда тебя не было, я тут кое-что высмотрела. Заглянула туда, в угол, за не очень чистые занавески. Откуда, интересно знать, на полках взялись ученые книги, скажи, ты, человек простой и необразованный?
   Высогота бросил шкурку нутрии на кучку.
   – Когда-то здесь жил сборщик налогов, – сказал он небрежно. – Это кадастры и бухгалтерские книги.
   – Брешешь, – поморщилась Цири, массируя шрам. – Ведь прям в глаза врешь!
   Он не ответил, прикинувшись, будто оценивает оттенок очередной шкурки.
   – Может, думаешь, – снова заговорила девушка, – что если у тебя седая борода, морщины во весь лоб и сто лет за плечами, так ты можешь запросто объегорить такую наивную молодку, как я, а? Ну, так я тебе скажу: первую попавшуюся, может, и обведешь вокруг пальца. Но я-то не первая попавшаяся.
   Он высоко поднял брови в немом провокационном вопросе. Она не заставила себя долго ждать.
   – Я, дорогой мой отшельничек, училась в таких местах, где было множество книг. В том числе и таких, что на твоих полках стоят. Многие из их названий мне знакомы.
   Высогота еще выше поднял брови. Она глядела ему прямо в глаза.
   – Странные речи, – процедила она, – ведет зачуханная замарашка, замызганная сиротинушка, а может, и вообще грабительница или бандитка, найденная в кустах с раздолбанной мордой. Однако неплохо бы тебе знать, милсдарь отшельник, что я читала Родерика де Новембра, просматривала, и не раз, труд под названием «Materia medica». Знаю «Herbarius», точно такой, как на твоей полке. Знаю также, что означает на корешках книг горностаевый крест на красном щите. Это знак, что книгу издал Оксенфуртский университет.
   Она замолчала, продолжая внимательно наблюдать за Высоготой. Тот молчал, стараясь, чтобы его лицо ничего не выдавало.
   – Поэтому я думаю, – сказала она, тряхнув головой свойственным ей гордым и немного резким движением, – что ты вовсе не простачок и не отшельник. И отнюдь не умер для мира, а сбежал от него. И скрываешься здесь, на безлюдье, укрывшись видимостью и… бескрайними камышами.
   – Если все обстоит так, как ты говоришь, – улыбнулся Высогота, – то действительно преудивительно переплелись наши судьбы, начитанная ты моя девочка. Но ведь и ты тоже здесь скрываешься. Ведь и ты, Цири, умело укутываешь себя вуалью видимостей. Однако я человек старый, полный подозрений и прогоркшего старческого недоверия…
   – Ко мне?
   – К миру, Цири. К миру, в котором жульническая явь натягивает на себя маску истины, чтобы объегорить иную истину, кстати говоря, тоже фальшивую и тоже пытающуюся жульничать. К миру, в котором герб Оксенфуртского университета малюют на дверях борделей. К миру, в котором раненые разбойницы выдают себя за бывалых, ученых, а может, и благородных мазелей, интеллектуалок и эрудиток, цитирующих Родерика де Новембра и знакомых с гербом Академии. Вопреки всякой видимости. Вопреки тому, что сами-то носят со-о-овсем другой знак. Бандитский татуаж. Пунцовую розу, наколотую в паху.
   – Верно, ты прав. – Она прикусила губу, а лицо покрылось таким густым румянцем, что розовая до того полоса шрама показалась черной. – Ты прогоркший старик. И въедливый дед.
   – На моей полке, за занавеской, – указал он движением головы, – стоит «Aen N'og Mab Teadh'morc», сборник эльфьих сказок и рифмованных предсказаний. Есть там весьма подходящая к нашей ситуации и беседе историйка об уважаемом вороне и юной ласточке. А поскольку, Цири, я, как и ты, – эрудит, постольку я позволю себе привести соответствующую цитату. Ворон, как ты, несомненно, помнишь, обвиняет ласточку в легкомысленности и недостойной непоседливости.
   Hen Cerbin dic'ss aen n'og Ziriael Aark, aark, caelm foile, te veloe, ell?
   Ziriael…
   Он замолчал, поставил локти на стол, а подбородок положил на сплетенные пальцы. Цири тряхнула головой, выпрямилась, вызывающе глянула на него и докончила:
   – …Ziriael veloe que'ss aen en'ssan irch Mab og, Hen Cerbin, vean ni, quirk, quirk!
   – Прогоркший и недоверчивый старик, – проговорил после недолгого молчания Высогота, не меняя позы, – приносит извинения юной эрудитке. Седой ворон, которому всюду мнятся предательство и обман, просит ласточку, единственная вина которой в том, что она молода, полна жизни и привлекательна, простить его.
   – А вот теперь ты несешь напраслину! – воскликнула Цири, инстинктивно прикрывая шрам на лице. – Такие комплименты можешь держать при себе. Они не исправят кривых швов, которыми ты заметал мне кожу. И не думай, что такими фокусами ты добьешься моего доверия. Я по-прежнему не знаю, кто ты таков. Почему обманул меня относительно дней и дат. И с какой целью заглядывал мне меж ног, хотя ранена я была в лицо. И одним ли только заглядыванием все кончилось.
   На этот раз ей удалось вывести его из равновесия.
   – Да что ты вообразила, соплячка?! – крикнул он. – Да я тебе в отцы гожусь!
   – В деды, – холодно поправила она. – В деды, а то и в прадеды. Но ты мне и не дед, и не прадед. И вообще я не знаю, кто ты таков. Только наверняка уж не тот, за кого себя выдаешь. Или хочешь, чтобы тебя за него принимали.
   – Я – тот, кто нашел тебя на болоте, почти вмерзшей в мох, с черной коркой крови и тины вместо лица, без сознания, запаскудевшую и грязную. Я тот, кто взял тебя к себе в дом, даже не зная, кто ты такая, а предполагать имел право самое худшее. Кто перевязал тебя и уложил в постель. Лечил, когда ты умирала от лихоманки. Ухаживал. Мыл. Всю. В районе татуировки тоже.
   Она снова покраснела, но в глазах по-прежнему стоял наглый вызов.
   – На этом свете, – проворчала она, – жульническая явь частенько прикидывается истиной, ты сам так сказал. Я тоже, представь себе, немного знаю свет. Ты спас меня, перевязал, ухаживал. За это тебя благодарю. Я благодарна тебе за… доброту. Но ведь я знаю, что не бывает доброты без…
   – Без расчета и надежды на выгоду, – докончил он с улыбкой. – Да-да, конечно. Я человек бывалый, возможно, даже знаю мир не хуже тебя, Цири. Раненых девочек, как известно, обдирают со всего, что имеет хоть какую-то ценность. Если они без сознания или слишком слабы, чтобы защищаться, то обычно дают волю своим похотям и страстям, порой прибегая к развратным и противным натуре приемам. Верно?
   – Внешность очень часто бывает обманчива, – ответила Цири, в очередной раз заливаясь румянцем.
   – Ах, какое верное утверждение. – Старик бросил очередную шкурку на соответствующую кучку. – И так же верно ведущее нас к заключению, что мы, Цири, ничего не знаем друг о друге. Перед нами лишь внешность, а ведь она бывает так обманчива.
   Он переждал немного, но Цири не спешила отвечать.
   – Хотя нам обоим и удалось проделать нечто вроде неглубокой разведки, мы по-прежнему ничего друг о друге не знаем. Я не знаю, кто такая ты, ты не знаешь, кто такой я…
   На этот раз он молчал не случайно. Она глядела на него, а в ее глазах затаился вопрос, которого он и ожидал. Что-то странное сверкнуло в них, когда она заговорила:
   – Кто начнет первым?
***
   Если б в сумерки кто-нибудь подкрался к хате с провалившейся и обомшелой стрехой, если б заглянул внутрь, то при свете каганка и тлеющих в камине углей увидел бы седобородого старика, склонившегося над кипой шкур. Увидел бы пепельноволосую девушку с безобразным шрамом на щеке, совершенно не сочетающимся с огромными, как у ребенка, зелеными глазами.
   Но увидеть этого не мог никто. Хата стояла в камышах, на трясине, на которую никто не отваживался ступить.
***
   – Меня зовут Высогота из Корво. Я был лекарем. Хирургом и алхимиком. Был исследователем, историком, философом, этиком. Я был профессором Оксенфуртской Академии. Мне пришлось оттуда бежать после опубликования некоего труда, который сочли безбожным, за что тогда, пятьдесят лет назад, грозила смертная казнь. Мне пришлось эмигрировать. Жена последовать за мной не пожелала и бросила меня. Остановился я лишь далеко на юге, в Нильфгаардской империи. Стал преподавать этику в Императорской Академии в Кастелль Граупиане и проработал там почти десять лет. Однако и оттуда вынужден был бежать после того, как опубликовал некий трактат… Между прочим, труд этот рассматривал проблему тоталитарной власти и преступного характера завоевательных войн, но официально произведение и меня обвинили в метафизическом мистицизме и клерикальной схизме. Сочли, что я действовал по наущению экспансивных и ревизионистских жреческих групп, реально правивших королевствами нордлингов. Довольно забавно в свете смертного приговора, вынесенного мне за атеизм двадцатью годами раньше. Впрочем, к тому времени экспансивные жрецы на Севере уже давно были забыты. Но в Нильфгаарде этого не учитывали. Брачные узы мистицизма и суеверия с политикой преследовались и сурово наказывались.
   Сегодня, оглядываясь назад, я думаю, что, если б покорился и раскаялся, может, сфабрикованное против меня дело и развалилось бы, а император ограничился б немилостью и не стал применять драконовы меры. Но я был зол, раздражен и убежден в своих истинах, которые считал вневременными, стоящими выше той или иной власти либо политики. Я почитал себя обиженным, причем обиженным несправедливо. Тиранически. Поэтому установил плотные контакты с диссидентами, тайно порицающими тирана. Не успел я оглянуться, как уже сидел вместе с диссидентами в узилище, а некоторые из «сокамерников», стоило им увидеть инструменты допросов, тут же указали на меня как на главного идеолога движения.
   Император воспользовался своим правом помилования, однако осудил меня на изгнание и пригрозил немедленно расправиться в случае возвращения на имперские земли.
   Я обиделся на весь мир, на королевства, империи и университеты, на диссидентов, чиновников, юристов. На коллег и друзей, которые при первом же намеке на опасность отреклись от меня. На вторую жену, которая, как и первая, считала, что неприятности мужа – вполне достаточный повод для развода. На детей, незамедлительно отказавшихся от меня. Я стал отшельником. Здесь, в Эббинге, на болотах Переплюта. Унаследовал эту развалюху после одного пустынника, с которым мне случайно довелось познакомиться. К несчастью, Нильфгаард аннексировал Эббинг, и я, хотел я того или нет, снова оказался в Империи. У меня больше нет ни сил, ни желания продолжать скитания, поэтому я вынужден скрываться. Императорские приговоры не имеют сроков давности и остаются в силе даже в том случае, если вынесший их правитель давным-давно преставился, а у правящего нет поводов с приятностью вспоминать своего предшественника и разделять его взгляды. Смертный приговор остается в силе. Таков закон и обычай Нильфгаарда. Приговоры за измену государству не устаревают и не подлежат амнистии, которую каждый новый император непременно объявляет после коронации. В результате восхождения на престол нового императора амнистируются все, кто был обречен его предшественником… за исключением повинных в измене государству. Безразлично, кто правит в Нильфгаарде: если станет известно, что я жив и нарушил приговор изгнания, пребывая на имперской территории, меня обезглавят на эшафоте.