— Беги, Алиса! — прошипел я. — Беги!
   Но Алиса Лидделл даже не пошевелилась, парализованная страхом. Я не очень удивился.
   Брандашмыг рванул когтями траву, словно собирался выкопать станцию метрополитена или туннель под Монбланом. Вздыбил черно-рыжую шерсть, из-за чего сделался почти в два раза больше, хотя и без того был достаточно велик. Мускулы у него под шкурой налились и заиграли Девятую Симфонию, глазищи загорелись адским пламенем. Пасть он раскрыл так, что я невольно возгордился. И бросился на меня.
   Я яростно защищался. Выдал из себя все, что мог. Но он был крупнее и чертовски силен. Прежде чем я наконец сумел скинуть его с себя и отбросить, он крепенько поработал надо мной.
   Я едва держался на лапах. Кровь заливала глаза и застывала на боках, а острый конец одного из сломанных ребер усиленно пытался найти что-то в моем правом легком. Алиса кричала так, что в ушах звенело. А Брандашмыг с размаху вытер яйца о траву, пошевелил остатками ушей, глянул на меня из-под разорванных век и поверх кровоточащего носо-клюва. Снова раззявил пасть и тут же совершенно неожиданно захлопнул ее. Вместо того чтобы опять кинуться на меня и добить, он словно зачарованный стал вдруг тихим. Не хуже бычьей задницы.
   Я инстинктивно обернулся, и, говорю вам, последний раз я видел нечто подобное в «Рождении нации» Гриффита[38]. Из-за деревьев ко мне шла помощь. Но это не была US Cavalery[39] или ку-клукс-клан. А был это мой знакомый, некто Чарлз Лютвидж Доджсон. Выглядел он, поверьте, не хуже святого Георгия на картине Карпаччо, а вооружен был мечом ворпальным, рассыпающим ослепительные мигблистальные зайчики.
   Хливые шорьки (пырялись по наве) и хрюкотали зелюки (как мюмзики в мове).
   Вы не поверите, но Брандашмыг сбежал первым. Следом за его поджатым хвостом кинулись в бегство те из Les Coeurs, которые еще владели ногами. А последней покинула поле боя королева Мэб, орошая слезами атласное платье. Я же все видел как сквозь наполненный свекольным отваром аквариум. А минутой позже...
   Поклянитесь, что не станете смеяться. Минутой позже я увидел белого кролика с розовыми глазами, глядящего на циферблат часов, которые он вынул из жилетного кармана. А потом я свалился в черную бездонную нору.
   Падение длилось долго.
   Я — кот. Я всегда падаю на четыре лапы. Даже если этого и не помню.
 
   — Ax, — неожиданно сказал Чарлз Лютвидж Доджсон, опершись локтем об ивовую корзинку с пирожками. — Знакомо ли тебе. Чеширский Кот, роскошное ощущение сонливости, сопутствующее пробуждению в летнее утро, когда воздух наполнен пением птиц, живительный ветерок веет в раскрытое окно, а ты, лежа с полуприкрытыми глазами, видишь, словно все еще во сне, лениво покачивающиеся зеленые веточки, поверхность воды, покрытую золотой рябью? Ах, поверь мне, Котик, это блаженство, граничащее с глубокой тоской, блаженство, наполняющее глаза слезами, словно прекрасная картина или стихотворение.
   Вы не поверите. Он не заикнулся ни разу. Пикник развивался своим чередом. Алиса Лидделл и ее сестры шумно играли на берегу Темзы, поочередно входя на причаленную лодку и поочередно соскакивая с нее. Если при этом одной из них случалось шлепнуться в мелководье у берега, она заразительно пищала и высоко поднимала платьице. Тогда сидящий рядом со мной Чарлз Лютвидж Доджсон слегка оживал и слегка румянился.
   — Так долго я любил тебя... — замурлыкал я в усы, приходя к выводу, что в словах Мартовского Зайца было много правды.
   — Не понял?
   — "Зеленые рукава". Но не будем об этом. Знаешь что, дорогой Чарлз? Опиши-ка все это. Сказка, как видно на прилагаемой иллюстрации, постепенно здорово разрослась и полна весьма курьезных фигур. Самое время это описать. Тем более что начало-то уже положено.
   Он молчал. И не отрывал глаз от радостно пищавшей Алисы Лидделл, поднимавшей подол платьица так, что можно было увидеть трусики.
   — Полжизни нас разделяют, — вдруг сказал он тихо. — Дитя с безоблачным челом и удивленным взглядом. Пусть изменилось все кругом и мы с тобой не рядом... Тебя я вижу лишь во сне, не слышен смех твой милый, ты выросла и обо мне, наверное, забыла.
   — Я б рекомендовал лучше писать прозой, — не выдержал я. — Поэзия плохо идет на рынке.
   — Да-да, конечно, — согласился он. — Я думаю, она уже не вспомнит обо мне в годы грядущей юности.
   Я взглянул на него и слегка поморщился, а он сказал:
   — Ты не мог бы... хм-м-м... побольше материализоваться? Твоя усмешка, висящая в пустоте, нервирует, знаешь ли.
   — Сегодня, дорогой Чарлз, я не могу ни в чем тебе отказать. Я слишком многим тебе обязан.
   — Не надо об этом, — смущенно сказал он, отводя глаза. — Любой на моем месте... Не мог же я допустить, чтобы ее... и тебя... убила моя собственная фантазия.
   — Благодарю, что не допустил. Ну а так, между нами, откуда, о гордость кавалерии и пехоты, ты взял меч суропадный и зайчиков миглотарных?
   — Откуда взял... что?
   — Пустяки, Чарльз. Мы отклонились от темы.
   — Книжка, описывающая все это? — Он снова задумался. — Не знаю. Поверь, не знаю, смогу ли...
   — Ты б смог. У твоей фантазии сила, способная ребра крушить.
   — Хм-м-м. — Он сделал такое движение, словно собирался меня погладить, но вовремя раздумал. — Хм-м-м, как знать? Может, ей... понравилась бы такая книжка? Кроме того, колледж платит скудно, парочка фунтов на стороне не помешала бы... Конечно, издавать пришлось бы под псевдонимом. Мое положение преподавателя...
   — Тебе необходим приличный nom de plume[40], Чарлз, — зевнул я. — И не только из-за колледжских властей. Твоя родовая фамилия не годится на обложку. Она звучит так, словно кто-то, умирающий от пневмоторакса легких, диктует завещание.
   — Невероятно. — Он изобразил возмущение. — Может, У тебя есть какое-нибудь предложение? Что-нибудь такое, что звучит лучше?
   — Есть. Уильям Блэйк.
   — Смеешься.
   — Тогда Эмилия Бронте.
   На этот раз он умолк и долго не говорил ни слова. Девочки Лидделл отыскали на берегу ракушки беззубок. Радостным восклицаниям не было конца.
   — Ты спишь. Чеширский Кот?
   — Стараюсь уснуть.
   — Ну, спи, спи, ночной тигр. Не стану мешать.
   — Я лежу на рукаве твоего сюртука. Что будет, если ты захочешь подняться?
   — Отрежу рукав, — улыбнулся он. Мы долго молчали, глядя на Темзу, на которой плавали утки и чомги.
   — Литература... — неожиданно проговорил Чарлз Лютвидж, у которого был такой вид, словно его неожиданно разбудили ранним утром. — Литература — искусство мертвое. Грядет век двадцатый, а он будет веком изображения.
   — Ты имеешь в виду забаву, придуманную Луи Жаком Манде Дагером?
   — Да, — подтвердил он. — Именно фотографику я имею в виду. Литература — фантазия, а стало быть, ложь. Писатель обманывает читателя, влача его по бездорожьям собственного воображения. Обманывает двусмысленностью и многосмысленностью.
   — Фотографика, значит, не двусмысленна? Даже такая, которая изображает двенадцатилетнюю девочку в достаточно двусмысленном, далеко идущем дезабилье? Лежащую на шезлонге в достаточно двусмысленной позе?
   Он покраснел.
   — Стыдиться нечего, — снова пошевелил я хвостом. — Все мы обожаем прекрасное. Меня тоже, дорогой Чарлз Лютвидж, привлекают юные кошечки. Если б я увлекался фотографикой, как ты, я б тоже не стал искать других моделей. А на правила хорошего тона плюнь!
   — Я никогда никому не ппп... показывал этих фотографий. — Он неожиданно опять начал заикаться. — И никогда не ппп... покажу. Хотя следует тебе знать, был такой ммм... момент, когда я возлагал на фотографику определенные надежды... Финансового характера.
   Я усмехнулся. Могу поспорить, что он не понял моей улыбки. Не знал, о чем я подумал... Не знал, что я видел, когда летел вниз по черной шахте кроличьей норы. А видел я и знал, в частности, что через сто тридцать лет, в июле 1966 года, четыре его фотографии, изображающие девочек одиннадцати-тринадцати лет в романтичном и возбуждающем воображение викторианском белье и двусмысленных, но эротически убедительных позах, пойдут с молотка в Сотби и будут проданы за сорок восемь тысяч пятьсот фунтов стерлингов. Недурная сумма за четыре клочка обработанной колотипической техникой бумаги.
   Но говорить об этом было бессмысленно.
   Я услышал шум крыльев. На ближней вербе уселся Эдгар. И призывно закаркал. Напрасно. Я и сам знал, что уже пора.
   — Пора кончать пикник, — встал я. — Прощай, Чарлз.
   Он не удивился.
   — Ты можешь идти? Твои раны...
   — Я — кот.
   — Совсем было запамятовал. Ты же Чеширский Кот. Когда-нибудь еще встретимся? Как думаешь? — Я не ответил.
   — Встретимся когда-нибудь? — повторил он.
   — Никогда, — ответил за меня Эдгар.
 
   Вот в принципе, дорогие мои, и конец. Так что надо закругляться.
   Когда я вернулся в Страну, полдень золотился вовсю: ведь время у нас течет несколько по-иному, нежели у вас. Однако к Зайцу и Болванщику я не пошел, чтобы распить вместе выигранную на спор бутылку и похвастаться очередным — после упрямого Шекспира — успехом в направлении судеб мировой литературы. Не пошел и к Мэб, чтобы попробовать уладить конфликт при помощи банальной, но нашпигованной комплиментами беседы. А пошел я в лес, чтобы полежать на ветке, зализать раны и отогреть на солнце шубку.
   Табличку с надписью «ОСТОРОЖНО: БАРМАГЛОТ» кто-то сломал и закинул в кусты. Скорее всего сделал это сам Бармаглот, который поступает так довольно часто, ибо обожает застигать посетителей врасплох, а табличка с предостережением сводит на нет эффект неожиданности.
   Но ветка была там, где я ее и оставил. Я забрался на нее. Изящно свесил хвост. Улегся, предварительно проверив, не крутится ли где-нибудь поблизости Радэцки.
   Пригревало солнышко. В глущобе туктумов весело перепыривались хливкие шорьки, хлокотали пелицапли, мюмзики и зелюки смумело выблучивали что-то на дальней гажайке, но что именно, я не разглядел. Слишком велико было расстояние.
   Стоял золотой полдень.
   Было прекрусно и чуточку меланхочально. Как всегда у нас.
   Впрочем, вы прочитаете об этом сами. В оригинале. Либо в одном из переводов.
   Ведь их так много.