Жан-Поль Сартр
Интим

I

   Люлю спала голой, потому что любила понежиться под чистыми простынями, а стирка стоила недешево. Анри поначалу возражал: в постель не ложатся в чем мать родила, так не делают, это грязно. Но в конце концов он все же последовал примеру жены, хотя с его стороны это было просто уступкой; в гостях он держался натянуто, словно жердь проглотил (он восхищался швейцарцами, особенно женевцами, находя их представительными из-за их деревянно-невозмутимого вида), но проявлял небрежность в мелочах и был, например, не слишком чистоплотным: он довольно редко менял кальсоны, когда Люлю бросала их в грязное белье, она не могла не заметить желтизну в промежности. Самой Люлю грязь была не столь уж ненавистна: ведь она создавала больше интимности, мягких теней на изгибах рук например; и она терпеть не могла англичан с их безличными, непахнущими телами. Но неряшливость мужа наводила на нее ужас, ибо она была потворством собственным слабостям. Вставая утром, с головой, полной всяких видений, он всегда бывал слишком нежен к себе – яркость света, холодная вода, жесткий ворс щетки казались ему грубой несправедливостью.
   Люлю лежала на спине, она просунула большой палец левой ноги в дырку на простыне; но это не была дырка, просто шов пополз. Какая досада: надо будет завтра его зашить, хотя она все-таки продолжала растягивать его, чтобы ощутить, как рвутся нитки. Анри еще не спал, но он ей уже не мешал. Он часто повторял Люлю: едва он закрывает глаза, как чувствует себя намертво связанным прочными, невидимыми путами, больше не в состоянии пошевельнуть даже мизинцем. Словно огромная муха, запутавшаяся в паутине. Люлю нравилось чувствовать рядом с собой это большое покорное тело. «Если бы он мог оставаться таким беспомощным, я бы заботилась о нем, ухаживала, как за ребенком, переворачивала иногда на животик и шлепала по попке, а когда мать пришла бы его проведать, я приоткрыла бы его под каким-нибудь предлогом, приподняв слегка одеяло, и она увидела бы его нагишом. Представляю, как она бы обалдела: лет пятнадцать, наверно, она не видела его в таком виде». Люлю мягко провела рукой по бедру мужа и слегка ущипнула в паху. Анри что-то пробормотал, но не пошевельнулся. Совершенно беспомощный. Люлю улыбнулась: слово «беспомощность» всегда вызывало у нее улыбку. Когда она еще любила Анри, а он, бывало, лежал рядом с ней так же неподвижно, ей доставляло удовольствие представлять себе, что его, словно колбасу, опутали нитками маленькие человечки, вроде тех, что она видела в детстве на картинке в книжке о приключениях Гулливера. Она часто звала Анри «Гулливером», и Анри это очень нравилось, потому что это было английское имя, и Люлю при этом казалась образованной, но все же ему было бы приятнее, если бы Люлю произносила его с английским акцентом. «Как мужчины надоедливы; если он хотел образованную, ему следовало бы жениться на Жанне Бедер, груди у которой, как охотничьи рожки, но зато она знает пять языков. В воскресенье в Со, в гостях у его родни, мне было так скучно, что я брала первую попавшуюся книгу; и всегда находился какой-нибудь любопытный, интересующийся, что же я читаю, а его младшая сестра спрашивала: «Вы это понимаете, Люси?..» А все дело в том, что он не считает меня благородной. Швейцарцы – вот благородные, потому что его старшая сестра замужем за швейцарцем, который сделал ей пятерых детей, и к тому же они ему импонируют своими горами… Я не могу иметь ребенка, это врожденный порок, но я, например, никогда не считала, что так уж благородно, когда мы выходим вместе, забегать каждую минуту в писсуар, заставляя меня, поджидая его, разглядывать витрины, – представляю, какой у меня глупый вид, – и появляться снова, подтягивая брюки и сгибая колени, словно древний старик».
   Люлю вытащила палец из шва простыни и слегка пошевелила ступнями ради удовольствия чувствовать себя бодрой рядом с этой безвольной и покорной плотью. Она услышала урчание; урчащий живот раздражает, никогда не разберешь, в чьем животе урчит. Она закрыла глаза: «Это жидкости булькают в связках мягких трубок, так у всех, у Риретты, у меня (не люблю об этом думать, у меня живот начинает болеть). Он любит меня, но не любит мои кишки; если ему покажут в банке мой аппендицит, то он его не узнает, он постоянно лапает меня, но если ему дадут в руки эту банку, он ничего не почувствует, даже не подумает: «Это ее»; надо, чтобы в человеке любили все – и пищевод, и печень, и кишечник. Возможно, любить все это мы просто не привыкли, а если бы мы могли их видеть, как видим наши руки и плечи, то полюбили бы; морские звезды, наверно, умеют любить лучше нас, ведь, устроившись на берегу солнечным днем, они выворачивают свои желудки, чтобы их проветрить, и каждый может это видеть; интересно, как же мы вытаскивали бы свой желудок, через пупок?» Она закрыла глаза, и голубые круги закружились перед ней, как вчера, на ярмарке. «Я стреляла в них резиновыми стрелами, и при каждом попадании зажигалась буква, а из них складывалось название города, но Анри помешал мне выбить слово «Дижон» из-за своей мании прилипать ко мне сзади; я ненавижу, когда меня трогают сзади, мне хотелось бы вовсе быть без спины, и я терпеть не могу людей, которые проделывают со мной всякие штучки, когда я их не вижу, они могут вытворять, что угодно, а ты не видишь их рук, просто чувствуешь, что они шмыгают вверх-вниз, и не знаешь, куда они денутся через мгновенье; эти типы смотрят на тебя во все глаза, а ты их не видишь – Анри это обожает; ему и в голову бы такое не пришло, сам он только и думает, как бы пристроиться сзади меня, и я уверена, он нарочно хватает меня за зад, потому что знает, что я сгораю от стыда за свой зад, а его это возбуждает, но я не хочу о нем думать (она боялась), я хочу о Риретте». Она думала о Риретте каждый вечер в одно и то же время, в тот момент, когда Анри начинал бормотать и стонать. Но что-то ей мешало, Риретту старался вытеснить другой, на мгновение Люлю даже видела его черные вьющиеся волосы, и она думала, что вот снова-здорово, и она даже вздрагивала, потому что никогда ведь не знаешь, что произойдет; куда ни шло, если привидится лишь лицо, но бывает, что она ночи напролет не может сомкнуть глаз из-за этих грязных воспоминаний, которые одно за другим всплывают на поверхность; ужасно, когда знаешь про мужчину все, особенно про это. «Другое дело – Анри, я могу представить его всего, с головы до ног, и это так трогательно, ведь он такой мягкий, кожа у него почти вся серая, кроме розового живота, он говорит, что это признак породы; когда он сидит, на животе его образуются три складки, но их шесть, а он считает две за одну и не желает признавать остальные». Вспомнив вдруг Риретту, она почувствовала раздражение: «Люлю, вы не знаете, что такое настоящее мужское тело». «Это смешно, конечно, я знаю, что это такое, она хочет сказать – тело твердое, как из камня, мускулистое, но мне это не нравится, такое тело было у Паттерсона, и я чувствовала себя мягкой, словно гусеница, когда он прижимал меня к себе; я вышла за Анри потому, что он был такой мягкий и был похож на священника. Священники в своих сутанах нежные-пренежные, как женщины, и кажется, что они носят чулки. Когда мне было пятнадцать лет, мне хотелось, осторожно подняв подол сутаны, увидеть их мужские колени и кальсоны, мне казалось смешным, что у них есть кое-что между ног; одной рукой я придерживала бы сутану, другую бы подняла по ноге вверх, до того места, – мне не слишком нравятся женщины, мне нравится мужская штучка: под сутаной она такая мягкая, словно махровый цветок. Но на самом деле эту штучку невозможно взять в руки, вот если бы она оставалась спокойной, но она начинает шевелиться, как зверек, твердеть, что меня и пугает; когда она твердая и торчит вверх, это грубо; да, какая же она грязная, эта любовь! Анри я полюбила за то, что его штуковинка никогда не твердела, не поднимала головку, мне было смешно, я целовала ее иногда, я боюсь ее не больше, чем штучки какого-нибудь ребенка; ночью я брала ее маленькое нежное тельце в свою руку; Анри краснел и, вздыхая, отворачивал голову, но штучка недвижна, ведет себя очень послушно в моей руке, я ее крепко не сжимаю, и мы долго лежим так, пока он не засыпает. И тогда я переворачиваюсь на спину и начинаю думать о священниках, о чистых вещах, о женщинах и сперва ласково глажу живот, мой красивый гладкий живот, затем опускаю руку все ниже, ниже, и – наступает наслаждение; это наслаждение доставлять себе умею только я сама».
   У него были курчавые волосы, как у негра. И тоска сжала ее за горло. Но она сильно зажмурила веки, и перед ней наконец появилось ухо Риретты, золотисто-розовое ушко, похожее на леденец. Увидеть его Люлю было не столь приятно, как обычно, ибо она сразу, вслед за этим, услышала голос Риретты. Это был резкий и четкий голос, который Люлю не нравился. «Вы должны уехать с Пьером, моя маленькая Люлю, это единственная разумная вещь, что вам следует сделать». «Я очень привязана к Риретте, но она слегка раздражает меня, когда бывает такой самоуверенной и приходит в восторг от своих слов. В прошлый раз в «Куполь» Риретта с рассудительным и чуть растерянным видом объявила: «Вы не можете оставаться с Анри, потому что не любите его больше, это было бы преступлением». Она не упускает случая сказать что-нибудь злое про него, и, по-моему, это не слишком любезно с ее стороны, ведь он всегда вел себя с ней безупречно; возможно, я его больше не люблю, но не Риретте говорить мне об этом; у нее всегда все просто и легко: любишь или перестаешь любить, но я не такая простая. Во-первых, я привыкла к дому, а потом я очень его люблю, он ведь мой муж. Мне хотелось бы поколотить ее, и мне всегда хочется больно ее ущипнуть, потому что она такая жирная. «Это было бы преступлением». Она поднимает руку, и я вижу ее подмышку, мне больше нравится, когда у нее обнаженные руки». Подмышка. Она раскрывается, словно рот, и Люлю видит розоватую кожу, чуть морщинистую, покрытую вьющимся пушком, похожим на волосы; Пьер называет ее «пухленькой Минервой», хотя ей это совсем не нравится. Люлю улыбнулась, так как вспомнила о своем младшем брате Роберте, который спросил ее однажды, когда она стояла в комбинации: «Почему у тебя под руками волосы?» – а она ответила: «Это болезнь». Она очень любила одеваться в присутствии брата, потому что он всегда делал забавные замечания; интересно, где он всего этого набрался. Ему нравилось трогать вещи Люлю, он тщательно складывал ее платья; у него такие проворные руки, в будущем он может стать знаменитым модельером. «Прекрасная профессия, а я буду придумывать для него рисунки тканей. Странно, что ребенок мечтает стать женским портным; будь я мальчиком, я, наверное, захотела бы стать путешественником или актером, но уж никак не портным; он всегда был фантазером, не слишком разговорчивым, но очень целеустремленным; я же хотела бы стать сестрой-монахиней и собирать пожертвования в богатых домах. Я чувствую все большую слабость в глазах, вялость в теле, я засыпаю. Мое красивое бледное лицо под чепцом приобрело бы аристократический вид. Я побываю в сотнях темных прихожих. Но прислуга сразу же включит свет, и я увижу фамильные портреты, бронзовые статуэтки на столиках. И вешалки. Хозяйка выйдет с маленьким блокнотом и пятидесятифранковой банкнотой: «Вот, сестра, возьмите». – «Благодарю, мадам, Господь да благословит вас. До свидания». Но, конечно, я не стала бы настоящей сестрой. Изредка в автобусе я подмигну какому-нибудь типу; сперва он будет ошеломлен, затем пойдет за мной, шепча по пути всякие глупости, а я сдам его полицейскому. Деньги от пожертвований я оставлю себе. Что же я на них куплю? ПРОТИВОЯДИЕ. Чушь. Глаза мои расслабляются, и это мне приятно, кажется, будто их смочили водой, а тело мое охвачено сладкой истомой. Прекрасная зеленая тиара с изумрудами и лазуритами». Тиара крутилась, крутилась и стала ужасной бычьей головой, но Люлю ее не боится, она шепчет: «Секурж. Птицы Кантала. Замри». Длинная красная река тянется через безводные равнины. Люлю думала о своей механической мясорубке, потом о бриолине.
   «Это было бы преступлением!» Она вздрогнула и присела на кровати, вглядываясь суровыми глазами в темноту. «Они меня мучают, неужели они не видят этого? Риретта, конечно, делает все с добрыми намерениями, но она, такая рассудительная в отношении других, должна же все-таки понимать, что мне необходимо подумать. Он сказал мне: «Ты придешь!», глядя на меня пылающими глазами. «Ты придешь в мой дом, я хочу всю тебя». Я боюсь его глаз, когда он строит из себя гипнотизера, до боли сжимая мне руку; когда я вижу эти его глаза, то всегда вспоминаю, что у него волосатая грудь. Ты придешь, я хочу всю тебя, как можно такое говорить? Я же не собака.
   Когда я села, то улыбнулась ему, сменила для него пудру и подвела глаза, потому что так ему нравится, но он ничего не заметил, он не смотрит на мое лицо, а пялится на мои груди; мне хотелось, чтобы они усохли ему назло, хотя груди у меня не такие уж большие, совсем маленькие. «Ты будешь жить на моей вилле в Ницце». Он сказал, что она белая, с мраморной лестницей и выходит на море и что целый день мы будем ходить совершенно голыми; наверно, ужасно смешно голой подниматься по лестнице; я заставлю его идти впереди, чтобы он не смотрел на меня, иначе я ногой не смогу пошевельнуть, буду стоять как вкопанная и всей душой желать, чтобы он ослеп; впрочем, ничего почти для меня не изменится: когда он рядом, мне кажется, будто я раздета. Он взял меня за руку и со злым выражением лица сказал: «Ты хочешь меня!», и мне стало страшно, и я ответила: «Да». – «Я хочу сделать тебя счастливой, мы будем путешествовать на автомобиле, на корабле, мы поедем в Италию, и я дам тебе все, чего ты пожелаешь». На его вилле почти нет мебели; мы будем спать на матраце на полу. Он хочет, чтобы я спала в его объятиях и чувствовала его запах; мне понравилась бы его грудь, потому что она смуглая и широкая, хотя и волосатая; я хотела бы, чтоб у мужчин не было волос, а у него они черные и мягкие, словно мох, иногда я их глажу, порой же они меня пугают, и я стараюсь отодвинуться от него как можно дальше, но он прижимает меня к себе. Он захочет, чтобы я засыпала в его объятиях, будет крепко сжимать меня в своих руках, а я чувствовать его запах; когда стемнеет, мы услышим шум моря, но он способен разбудить меня среди ночи, если ему вдруг приспичит, – я больше никогда не смогу спать спокойно, разве что во время месячных, потому что тогда он все-таки будет оставлять меня в покое, а ведь, говорят, есть мужчины, что проделывают это с женщинами, у которых недомогания, а после этого у них на животе остается кровь, чужая кровь, и она на простынях, повсюду, о, какая мерзость, и почему так устроено, что у нас есть тела?»
   Люлю открывает глаза; занавески стали красными от света, который проникает с улицы, зеркало отсвечивает красным; Люлю нравится этот красный свет и силуэт кресла, вырисовывающийся на фоне окна. На ручках кресла Анри разложил свои брюки, и подтяжки висят в пустоте. «Надо мне купить ему резинки для подтяжек. Ох! я не могу, не хочу уходить. Он целый день будет меня целовать, и я буду его, буду приносить ему радость, он будет смотреть на меня; он думает: «Это моя радость, я могу трогать ее и тут и там где только ни захочу и могу повторить все сначала когда только ни захочу». Как в Пор-Ройяле». Люлю забила ногами по одеялу, она ненавидела Пьера, когда вспоминала о том, что случилось в Пор-Ройяле. Она зашла за изгородь; она думала, что он сидит в авто и изучает карту, и вдруг она его увидела, он крался за ней неслышно, как кошка, он смотрел на нее. Люлю толкнула ногой Анри; этот хоть сейчас проснется. Но Анри тяжело вздохнул, но не проснулся. «Я бы хотела познакомиться с красивым юношей, чистым, как девушка; мы бы не прикасались друг к другу, гуляли бы по берегу моря, держась за руки, а ночью ложились бы в отдельные кровати, как брат и сестра, и говорили бы до утра. А еще лучше, если бы мы жили с Риреттой, это так очаровательно, когда женщины без мужчин; плечи у нее полные и гладкие; как я была несчастна, когда она полюбила Френеля, и меня волновала мысль, что он ласкает ее, медленно водя рукой по плечам и бокам, а она тяжело дышит. Я старалась представить, какое у нее лицо, когда она лежит вот так, совсем нагая, под мужчиной и ощущает руки, которые шарят по ее телу. Я ни за что на свете не дотронулась бы до нее, я не знала бы, что с ней делать, даже пожелай она этого, даже скажи мне: «Я хочу», я не сумела бы, но если б я была невидимкой, я хотела бы быть рядом, когда с ней делают это, и видеть ее лицо (я удивилась бы, если она выглядела бы как Минерва), и ладонью легко ласкать ее раздвинутые розовые колени, слышать ее стоны». Люлю с пересохшим горлом издала короткий смешок – и такое иногда лезет в голову. Однажды она представила, что Пьер хотел изнасиловать Риретту. «А я ему помогла, обняв ее. А вчера. У нее горели щеки, мы сидели с ней на диване, прижавшись друг к другу, ноги ее были плотно сдвинуты, мы молчали, мы никогда не скажем об этом». Анри снова захрапел, и Люлю свистнула. «Я лежу рядом, не могу уснуть, чуть с ума не схожу, а этот болван дрыхнет – и хоть бы хны. Если бы он обнял меня, умолял, если бы говорил: «Ты для меня все, Люлю, я люблю тебя, не уходи!», я пошла бы на эту жертву, осталась бы, да, осталась с ним на всю жизнь, лишь бы сделать ему приятное».

II

   Риретта села на террасе кафе «Дом» и заказала портвейн. Она чувствовала себя усталой и была сердита на Люлю:
   «…Их портвейн отдает пробкой, Люлю все посмеивается надо мной, потому что предпочитает кофе, но нельзя же пить кофе в час аперитива; тут целыми днями пьют кофе или же кофе со сливками, ведь у них нет ни гроша за душой, что, должно быть, очень их злит, а я бы не вынесла, разнесла бы всю их лавочку прямо на глазах у клиентов, они не те люди, с которыми стоит слишком церемониться. Не понимаю, почему она всегда назначает мне свидания на Монпарнасе, в конце концов, ей было бы ничуть не дальше ехать, если б мы встречались в «Кафе де ля Пе» или в «Пам-Пам», и мне не приходилось бы таскаться с работы в такую даль; слов не нахожу, как меня раздражает видеть все время эти рожи, хотя, как у меня выпадает минутка, я прихожу сюда; здесь, на террасе, еще куда ни шло, но внутри… там пахнет грязным бельем, а я презираю неудачников. Даже на террасе я чувствую себя не в своей тарелке, потому что у меня слишком приличный вид, что должно удивлять прохожих, которые видят меня среди этих небритых мужчин и женщин, выглядящих черт знает как. Они, наверно, думают: «А эта-то чего здесь торчит?» Конечно, я отлично знаю, что летом сюда частенько заглядывают богатые американцы, но, кажется, все они сейчас в Англии, благодаря нашему дорогому правительству, потому и идет так плохо торговля предметами роскоши, ведь я не смогла продать и половины того, что продала в это время в прошлом году, и могу представить, как идут дела у остальных, если я еще лучшая продавщица, как мадам Дюбек сказала, мне жалко крошку Ионель, она совсем не умеет торговать, и, наверное, она не заработала ни гроша сверх зарплаты; когда весь день на ногах, хочется немного отдохнуть в каком-нибудь уютном местечке, где было бы немного шика, немного искусства и хорошо вышколенный персонал; чтобы можно закрыть глаза и забыть обо всем, и чтобы играла тихая музыка, и не так уж дорого ходить время от времени на танцы в «Амбассадер»; а здесь официанты такие нахальные, сразу видно, что они имеют дело со всяким сбродом, кроме маленького брюнета, который меня обслуживает, этот очень мил; Люлю, наверно, нравится видеть себя в окружении всех этих мужчин, а пойти в более шикарное место она бы побоялась, она робеет перед мужчиной с хорошими манерами, поэтому ей не нравился Луи; а тут, по-моему, она чувствует себя непринужденно, ведь здесь бывают такие, кто не носит даже воротничков, все эти бедняки курят трубки и пожирают вас глазами, даже не пытаясь скрыть это, сразу видно, что им не на что взять женщину, а уж этого-то добра здесь, в квартале, хватает, до омерзения; они готовы сожрать вас взглядом, но даже не способны сказать вам вежливо, чего они хотят, повернуть дело так, чтобы сделать вам приятное».
   Подошел официант:
   – Вам только портвейн, мадемуазель?
   – Да. пожалуйста.
   Он добавил любезно:
   – Чудесная погода!
   – Пора уже, – сказала Риретта.
   – Ну да, а ведь казалось, что зима никогда не кончится.
   Он ушел, и Риретта проводила его взглядом. «Мне нравится этот парень, – думала она, – он знает свое место, не фамильярен, у него всегда найдется доброе слово для меня, небольшой, но особенный знак внимания».
   Молодой мужчина, худой и сутулый, нагло смотрел на нее; Риретта повела плечами и повернулась к нему спиной. «Если хочешь строить глазки женщинам, надо хотя бы иметь чистое белье. Я так и скажу ему, если он попробует со мной заговорить. Интересно, почему она от него не уходит. Она не хочет огорчать Анри, по-моему, это слишком красиво: женщина не имеет права калечить свою жизнь ради какого-то импотента». Риретта физически не выносила импотентов. «Она должна уйти, решила она, на карту поставлено ее счастье, я прямо скажу ей, что нельзя играть своим счастьем: «Люлю, вы не имеете права играть своим счастьем». И вовсе ничего я ей не скажу, хватит, сотни раз я твердила ей об этом, человека нельзя сделать счастливым, если он сам этого не хочет». Риретта ощущала в голове ужасную пустоту, потому что она сильно устала, смотрела на портвейн в бокале, похожий на расплавленную карамель, и какой-то голос в душе повторял ей: «Счастье, счастье», и это было прекрасное, трогательное и серьезное слово, и она подумала, что, если бы спросили ее мнение на конкурсе газеты «Пари-Суар», она бы сказала, что это самое красивое слово во французском языке. «Интересно, думал ли кто-нибудь об этом? Они называли «энергия, мужество», но это потому, что они мужчины, надо было бы, чтоб в конкурсе участвовала и женщина, только женщины могут угадать это слово, и следовало бы учредить две премии, одну для мужчин, и самым красивым словом считать бы Честь, другую для женщин, ее выиграла бы я, назвав слово Счастье; Честь и Счастье ведь рифмуются, это забавно. «Я ей скажу: «Люлю, вы не имеете права упускать свое счастье. Ваша счастье, Люлю, Счастье». Мне, например, Пьер очень нравится, во-первых, настоящий мужчина, и к тому же умница, что делу не мешает, у него есть деньги, и он будет о ней заботиться. Он из тех мужчин, кто умеет сглаживать маленькие неудобства жизни, это так приятно женщине; мне страшно нравится, когда мужчина умеет себя поставить, это мелочь, но он умеет разговаривать с официантами, с метрдотелями; они его слушаются, и я называю это «иметь характер». Наверно, именно этого как раз больше всего недостает Анри. И надо же не забывать о здоровье, с таким папашей, какой у нее был, она должна бы строже следить за собой, конечно, это прелестно – быть худенькой и изящной, не знать ни голода, ни сна, спать по четыре часа в сутки и носиться целыми днями по Парижу, пристраивая эти свои эскизы тканей, но это же безумие, ей необходимо соблюдать правильный режим, есть понемногу, кстати, что и мне бы не помешало, но часто и в определенные часы. Будет поздно, когда ее упекут лет на десять в какой-нибудь санаторий».
   Она с недоумением посмотрела на часы на углу бульвара Монпарнас, стрелки которых показывали двадцать минут двенадцатого. «Не понимаю я Люлю, странный у нее характер, я никогда не могла понять, любит она мужчин или они ей противны; но уж Пьером она должна быть довольна, он хотя бы заставит ее забыть о ее прошлогоднем мужике, ее Рабю, которого я называла Ребю[1]». Воспоминание это ее развеселило, но она сдержала улыбку, так как худой молодой мужчина, не отрываясь, смотрел на нее; она повернула голову, перехватила его взгляд. У Рабю все лицо было усеяно маленькими черными точками, и Люлю доставляло удовольствие удалять их, сдавливая кожу ногтями. «Это омерзительно, но в этом не ее вина, Люлю понятия не имеет, что такое шикарный мужчина, а я обожаю изысканных мужчин прежде всего, они так хороши, добротные вещи мужчин, их рубашки, туфли, роскошные цветастые галстуки, мужчины грубы, если хотите, но зато так приятна их сила, их нежная сила, это как запах их английских сигарет, одеколона, их лица, когда оно гладко выбрито, это не… это не женская кожа, мужская кожа похожа на сафьян, а их сильные руки охватывают вас, вы опускаете голову им на грудь, чувствуете нежный, резкий запах ухоженного мужчины, они нашептывают что-то ласковое; на них хорошие вещи, красивые жесткие туфли из телячьей кожи, они шепчут вам: „Дорогая, милая моя девочка“, и вы чувствуете, что сдаетесь, – Риретта вспомнила Луи, который бросил ее в прошлом году, и сердце у нее сжалось: он был мужчина, который знал себе цену и имел массу маленьких причуд – перстень с печаткой, золотой портсигар, свои мелкие мании… – правда, эти мужчины бывают такими занудными, иногда хуже женщин. Самое лучшее было бы завести мужчину лет сорока, который бы еще следил за собой, с волосами, зачесанными назад и уже седеющими на висках, подтянутого, широкоплечего, очень спортивного, но знающего жизнь и доброго, потому что он много страдал. Люлю настоящий ребенок, ей повезло еще, что у нее такая подруга, как я, ведь Пьеру все это начинает надоедать, другие на моем месте непременно бы этим воспользовались, ну а я все время советую ему потерпеть, и, когда он бывает слишком нежен со мной, я делаю вид, что ничего не замечаю, завожу разговор о Люлю и всегда нахожу слова, чтобы подчеркнуть ее достоинства, но она не заслуживает своего счастья, она просто его не ценит, я желаю ей пожить немного одной, как я живу после ухода Луи, она бы узнала, каково возвращаться вечером одной, отработав целый день, и находить пустую квартиру, умирая от желания положить голову к кому-нибудь на плечо. Спрашиваешь себя, где находятся силы, чтобы заставить себя подняться на следующее утро, и опять идти на работу, и быть обольстительной и веселой, и заражать мужеством окружающих, тогда как тебе самой хотелось бы лучше умереть, чем продолжать эту жизнь».