Страница:
– Какой ужас!..
Мы с Рындичевичем хватаем параллельные наушники.
– …набирал высоту. Последнее сообщение с двух тысяч метров. И больше ничего, связь оборвалась. Упал в районе Гавронцев… – Это говорил Воротилин, в голосе которого не было обычной силы и уверенности. – Рейс утренний, билеты были проданы все…
– Карту! – кидает мне шеф. Приношу и разворачиваю перед ним карту зоны, снова беру наушник. Багрий водит пальцем, находит хутор Гавронцы, неподалеку от которого делает красивую из-лучинку река Оскол, левый приток нашей судоходной. – Где именно у Гавронцев, точнее?
– Десять километров на юго-восток, в долине Оскола.
– В долине это хорошо – она заливная, не заселена…
– Опять ты свое «хорошо», – горестно сказали на другом конце провода. Ну, что в этом деле может быть хорошего!
– Да иди ты, Глеб, знаешь куда!..-вскипел Багрий. – Не понимаешь, в каком смысле я примериваю, что хорошо, что плохо?
– Ага… значит, берешься?
– Успех гарантировать не могу – но и не попытаться нельзя. Главное, причину бы найти, причину!.. Теперь слушай. Сначала блокировка. Карта перед тобой?
– Да.
Никогда прежде эти двое – немолодые интеллигентные люди разных положений и занятий – не называли друг друга запросто по имени и на «ты»; не будет этого с ними и после. Но беда всех равняет, сейчас не до суббординации и пиетета.
– Проведи вокруг Гавронцев круг радиусом 15 километров. Здесь должно быть охранение – и чтоб ни одна живая душа ни наружу, ни внутрь. Охраняющие тоже не должны знать, что произошло. Ничего еще не произошло!
– Сделаю.
– Телефонная связь с Гавронцами должна быть сразу оборвана. Дальше: на аэродроме известие о падении БК-22…
(«БК-22, вот оно что! Ой-ой…» Я чувствую, как у меня внутри все холодеет.
БК-22 – стосорокаместный двухтурбинный и четырехвинтовой красавец, последнее слово турбовинтовой авиации. Рейсы его через наш город начинались этой зимой, я видел телерепортаж открытия трассы. И вот…)
– …распространиться не должно. Всех знающих от работы на эти несколько часов отстранить, изолировать. Я сообщу по рации с места, когда их усыпить.
– Ох! Это ведь придется закрыть аэропорт.
– Значит, надо закрыть. Только сначала пусть пришлют сюда два вертолета: грузовой и пассажирский.
– Ясно. Кто тебе нужен на месте?
– Представители КБ и завода, группа оперативного расследования. Но – чем меньше людей, тем лучше, скажем, так: по два представителя и группа из трех-четырех, самых толковых.
– Уже сообщено. Буду через полтора часа. Бекасов, может быть, через два, он в Крыму. Но… для такого случая полагается еще санитарная команда: вытаскивать и опознавать трупы, все такое.
– Нет! Никаких таких команд, пока мы там. Предупреди всех о безоговорочном подчинении мне.
– Конечно. Теперь слушай: один представитель Бекасовского КБ, хоть и неофициальный, прибудет к тебе сейчас на вертолете. Это Петр Денисович Лемех, бывший летчик-испытатель, ныне списанный на землю. Облетывал «БК двадцать вторые», летал и на серийных.
– Отлично, спасибо.
– И еще. Поступила первая информация о БК-22. Была аналогичная катастрофа с его грузовым вариантом – год с месяцами назад, на юге Сибири. Тоже при наборе высоты сорвался, нагруженный. Там причину не узнали – но это уже намек, что она одна и может быть найдена. Так что настраивайтесь на это.
– А на что же еще нам настраиваться? – усмехнулся Багрий. – На реквием? Это успеется.
– Кто летит?
– Я и Возницын. Рындичевич займется Институтом нейрологии. На том конце провода помолчали. Я ждал с замиранием сердца, что ответит Глеб А.; в Славика он верит, конечно, больше, чем в меня.
– Смотри, тебе видней. («Уфф!..») Ну, все? Напутственных слов говорить не надо? Я все время здесь.
– Не надо. Дальнейшая связь – по рации. Багрий-Багреев кладет трубку, поварачивается к нам:
– Все слышали? Вот так, не было ни гроша, да вдруг алтын. Святослав Иванович, ваш план принимаю, хоть и не в восторге от него. Но время не терпит. Заброс короткий, справитесь сами. Постарайтесь там… – он движением пальцев выразил то, в чем Рындя должен расстараться, – быть тоньше, осмотрительней. Зацепку на минувший день имеете?
(«Зацепка» – это точка финиша в забросе: запомнившееся приятное событие, к которому тянет вернуться, пережить его еще раз).
– Имею.
– Какую, если не секрет?
– А пиво вчера в забегаловке возле дома пил – свежее, прохладное. И мужик один тараней поделился, пол-леща отломил, представляете?
Артура Викторовича даже передергивает. Рындичевич смотрит на него в упор и с затаенной усмешкой: вот, мол, такой я есть – с тем и возьмите.
– Эхе-хе!..– вздыхает, поднимаясь из-за стола, шеф. – Поперечный мы, встречники, народ. Что ж, наши недостатки – продолжения наших достоинств.
Ладно, с вами все. А ты, друг мой Александр Романович (это я – и друг, и Романович), настраивай себя на далекий заброс. Может, на год, а то и дальше.
И он убегает комадовать техникам общий сбор, следить за погрузкой. Мы с Рындей остаемся одни. Мне немного неловко перед ним.
– Аджедан и анемс, – говорит он обратной речью, – тсодрог и асарк. («Смена и надежда, гордость и краса…»)
– Слушай, не я же решал!
– Еонишутеп олед ешан, – продолжает он перевертышами, – онченок. («Наше дело петушиное, конечно».) Ичаду. («Удачи!»).
– Онмиазв. (Взаимно).– Я тоже перехожу на обратную речь.
– Ондиваз ежад, йе-йе. (Ей-ей, даже завидно).
– Онтсеч? Нечо ен ебес кат я. (Честно? Я так себе, не очень).
– Ясьшиварпс. Модаз мылог с еняьзебо бо йамуд ен, еонвалг.
Мы говорим перевертышами – и говорим чисто. Если записать фразы на пленку, а потом прокрутить обратно, никто ничего и не заподозрит. Ничего, впрочем, особенного в обратной речи и нет: по звучанию похожа на тюркскую, прилагательные оказываются за существительными, как во французской, а произношение не страшнее, чем в английской.
Кроме того, мы умеем отлично ходить вперед спиной, совершать в обратном порядке сложные несимметричные во времени действия – так, что при обратном прокручивании пленки видеомагнитофона, на которую это снято, не отличишь. В тренинг-камерах, на стенах и потолке которой развиваются в обратном течении реальные или выдуманный Багрий-Багреевые события и сцены (и часто в ускоренном против обычного темпе!), мы учились ориентироваться в них, понимать, предвидеть дальнейшее прошлое, даже вмешиваться репликами или нажатием тестовых кнопок.
Все это нужно нам для правильного старта и финиша при забросах, а еще больше – для углубленного восприятия мира, для отрешения от качеств. Обнажается то, что смысл многих, очень многих сообщений и действий симметричен – что от начала к концу, что от конца к началу. А у событий, где это не так, остается только самый общий, внекачественный их смысл – образ гонимых ветром-временем волн материи: передний фронт крутой, задний пологий.
В том и дело, потому я и подозреваю в Артурыче человека не от мира сегодняшнего, что его внеэнергетический метод есть прикладная философия, идея-действие…
Мы с Рындичевичем говорим обратной речью – и мы знаем, что говорим.
«Главное, не думай об обезьяне с голым задом», – посоветовал он. Верно, главное не думать ни о ней, ни о белом медведе: о том, что сейчас лежит в пойме Оскола за Гавронцами, что осталось от 140-местного турбовинтового шедевра. И прочь этот холодок под сердцем. Ничего еще не осталось. Правильно хлопочет Багрий об охранении и блокировке: нельзя дать распространиться психическому пожару. Пока случившееся – только возможность; укрепившись в умах, она сделается необратимой реальностью.
И я буду о другом: что в умах многих он еще летит, этот самолет, живы сидящие в креслах люди. Их едут встречать в аэропорт – некоторых, наверно, с цветами, а иных так даже и с детьми. С сиротами, собственно… Нет, черт, нет! – вот как подвихивается мысль. Не с сиротами! Он еще летит, этот самолет, набирает высоту.
– Ну, вернись;– Рындя протягивает руку, – вернись таким же. Заброс, похоже, у тебя будет… ой-ой. Вернись, очень прошу.
– Постараюсь.
Все понимает, смотри-ка, хоть и из простых. Заброс с изменением реальности – покушение на естественный порядок вещей, на незыблемый мир причин и следствий. Изменение предстоит сильное – и не без того, что оно по закону отдачи заденет и меня. Как? Каким я буду? Может статься, что уже и не Встречником.
Мы со Славиком сейчас очень понимаем друг друга, даже без слов – и прямых, и перевернутых. Эти минуты перед забросом – наши; бывают и другие такие, сразу после возвращения. Мы разные люди с Рындичевичем – разного душевного склада, знаний, интересов. Для меня не тайна, что занимается он нашей работой из самых простых побуждений: достигать результатов, быть на виду, продвигаться, получать премии – как в любом деле. Потому и огорчился, позавидовал мне сейчас; а при случае, я знаю, он ради этих ясных целей спокойненько отодвинет меня с дороги… И все равно– в такие минуты у нас возникает какое-то иррациональное родство душ: ближе Рынди для меня нет человека на свете, и он – я уверен! – чувствует то же.
Наверно, это потому, что мы Встречники. В забросах нам приоткрывается иной смысл вещей; тот именно смысл, в котором житейская дребедень и коллизии – ничто.
IV. РАССЛЕДОВАНИЕ
Мы с Рындичевичем хватаем параллельные наушники.
– …набирал высоту. Последнее сообщение с двух тысяч метров. И больше ничего, связь оборвалась. Упал в районе Гавронцев… – Это говорил Воротилин, в голосе которого не было обычной силы и уверенности. – Рейс утренний, билеты были проданы все…
– Карту! – кидает мне шеф. Приношу и разворачиваю перед ним карту зоны, снова беру наушник. Багрий водит пальцем, находит хутор Гавронцы, неподалеку от которого делает красивую из-лучинку река Оскол, левый приток нашей судоходной. – Где именно у Гавронцев, точнее?
– Десять километров на юго-восток, в долине Оскола.
– В долине это хорошо – она заливная, не заселена…
– Опять ты свое «хорошо», – горестно сказали на другом конце провода. Ну, что в этом деле может быть хорошего!
– Да иди ты, Глеб, знаешь куда!..-вскипел Багрий. – Не понимаешь, в каком смысле я примериваю, что хорошо, что плохо?
– Ага… значит, берешься?
– Успех гарантировать не могу – но и не попытаться нельзя. Главное, причину бы найти, причину!.. Теперь слушай. Сначала блокировка. Карта перед тобой?
– Да.
Никогда прежде эти двое – немолодые интеллигентные люди разных положений и занятий – не называли друг друга запросто по имени и на «ты»; не будет этого с ними и после. Но беда всех равняет, сейчас не до суббординации и пиетета.
– Проведи вокруг Гавронцев круг радиусом 15 километров. Здесь должно быть охранение – и чтоб ни одна живая душа ни наружу, ни внутрь. Охраняющие тоже не должны знать, что произошло. Ничего еще не произошло!
– Сделаю.
– Телефонная связь с Гавронцами должна быть сразу оборвана. Дальше: на аэродроме известие о падении БК-22…
(«БК-22, вот оно что! Ой-ой…» Я чувствую, как у меня внутри все холодеет.
БК-22 – стосорокаместный двухтурбинный и четырехвинтовой красавец, последнее слово турбовинтовой авиации. Рейсы его через наш город начинались этой зимой, я видел телерепортаж открытия трассы. И вот…)
– …распространиться не должно. Всех знающих от работы на эти несколько часов отстранить, изолировать. Я сообщу по рации с места, когда их усыпить.
– Ох! Это ведь придется закрыть аэропорт.
– Значит, надо закрыть. Только сначала пусть пришлют сюда два вертолета: грузовой и пассажирский.
– Ясно. Кто тебе нужен на месте?
– Представители КБ и завода, группа оперативного расследования. Но – чем меньше людей, тем лучше, скажем, так: по два представителя и группа из трех-четырех, самых толковых.
– Уже сообщено. Буду через полтора часа. Бекасов, может быть, через два, он в Крыму. Но… для такого случая полагается еще санитарная команда: вытаскивать и опознавать трупы, все такое.
– Нет! Никаких таких команд, пока мы там. Предупреди всех о безоговорочном подчинении мне.
– Конечно. Теперь слушай: один представитель Бекасовского КБ, хоть и неофициальный, прибудет к тебе сейчас на вертолете. Это Петр Денисович Лемех, бывший летчик-испытатель, ныне списанный на землю. Облетывал «БК двадцать вторые», летал и на серийных.
– Отлично, спасибо.
– И еще. Поступила первая информация о БК-22. Была аналогичная катастрофа с его грузовым вариантом – год с месяцами назад, на юге Сибири. Тоже при наборе высоты сорвался, нагруженный. Там причину не узнали – но это уже намек, что она одна и может быть найдена. Так что настраивайтесь на это.
– А на что же еще нам настраиваться? – усмехнулся Багрий. – На реквием? Это успеется.
– Кто летит?
– Я и Возницын. Рындичевич займется Институтом нейрологии. На том конце провода помолчали. Я ждал с замиранием сердца, что ответит Глеб А.; в Славика он верит, конечно, больше, чем в меня.
– Смотри, тебе видней. («Уфф!..») Ну, все? Напутственных слов говорить не надо? Я все время здесь.
– Не надо. Дальнейшая связь – по рации. Багрий-Багреев кладет трубку, поварачивается к нам:
– Все слышали? Вот так, не было ни гроша, да вдруг алтын. Святослав Иванович, ваш план принимаю, хоть и не в восторге от него. Но время не терпит. Заброс короткий, справитесь сами. Постарайтесь там… – он движением пальцев выразил то, в чем Рындя должен расстараться, – быть тоньше, осмотрительней. Зацепку на минувший день имеете?
(«Зацепка» – это точка финиша в забросе: запомнившееся приятное событие, к которому тянет вернуться, пережить его еще раз).
– Имею.
– Какую, если не секрет?
– А пиво вчера в забегаловке возле дома пил – свежее, прохладное. И мужик один тараней поделился, пол-леща отломил, представляете?
Артура Викторовича даже передергивает. Рындичевич смотрит на него в упор и с затаенной усмешкой: вот, мол, такой я есть – с тем и возьмите.
– Эхе-хе!..– вздыхает, поднимаясь из-за стола, шеф. – Поперечный мы, встречники, народ. Что ж, наши недостатки – продолжения наших достоинств.
Ладно, с вами все. А ты, друг мой Александр Романович (это я – и друг, и Романович), настраивай себя на далекий заброс. Может, на год, а то и дальше.
И он убегает комадовать техникам общий сбор, следить за погрузкой. Мы с Рындей остаемся одни. Мне немного неловко перед ним.
– Аджедан и анемс, – говорит он обратной речью, – тсодрог и асарк. («Смена и надежда, гордость и краса…»)
– Слушай, не я же решал!
– Еонишутеп олед ешан, – продолжает он перевертышами, – онченок. («Наше дело петушиное, конечно».) Ичаду. («Удачи!»).
– Онмиазв. (Взаимно).– Я тоже перехожу на обратную речь.
– Ондиваз ежад, йе-йе. (Ей-ей, даже завидно).
– Онтсеч? Нечо ен ебес кат я. (Честно? Я так себе, не очень).
– Ясьшиварпс. Модаз мылог с еняьзебо бо йамуд ен, еонвалг.
Мы говорим перевертышами – и говорим чисто. Если записать фразы на пленку, а потом прокрутить обратно, никто ничего и не заподозрит. Ничего, впрочем, особенного в обратной речи и нет: по звучанию похожа на тюркскую, прилагательные оказываются за существительными, как во французской, а произношение не страшнее, чем в английской.
Кроме того, мы умеем отлично ходить вперед спиной, совершать в обратном порядке сложные несимметричные во времени действия – так, что при обратном прокручивании пленки видеомагнитофона, на которую это снято, не отличишь. В тренинг-камерах, на стенах и потолке которой развиваются в обратном течении реальные или выдуманный Багрий-Багреевые события и сцены (и часто в ускоренном против обычного темпе!), мы учились ориентироваться в них, понимать, предвидеть дальнейшее прошлое, даже вмешиваться репликами или нажатием тестовых кнопок.
Все это нужно нам для правильного старта и финиша при забросах, а еще больше – для углубленного восприятия мира, для отрешения от качеств. Обнажается то, что смысл многих, очень многих сообщений и действий симметричен – что от начала к концу, что от конца к началу. А у событий, где это не так, остается только самый общий, внекачественный их смысл – образ гонимых ветром-временем волн материи: передний фронт крутой, задний пологий.
В том и дело, потому я и подозреваю в Артурыче человека не от мира сегодняшнего, что его внеэнергетический метод есть прикладная философия, идея-действие…
Мы с Рындичевичем говорим обратной речью – и мы знаем, что говорим.
«Главное, не думай об обезьяне с голым задом», – посоветовал он. Верно, главное не думать ни о ней, ни о белом медведе: о том, что сейчас лежит в пойме Оскола за Гавронцами, что осталось от 140-местного турбовинтового шедевра. И прочь этот холодок под сердцем. Ничего еще не осталось. Правильно хлопочет Багрий об охранении и блокировке: нельзя дать распространиться психическому пожару. Пока случившееся – только возможность; укрепившись в умах, она сделается необратимой реальностью.
И я буду о другом: что в умах многих он еще летит, этот самолет, живы сидящие в креслах люди. Их едут встречать в аэропорт – некоторых, наверно, с цветами, а иных так даже и с детьми. С сиротами, собственно… Нет, черт, нет! – вот как подвихивается мысль. Не с сиротами! Он еще летит, этот самолет, набирает высоту.
– Ну, вернись;– Рындя протягивает руку, – вернись таким же. Заброс, похоже, у тебя будет… ой-ой. Вернись, очень прошу.
– Постараюсь.
Все понимает, смотри-ка, хоть и из простых. Заброс с изменением реальности – покушение на естественный порядок вещей, на незыблемый мир причин и следствий. Изменение предстоит сильное – и не без того, что оно по закону отдачи заденет и меня. Как? Каким я буду? Может статься, что уже и не Встречником.
Мы со Славиком сейчас очень понимаем друг друга, даже без слов – и прямых, и перевернутых. Эти минуты перед забросом – наши; бывают и другие такие, сразу после возвращения. Мы разные люди с Рындичевичем – разного душевного склада, знаний, интересов. Для меня не тайна, что занимается он нашей работой из самых простых побуждений: достигать результатов, быть на виду, продвигаться, получать премии – как в любом деле. Потому и огорчился, позавидовал мне сейчас; а при случае, я знаю, он ради этих ясных целей спокойненько отодвинет меня с дороги… И все равно– в такие минуты у нас возникает какое-то иррациональное родство душ: ближе Рынди для меня нет человека на свете, и он – я уверен! – чувствует то же.
Наверно, это потому, что мы Встречники. В забросах нам приоткрывается иной смысл вещей; тот именно смысл, в котором житейская дребедень и коллизии – ничто.
IV. РАССЛЕДОВАНИЕ
Грузовой вертолет с нашим оборудованием и техниками отправили вперед. Затем пассажирским Ми-4 летим в сторону Гавронцев и мы с Багрием. Третьим с нами летит Петр Денисович Лемех – плотный 40-летний дядя, длиннорукий и несколько коротконогий, с простым лицом, на котором наиболее примечательны ясные серо-зеленые глаза и ноздреватый нос картошкой; он в потертой кожаной куртке, хотя по погоде она явно ни к чему, – память прежних дней.
До места полчаса лету – и за эти полчаса мы немало узнаем о «БК двадцать вторых»: как от Петра Денисовича, так и по рации.
– Не самолет, а лялечка, – говорит Лемех хрипловатым протяжным голосом. Я не буду говорить о том, что вы и без меня знаете, в газетах писалось: короткий пробег и разбег, терпимость к покрытию взлетной полосы – хоть на грунтовую, ему все равно, экономичность… Но вот как летчик: слушался отлично, тяга хорошая – крутизна набора высоты, почти как у реактивных! А почему? От применения Иваном Владимировичем сдвоенных встречно вращающихся на общей оси винтов да мощных турбин к ним – от этого и устойчивость, и тяга. Нет, за конструкцию я голову на отсечение кладу – в порядке! Да и так подумать: если бы изъяны в ней были, то испытательные машины гробились бы – а то ж серийные…
Сведения по рации от Воротилина: самолет выпущен с завода в июне прошлого года, налетал тысячу сто часов, перевез более 20 тысяч пассажиров. Все регламентные работы проводились в срок и без отклонений; акты последних техосмотров не отмечают недостатков в работе узлов и блоков машины.
– Вот-вот… – выслушав, кивает Лемех, – и у того, что в Томской области загремел в позапрошлом апреле, тоже было чин-чинарем. Полторы тысячи часов налетал – и все с грузом. Эх, какие люди с ним погибли: Николай Алексеевич Серпухин, заслуженный пилот… он уже свое вылетал, мог на пенсию уходить, да не хотел – Дима Якушев, штурман только после училища…
– А почему там не обнаружили причину? – перебивает шеф.
– Он в болото упал. А болота там знаете какие – с герцогство Люксембургское.
Да конец апреля, самый разлив… Место падения и то едва в две недели нашли.
Это ж Сибирь, не что-нибудь. Над ней летишь ночью на семи тысячах метров – и ни одного огонька от горизонта до горизонта, представляете?
– Ну, нашли место – а там что? – направлял разговор Артур Викторович.
– А там… – Лемех поглядел на него светлыми глазками, – хвостовое оперение из трясины торчит. Да полкрыла левого отдельно, в другом месте. Ни вертолету сесть, ни человеку спуститься некуда. С тем и улетели… Нет, но здесь на сухом упал – должны найти.
– Грузовые и пассажирские КБ разные заводы выпускают? – спрашиваю я.
– Один. Пока только один завод и есть для них. Отличия-то пассажирского варианта небольшие: кресла да окна, буфет, туалет…
Мы немало еще узнаем от Петра Денисовича: и что чаще всего аварии бывают при посадке – да и к тому же больше у реактивных самолетов, чем у винтовых, из-за их высокой посадочной скорости: затем в статистике следуют разные аэродромные аварии (обходящиеся, к счастью, обычно без жертв), за ними-взлетные-и только после этих совсем редкие аварии при наборе высоты или горизонтальном полете.
Мы подлетаем. В каком красивом месте упал самолет! Оскол – неширокая, но чистая и тихая река – здесь отдаляется от высокого правого берега, образуя вольную многокилометровую петлю в долине. Вот внутри этой петли среди свежей майской зелени луга с редкими деревьями – безобразное темное пятно с бело-серым бесформенным чем-то в середине; столбы коптящего пламени, ближние деревья тоже догорают, но дымят синим, по-дровяному.
А дальше, за рекой, луга и рощи в утреннем туманном мареве; высокий берег переходит в столообразную равнину в квадратах угодий; за ними – домики и сады Гавронцев. И над всем этим в сине-голубом небе сверкает, поднимаясь, солнце.
Я люблю реки. Они для меня будто живые существа. Как только подвернутся два-три свободных дня да погода позволяет, я рюкзак на плечи – и па-ашел по какой-нибудь, где потише, побезлюдней. Палатки, спальные мешки – этого я не признаю: я не улитка – таскать на себе комфорт; всегда найдется стог или копна, а то и в траве можно выспаться, укрываясь звездами.
И по Осколу я ходил, знаю эту излучину. Вон там, выше, где река возвращается к высокому берегу, есть родничок с хорошей водой; я делал привал возле него… Но сейчас здесь все не так. В том месте, где высокий берег выступает над излучиной мыском, стоит среди некошеной травы наш грузовой вертолет, а вокруг деловая суета: разбивают две большие палатки – одну для моей камеры, другую для гостей, выгружают и расставляют наше имущество. Мы приземляемся.
– Слышал? – говорит мне Артурыч, выскакивая вслед за мной на траву. Самолет выпустили одиннадцать месяцев назад. Вот на такой срок, то есть примерно на годовой заброс и настаивайся. Выбирай зацепку – хорошую, крепкую, не пиво с таранькой! – и просвет. Дня в три-четыре должен быть просвет. Туда, – он указывает в сторону излучины, – тебе ходить не надо, запрещаю. От суеты здесь тоже держись на дистанции… Общность, глубина и общность – вот что должно тебя пропитывать. Годовой заброс – помни это!
Да, в такой заброс я еще не ходил. И Рындичевич тоже.
Вскоре прибывают еще два вертолета. Из первого по лесенке опускаются трое.
Переднего: невысокого с фигурой спортсмена, седой шевелюрой и темными бровями, по которым только и можно угадать, какие раньше у него были волосы, – я узнаю сразу, видел снимки в журналах. Это Иван Владимирович Бекасов, генеральный конструктор, Герой Социалистического Труда и прочая, и прочая. Ему лет за пятьдесят, но энергичные движения, с какими он, подойдя, знакомится с нами, живая речь и живые темные глаза молодят его; лицо, руки покрыты шершавым крымским загаром – наверно, выдернули прямо с пляжа где-нибудь в Форосе.
Он представляет нам (Багрию, собственно; по мне Бекасов скользнул взглядом – и я перестал для него существовать) и двух других. Высокий, худой и сутулый Николай Данилович (фамилию не расслышал) – главный инженер авиазавода; у него озабоченное лицо и усталый глуховатый голос. Второй – мужчина «кровь с молоком», белокожее лицо с румянцем, широкие темные брови под небольшим лбом, красивый нос и подбородок – Феликс Юрьевич, начальник цеха винтов на этом же заводе; вид у него урюмо-оскорбленный – похоже, факт, что именно его выдернули на место катастрофы, его угнетает.
Подходит Лемех. Бекасов его тепло приветствует, а о том и говорить нечего: глаза только что не светятся от счастья встречи с бывшим шефом.
– Какие предполагаете причины аварии? – спрашивает Багрий.
– Поскольку при наборе высоты, то наиболее вероятны отказы двигателей, и поломка винтов, – отвечает Бекасов. – Такова мировая статистика.
– Ну, сразу и на винты! – запальчиво вступает начцеха. – Да не может с ними ничего быть, Иван Владимирович, вы же знаете, как мы их делаем. Пылинке не даем упасть.
– Нет, проверить, конечно, нужно все, – уступает тот.
– Не нужно все, сосредоточьтесь на самом вероятном, – говорит Багрий. Время не ждет. Вот если эти предположения не подтвердятся, тогда будете проверять все.
– Хорошо, – внимательно взглянув на него, соглашается генеральный конструктор; и после паузы добавляет. – Мы предупреждены о безусловном повиновении вам. Артур… э-э… Викторович. Но не могли бы вы объяснить свои намерения, цели и так далее? Так сказать, каждый солдат должен понимать свой маневр.
Чувствуется, что ему немалых усилий стоит низведение себя в «солдаты»; слово-то какое выбрал – «повиновение».
Под этот разговор приземлился второй вертолет, из него появляются четверо в серых комбинезонах; они сразу начинают выгружать свое оборудование. Одни приборы (среди которых я узнаю и средних размеров металлографический микроскоп) уносят в шатер, другие складывают на землю: портативный передатчик, домкрат, какакие-то диски на шестах, похожие на армейские миноискатели, саперные лопаты, огнетушитель… С этим они пойдут вниз. Это поисковики.
– Мог бы и даже считаю необходимым, – говорит Багрий. – Прошу всех в палатку.
В шатре в дополнение к свету, сочащемуся сквозь пластиковые окошки, горит электричество; на столе у стенки микроскоп, рядом толщиномер; распаковывают и устанавливают еще какие-то приборы.
По приглашению Бекасова все собираются около нас. Стульев нет, стоят. Стулья – не в стиле шефа: пока дело не кончится, сам не присядет и никому не даст.
Артур Викторович сейчас хорош, смотрится: подтянут, широкогруд, стремителен, вдохновенное лицо, гневно-веселые глаза. Да, у глаз есть цвет (карие), у лица очертания (довольно приятные и правильные), а кроме того, есть еще и темные вьющиеся волосы с седыми прядями над широким лбом, щеголеватая одежда… но замечается в нем прежде всего не это, не внешнее, а то, что поглубже: стремительность, вдохновение, веселье мощного духа. Этим он и меня смущает.
– Случившееся настраивает вас на заупокойный лад, – начинает он. – Прошу, настаиваю, требую: выбросьте мрачные мысли из головы, не спешите хоронить непогибших. Да, так: ничто еще не утрачено. Для того мы и здесь. Случай трудный – но опыт у нас есть, мы немало ликвидировали случившихся несчастий.
Совладаем и с этим. Главное – найти причину…
– Как – совладаете? – неверяще спросил Лемех. – Обрызгаете там все живой водой, самолет соберется и с живыми пассажирами полетит дальше?
Вокруг сдержанно заулыбались.
– Нет, не как в сказке, – взглянул на него Багрий. – Как в жизни. Мы живем в мире реализуемых возможностей, реализуемых нашим трудом, усилиями мысли, волей; эти реализации меняют мир на глазах. Почему бы, черт побери, не быть и противоположному: чтобы нежелательные, губительные реализации возвращались обратно в категорию возможного!.. Я не могу вдаваться в подробности, не имею права рассказать о ликвидированных нами несчастьях – ибо и это входит в наш метод. Когда мы устраним эту катастрофу, у вас в памяти останется не она, не увиденное здесь – только осознание ее возможности.
Артур Викторович помолчал, поглядел на лица стоявших перед ним: не было на них должного отзвука его словам, должного доверия.
– Я вам приведу такой пример, – продолжал он. – До последней войны прекращение дыхания и остановка сердца у человека считались, как вы знаете, несомненными признаками его смерти – окончательной и необратимой. И вы так же хорошо знаете, что теперь это рассматривается как клиническая смерть, из которой тысячи людей вернулись в жизнь. Мы делаем следующий шаг. Так что и катастрофу эту рассматривайте пока что как «клиническую»… Вы – люди деятельные, с жизненным опытом и сами знаете о ситуациях, когда кажется, что все потеряно, планы рухнули, цель недостижима; но если напрячь волю, собраться умом и духом, то удается достичь. Вот мы и работаем на этом «если».
– Но как? – вырвалось у кого-то. – Как вы это сделаете?
– Мы работаем с категориями, к которым вопрос «как?» уже, строго говоря, неприменим: реальность – возможность, причины – следствия… Вот вы и найдите причину, а остальное мы берем на себя.
– Так, может, и тот самолет соберется… ну, который в Сибири-то? – с недоверием и в то же время с надеждой спросил Лемех.
– Нет. Тот не «соберется»… – Артур Викторович улыбнулся ему грустно одними глазами. – Тот факт укрепился в умах многих и основательно, над таким массивом психик мы не властны. А здесь все по-свежему… Так, теперь по делу. В расследовании никаких съемок, записей, протоколов – только поиск причины. И идут лишь те, кто там действительно необходим. Это уж командуйте вы, Иван Владимирович.
Тот кивнул, повернулся к четырем поисковикам:
– Все слышали? За дело!
Я тоже берусь за дело: достаю из вертолета портативный видео-маг и, подойдя к обрыву, снимаю тех четверых, удаляющихся по зеленому склону к месту катастрофы. При обратном прокручивании они очень выразительно попятятся вверх. Мне надо наснимать несколько таких моментов – для старта.
Потом, озабоченный тем же, я подхожу к Багрию и говорю, что хорошо бы заполучить с аэродрома запись радиопереговора с этим самолетом до момента падения.
– Прекрасная мысль! – хвалит он меня. – Но уже исполнена и даже сверх того.
Не суетись, не толкись здесь – отрешайся, обобщайся. Зацепку нашел, продумал? Просвет?.. Ну, так удались вон туда, – он указывает на дальний край обрыва, – спокойно подумай, потом доложишь. Брысь!
И сам убегает по другим делам. Он прав; это обстановка на меня действует, атмосфера несчастья – будоражит, понукает что-то предпринимать.
Я ухожу далеко от палаток и вертолетов, ложусь в траве на самом краю обрыва, ладони под подбородок – смотрю вниз и вдаль. Солнце поднялось, припекает спину. В зеркальной воде Оскола отражаются белые облака. Чутошный ветерок с запахами теплой травы, земли, цветов… А внизу впереди – пятно гари, искореженное тело машины. Крылья обломились, передняя часть фюзеляжа от удара о землю собралась гармошкой.
Те четверо уже трудятся: двое поодаль и впереди от самолета кружат по архимедовой спирали, останавливаются, поднимают что-то, снова кружат. Двое других подкапываются лопатами под влипшую в почву кабину; вот поставили домкраты, работают рычагами – выравнивают. В движениях их чувствуется знание дела и немалый опыт.
…Каждый год гибнут на Земле корабли и самолеты. И некоторые вот так внезапно: раз – и сгинул непонятно почему. По крупному – понятно: человеку не дано ни плавать далеко, ни летать, а он хочет. Стремится. Вытягивается из жил, чтобы быстрее, выше, дальше… и глубже, если под водой. И платит немалую цену – трудом, усилиями мысли. А то и жизнями.
В полетах особенно заметно это вытягивание их жил, работа на пределе.
Например, у Армстронга и Олдрина для взлета с Луны и стыковки с орбитальным отсеком оставалось горючего на 10 секунд работы двигателя «лунной капсулы».
Десять секунд!.. Я даже слежу за секундной стрелкой на моих часах, пока она делает шестую часть оборота. Если в течение этого времени они не набрали бы должную скорость – шлепнулись бы обратно на Луну; перебрали лишку – унесло бы черт знает куда от отсека. Так гибель и так гибель.
Или вот в той стыковке «Ангара-1», на исправлении которой отличился Славик: попробуй оптимально израсходуй тонну сжатого воздуха – да еще управляя с Земли. А больше нельзя. «Запас карман не тянет». Черта с два, еще и как тянет: запас это вес.
Так и с самолетами. Аксиома сопромата, возникшая раньше сопромата: где тонко, там и рвется. А сделать толсто, с запасом прочности – самолет не полетит. Вот и получается, что для авиационных конструкций коэффициенты запаса прочности («коэффициенты незнания», как называл их наш лектор в институте) всегда оказываются поменьше, чем для наземных машин. Стараются чтобы меньше было и незнания, берут точными расчетами, качеством материалов, тщательностью технологии… А все-таки нет-нет да и окажется иной раз где-нибудь слишком уж тонко. И рвется. Тысячи деталей, десятки тысяч операций, сотни материалов – попробуй уследи.
И тем не менее уследить надо, иначе от каждого промаха работа всех просто теряет смысл.
…Там, внизу, приподняли кабину – сплюснутую, изогнутую вбок. Один поисковик приходил сюда за портативным газорезательным аппаратом, сейчас режут. Вот отгибают рейки, поисковик проникает внутрь. Я представил, что он может там увидеть, – дрожь пошла между лопаток. Э, нет, стоп, мне это нельзя!
Немедленно отвлечься!
Поднимаюсь, иду к палаткам. Хорошо бы еще что-то поймать на свой видеомаг.
О, на ловца и зверь бежит… да какой! Сам генеральный конструктор Бекасов, изнывая от ничегонеделания и ожидания, прогуливается по меже между молодыми подсолнухами и молодой кукурузой, делает разминочные движения: повороты корпуса вправо и влево, ладони перед грудью, локти в стороны. Ать-ать вправо, ать-ать влево!.. Как не снять. Нацеливаюсь объективом, пускаю пленку. Удаляется. Поворот обратно. Останавливается скандализированно:
До места полчаса лету – и за эти полчаса мы немало узнаем о «БК двадцать вторых»: как от Петра Денисовича, так и по рации.
– Не самолет, а лялечка, – говорит Лемех хрипловатым протяжным голосом. Я не буду говорить о том, что вы и без меня знаете, в газетах писалось: короткий пробег и разбег, терпимость к покрытию взлетной полосы – хоть на грунтовую, ему все равно, экономичность… Но вот как летчик: слушался отлично, тяга хорошая – крутизна набора высоты, почти как у реактивных! А почему? От применения Иваном Владимировичем сдвоенных встречно вращающихся на общей оси винтов да мощных турбин к ним – от этого и устойчивость, и тяга. Нет, за конструкцию я голову на отсечение кладу – в порядке! Да и так подумать: если бы изъяны в ней были, то испытательные машины гробились бы – а то ж серийные…
Сведения по рации от Воротилина: самолет выпущен с завода в июне прошлого года, налетал тысячу сто часов, перевез более 20 тысяч пассажиров. Все регламентные работы проводились в срок и без отклонений; акты последних техосмотров не отмечают недостатков в работе узлов и блоков машины.
– Вот-вот… – выслушав, кивает Лемех, – и у того, что в Томской области загремел в позапрошлом апреле, тоже было чин-чинарем. Полторы тысячи часов налетал – и все с грузом. Эх, какие люди с ним погибли: Николай Алексеевич Серпухин, заслуженный пилот… он уже свое вылетал, мог на пенсию уходить, да не хотел – Дима Якушев, штурман только после училища…
– А почему там не обнаружили причину? – перебивает шеф.
– Он в болото упал. А болота там знаете какие – с герцогство Люксембургское.
Да конец апреля, самый разлив… Место падения и то едва в две недели нашли.
Это ж Сибирь, не что-нибудь. Над ней летишь ночью на семи тысячах метров – и ни одного огонька от горизонта до горизонта, представляете?
– Ну, нашли место – а там что? – направлял разговор Артур Викторович.
– А там… – Лемех поглядел на него светлыми глазками, – хвостовое оперение из трясины торчит. Да полкрыла левого отдельно, в другом месте. Ни вертолету сесть, ни человеку спуститься некуда. С тем и улетели… Нет, но здесь на сухом упал – должны найти.
– Грузовые и пассажирские КБ разные заводы выпускают? – спрашиваю я.
– Один. Пока только один завод и есть для них. Отличия-то пассажирского варианта небольшие: кресла да окна, буфет, туалет…
Мы немало еще узнаем от Петра Денисовича: и что чаще всего аварии бывают при посадке – да и к тому же больше у реактивных самолетов, чем у винтовых, из-за их высокой посадочной скорости: затем в статистике следуют разные аэродромные аварии (обходящиеся, к счастью, обычно без жертв), за ними-взлетные-и только после этих совсем редкие аварии при наборе высоты или горизонтальном полете.
Мы подлетаем. В каком красивом месте упал самолет! Оскол – неширокая, но чистая и тихая река – здесь отдаляется от высокого правого берега, образуя вольную многокилометровую петлю в долине. Вот внутри этой петли среди свежей майской зелени луга с редкими деревьями – безобразное темное пятно с бело-серым бесформенным чем-то в середине; столбы коптящего пламени, ближние деревья тоже догорают, но дымят синим, по-дровяному.
А дальше, за рекой, луга и рощи в утреннем туманном мареве; высокий берег переходит в столообразную равнину в квадратах угодий; за ними – домики и сады Гавронцев. И над всем этим в сине-голубом небе сверкает, поднимаясь, солнце.
Я люблю реки. Они для меня будто живые существа. Как только подвернутся два-три свободных дня да погода позволяет, я рюкзак на плечи – и па-ашел по какой-нибудь, где потише, побезлюдней. Палатки, спальные мешки – этого я не признаю: я не улитка – таскать на себе комфорт; всегда найдется стог или копна, а то и в траве можно выспаться, укрываясь звездами.
И по Осколу я ходил, знаю эту излучину. Вон там, выше, где река возвращается к высокому берегу, есть родничок с хорошей водой; я делал привал возле него… Но сейчас здесь все не так. В том месте, где высокий берег выступает над излучиной мыском, стоит среди некошеной травы наш грузовой вертолет, а вокруг деловая суета: разбивают две большие палатки – одну для моей камеры, другую для гостей, выгружают и расставляют наше имущество. Мы приземляемся.
– Слышал? – говорит мне Артурыч, выскакивая вслед за мной на траву. Самолет выпустили одиннадцать месяцев назад. Вот на такой срок, то есть примерно на годовой заброс и настаивайся. Выбирай зацепку – хорошую, крепкую, не пиво с таранькой! – и просвет. Дня в три-четыре должен быть просвет. Туда, – он указывает в сторону излучины, – тебе ходить не надо, запрещаю. От суеты здесь тоже держись на дистанции… Общность, глубина и общность – вот что должно тебя пропитывать. Годовой заброс – помни это!
Да, в такой заброс я еще не ходил. И Рындичевич тоже.
Вскоре прибывают еще два вертолета. Из первого по лесенке опускаются трое.
Переднего: невысокого с фигурой спортсмена, седой шевелюрой и темными бровями, по которым только и можно угадать, какие раньше у него были волосы, – я узнаю сразу, видел снимки в журналах. Это Иван Владимирович Бекасов, генеральный конструктор, Герой Социалистического Труда и прочая, и прочая. Ему лет за пятьдесят, но энергичные движения, с какими он, подойдя, знакомится с нами, живая речь и живые темные глаза молодят его; лицо, руки покрыты шершавым крымским загаром – наверно, выдернули прямо с пляжа где-нибудь в Форосе.
Он представляет нам (Багрию, собственно; по мне Бекасов скользнул взглядом – и я перестал для него существовать) и двух других. Высокий, худой и сутулый Николай Данилович (фамилию не расслышал) – главный инженер авиазавода; у него озабоченное лицо и усталый глуховатый голос. Второй – мужчина «кровь с молоком», белокожее лицо с румянцем, широкие темные брови под небольшим лбом, красивый нос и подбородок – Феликс Юрьевич, начальник цеха винтов на этом же заводе; вид у него урюмо-оскорбленный – похоже, факт, что именно его выдернули на место катастрофы, его угнетает.
Подходит Лемех. Бекасов его тепло приветствует, а о том и говорить нечего: глаза только что не светятся от счастья встречи с бывшим шефом.
– Какие предполагаете причины аварии? – спрашивает Багрий.
– Поскольку при наборе высоты, то наиболее вероятны отказы двигателей, и поломка винтов, – отвечает Бекасов. – Такова мировая статистика.
– Ну, сразу и на винты! – запальчиво вступает начцеха. – Да не может с ними ничего быть, Иван Владимирович, вы же знаете, как мы их делаем. Пылинке не даем упасть.
– Нет, проверить, конечно, нужно все, – уступает тот.
– Не нужно все, сосредоточьтесь на самом вероятном, – говорит Багрий. Время не ждет. Вот если эти предположения не подтвердятся, тогда будете проверять все.
– Хорошо, – внимательно взглянув на него, соглашается генеральный конструктор; и после паузы добавляет. – Мы предупреждены о безусловном повиновении вам. Артур… э-э… Викторович. Но не могли бы вы объяснить свои намерения, цели и так далее? Так сказать, каждый солдат должен понимать свой маневр.
Чувствуется, что ему немалых усилий стоит низведение себя в «солдаты»; слово-то какое выбрал – «повиновение».
Под этот разговор приземлился второй вертолет, из него появляются четверо в серых комбинезонах; они сразу начинают выгружать свое оборудование. Одни приборы (среди которых я узнаю и средних размеров металлографический микроскоп) уносят в шатер, другие складывают на землю: портативный передатчик, домкрат, какакие-то диски на шестах, похожие на армейские миноискатели, саперные лопаты, огнетушитель… С этим они пойдут вниз. Это поисковики.
– Мог бы и даже считаю необходимым, – говорит Багрий. – Прошу всех в палатку.
В шатре в дополнение к свету, сочащемуся сквозь пластиковые окошки, горит электричество; на столе у стенки микроскоп, рядом толщиномер; распаковывают и устанавливают еще какие-то приборы.
По приглашению Бекасова все собираются около нас. Стульев нет, стоят. Стулья – не в стиле шефа: пока дело не кончится, сам не присядет и никому не даст.
Артур Викторович сейчас хорош, смотрится: подтянут, широкогруд, стремителен, вдохновенное лицо, гневно-веселые глаза. Да, у глаз есть цвет (карие), у лица очертания (довольно приятные и правильные), а кроме того, есть еще и темные вьющиеся волосы с седыми прядями над широким лбом, щеголеватая одежда… но замечается в нем прежде всего не это, не внешнее, а то, что поглубже: стремительность, вдохновение, веселье мощного духа. Этим он и меня смущает.
– Случившееся настраивает вас на заупокойный лад, – начинает он. – Прошу, настаиваю, требую: выбросьте мрачные мысли из головы, не спешите хоронить непогибших. Да, так: ничто еще не утрачено. Для того мы и здесь. Случай трудный – но опыт у нас есть, мы немало ликвидировали случившихся несчастий.
Совладаем и с этим. Главное – найти причину…
– Как – совладаете? – неверяще спросил Лемех. – Обрызгаете там все живой водой, самолет соберется и с живыми пассажирами полетит дальше?
Вокруг сдержанно заулыбались.
– Нет, не как в сказке, – взглянул на него Багрий. – Как в жизни. Мы живем в мире реализуемых возможностей, реализуемых нашим трудом, усилиями мысли, волей; эти реализации меняют мир на глазах. Почему бы, черт побери, не быть и противоположному: чтобы нежелательные, губительные реализации возвращались обратно в категорию возможного!.. Я не могу вдаваться в подробности, не имею права рассказать о ликвидированных нами несчастьях – ибо и это входит в наш метод. Когда мы устраним эту катастрофу, у вас в памяти останется не она, не увиденное здесь – только осознание ее возможности.
Артур Викторович помолчал, поглядел на лица стоявших перед ним: не было на них должного отзвука его словам, должного доверия.
– Я вам приведу такой пример, – продолжал он. – До последней войны прекращение дыхания и остановка сердца у человека считались, как вы знаете, несомненными признаками его смерти – окончательной и необратимой. И вы так же хорошо знаете, что теперь это рассматривается как клиническая смерть, из которой тысячи людей вернулись в жизнь. Мы делаем следующий шаг. Так что и катастрофу эту рассматривайте пока что как «клиническую»… Вы – люди деятельные, с жизненным опытом и сами знаете о ситуациях, когда кажется, что все потеряно, планы рухнули, цель недостижима; но если напрячь волю, собраться умом и духом, то удается достичь. Вот мы и работаем на этом «если».
– Но как? – вырвалось у кого-то. – Как вы это сделаете?
– Мы работаем с категориями, к которым вопрос «как?» уже, строго говоря, неприменим: реальность – возможность, причины – следствия… Вот вы и найдите причину, а остальное мы берем на себя.
– Так, может, и тот самолет соберется… ну, который в Сибири-то? – с недоверием и в то же время с надеждой спросил Лемех.
– Нет. Тот не «соберется»… – Артур Викторович улыбнулся ему грустно одними глазами. – Тот факт укрепился в умах многих и основательно, над таким массивом психик мы не властны. А здесь все по-свежему… Так, теперь по делу. В расследовании никаких съемок, записей, протоколов – только поиск причины. И идут лишь те, кто там действительно необходим. Это уж командуйте вы, Иван Владимирович.
Тот кивнул, повернулся к четырем поисковикам:
– Все слышали? За дело!
Я тоже берусь за дело: достаю из вертолета портативный видео-маг и, подойдя к обрыву, снимаю тех четверых, удаляющихся по зеленому склону к месту катастрофы. При обратном прокручивании они очень выразительно попятятся вверх. Мне надо наснимать несколько таких моментов – для старта.
Потом, озабоченный тем же, я подхожу к Багрию и говорю, что хорошо бы заполучить с аэродрома запись радиопереговора с этим самолетом до момента падения.
– Прекрасная мысль! – хвалит он меня. – Но уже исполнена и даже сверх того.
Не суетись, не толкись здесь – отрешайся, обобщайся. Зацепку нашел, продумал? Просвет?.. Ну, так удались вон туда, – он указывает на дальний край обрыва, – спокойно подумай, потом доложишь. Брысь!
И сам убегает по другим делам. Он прав; это обстановка на меня действует, атмосфера несчастья – будоражит, понукает что-то предпринимать.
Я ухожу далеко от палаток и вертолетов, ложусь в траве на самом краю обрыва, ладони под подбородок – смотрю вниз и вдаль. Солнце поднялось, припекает спину. В зеркальной воде Оскола отражаются белые облака. Чутошный ветерок с запахами теплой травы, земли, цветов… А внизу впереди – пятно гари, искореженное тело машины. Крылья обломились, передняя часть фюзеляжа от удара о землю собралась гармошкой.
Те четверо уже трудятся: двое поодаль и впереди от самолета кружат по архимедовой спирали, останавливаются, поднимают что-то, снова кружат. Двое других подкапываются лопатами под влипшую в почву кабину; вот поставили домкраты, работают рычагами – выравнивают. В движениях их чувствуется знание дела и немалый опыт.
…Каждый год гибнут на Земле корабли и самолеты. И некоторые вот так внезапно: раз – и сгинул непонятно почему. По крупному – понятно: человеку не дано ни плавать далеко, ни летать, а он хочет. Стремится. Вытягивается из жил, чтобы быстрее, выше, дальше… и глубже, если под водой. И платит немалую цену – трудом, усилиями мысли. А то и жизнями.
В полетах особенно заметно это вытягивание их жил, работа на пределе.
Например, у Армстронга и Олдрина для взлета с Луны и стыковки с орбитальным отсеком оставалось горючего на 10 секунд работы двигателя «лунной капсулы».
Десять секунд!.. Я даже слежу за секундной стрелкой на моих часах, пока она делает шестую часть оборота. Если в течение этого времени они не набрали бы должную скорость – шлепнулись бы обратно на Луну; перебрали лишку – унесло бы черт знает куда от отсека. Так гибель и так гибель.
Или вот в той стыковке «Ангара-1», на исправлении которой отличился Славик: попробуй оптимально израсходуй тонну сжатого воздуха – да еще управляя с Земли. А больше нельзя. «Запас карман не тянет». Черта с два, еще и как тянет: запас это вес.
Так и с самолетами. Аксиома сопромата, возникшая раньше сопромата: где тонко, там и рвется. А сделать толсто, с запасом прочности – самолет не полетит. Вот и получается, что для авиационных конструкций коэффициенты запаса прочности («коэффициенты незнания», как называл их наш лектор в институте) всегда оказываются поменьше, чем для наземных машин. Стараются чтобы меньше было и незнания, берут точными расчетами, качеством материалов, тщательностью технологии… А все-таки нет-нет да и окажется иной раз где-нибудь слишком уж тонко. И рвется. Тысячи деталей, десятки тысяч операций, сотни материалов – попробуй уследи.
И тем не менее уследить надо, иначе от каждого промаха работа всех просто теряет смысл.
…Там, внизу, приподняли кабину – сплюснутую, изогнутую вбок. Один поисковик приходил сюда за портативным газорезательным аппаратом, сейчас режут. Вот отгибают рейки, поисковик проникает внутрь. Я представил, что он может там увидеть, – дрожь пошла между лопаток. Э, нет, стоп, мне это нельзя!
Немедленно отвлечься!
Поднимаюсь, иду к палаткам. Хорошо бы еще что-то поймать на свой видеомаг.
О, на ловца и зверь бежит… да какой! Сам генеральный конструктор Бекасов, изнывая от ничегонеделания и ожидания, прогуливается по меже между молодыми подсолнухами и молодой кукурузой, делает разминочные движения: повороты корпуса вправо и влево, ладони перед грудью, локти в стороны. Ать-ать вправо, ать-ать влево!.. Как не снять. Нацеливаюсь объективом, пускаю пленку. Удаляется. Поворот обратно. Останавливается скандализированно: