Страница:
Не забудем о том обстоятельстве, что работа Жоржа и Дандеса интересна тем, что на путь редукционизма их толкнула не только их слепая приверженность гиперструктуралистическому универсализму. Это был отклик на реальную проблему: в любом достаточно большом собрании загадок можно найти, во-первых, наряду со сложными загадками чрезвычайно элементарные тексты, во-вторых, описания неметафорического характера, то есть такие, которые под определение Аристотеля не попадают и, следовательно, аристотелев а загадка выглядит частным случаем; следовательно, настоящее определение загадки должно быть шире, то есть… мельче. И тут мы оказываемся на уровне, где специфичность загадки уже не просматривается. Это реальный парадокс, он указывает на подлинную проблему.
И все-таки именно Аристотель схватил нечто особенное в природе загадки, а Жорж и Дандес его потеряли, стремясь объять все и все почтить равно. Аристотель смотрит на загадку аристократически-избирательно, а Жорж и Дандес, создают демократическую республику загадки, в которой каждый индивид имеет равные права, но при этом гражданские права ее членов урезаны до элементарных плебейских функций.
Упомянутая критика Жоржа и Дандеса была сделана Скоттом на пути к его собственному структуральному определению загадки. Он стремится избежать формального редукционизма и с этой целью выбирает лингвистическую теорию, в которой внимание уделяется семантике и целостному плану. Выбирает он свежую в то время общую лингвистическую теорию Кеннета Пайка (Kenneth Pike). Обращаясь к семантическому, или семиологическому, аспекту загадки, Скотт удачно выбирает фокус: его внимание сосредоточено на действительно симптоматической черте загадки – на неполном смысловом соответствии между описанием/вопросом и разгадкой/ответом. Он называет эту черту загадки «частично затемненным семантическим соответствием» («partially obscured semantic fit») (Скотт 1965: 74). Эта особенность хороша тем, что позволяет – по некотором размышлении – обнаружить перекличку с мыслью Аристотеля, указавшего на некоторую инконгруэнтность в основе загадки. Но эту возможность Скотт упустил. Он прямо приступил к анализу отмеченной им особенности. Общая теория и на этот раз сослужила плохую службу. Скотт с порога прибег к популярной в целом ряде гиперструктуралистских концепций языка идее инварианта-с-вариантами. Пайк описывает поле языковых смыслов по аналогии с фонологической концепцией: посредством представления о семантических (смысловых) различительных чертах, или семах, которые получают представительство в различных вариациях, или аллосемах. Соответственно, Скотт определяет описательную часть загадки как пучок аллосем, варьирующих некоторую семантическую черту, представленную в ответе. У Пайка он находит компактную логику для описания неполного соответствия между так определенными ответом и вопросом: оно хорошо описывается в виде пучка логических вариантов некоторого инварианта. Формально-логически это верно, но объяснения загадки, увы, не дает: мы получаем лишь пустой формализм, проекцию теории на наш предмет, которая демонстрирует теорию, но ничего не говорит о предмете по существу. Ведь загадка открыто бросает вызов логике. Пренебречь ее странностями – значит проглядеть ее.
В действительной жизни языка текучая стихия смысла не поддается формальной логике, если она ей не подчинена намерением говорящего. Предполагать формально-логическое намерение носителей фольклорного сознания и подчинять фольклорные тексты редуктивной логической модели неуместно. Концепция Пайка представляет смысловые отношения по типу черного ящика, то есть так, что имеется нечто на входе и есть нечто на выходе, а затем между первым и вторым прокладываются наиболее экономичные абстрактные, формально-логические связи, которые и принимаются за реальный механизм действия. Но реальному высказыванию совсем не обязательно подчиняться формальной логике и экономичным отношениям. Реальное высказывание может идти самыми неэкономичными путями.[9] Пайк имеет дело с теоретическими фикциями, полезными в специальных и узких практических целях, но реальность языка никак не объясняющими. Для того, чтобы понять реальность высказывания, нужен имманентный его анализ, формальной логикой заранее не связанный. В результате Скотт ушел не далеко от Жоржа и Дандеса. Хорошее начинание его провалилось в виду того, что он разделяет ту систему предрассудков, которую можно назвать гиперредукционизмом, введенным в лингвистику Ноумом Чомским (Noam Chomsky): реальные пути языка мыслятся по типу логической машины. Чомскианский редукционизм, как и варианты концепции Пайка, пригодились для конструирования искусственного разума (artificial intelligence) в языковых одеждах (отсюда все их медали), но для понимания реальной жизни языка они непригодны.[10]
Итак, Аристотель схватывает загадку в качестве проблематичного и внутренне сложного феномена, но его сеть имеет настолько крупную ячейку, что большáя, даже бóльшая часть текстов загадки, зарегистрированных в собраниях фольклористов и этнологов, не дотягивает до его определения и проваливается сквозь его сеть. Вместе с тем, попытка Жоржа и Дандеса поправить ситуацию путем ориентации на простейшие формы народной загадки и определения общего знаменателя для всех ее форм достигает охвата всего без исключения, найденного в сборниках загадок, ценой потери специфики жанра. Начало теоретической мысли о загадке и современное состоянии этой мысли не стыкуются. Это похоже на тупик, но как раз сформулировав его, мы оказываемся перед лицом кардинального познавательного парадокса загадки, который послужит путеводной звездой для дальнейшего анализа.
Проницательное определение, данное Аристотелем, следует считать теоретическим, но не в популярном сегодня смысле, подразумевающем некую заданную в аксиоматическом виде концепцию и соответствующую ей программу анализа, а в подлинном и первоначальном смысле: в смысле умного (интеллектуального) созерцания бытия предмета и схватывания его сущности. Вместе с тем подведение данных некоторой сложной специфической области под некоторую готовую общую теорию, чем занимаются гиперструктуралисты, вообще нельзя считать теоретическим актом – это акт механический. Он имеет утилитарную ценность: с его помощью можно строить машины (в рамках проекта «artificial intelligence, искусственный интеллект»); он относится к области технологии, не познания.
В мире загадки мы будем постоянно иметь дело с парадоксами, которые являются самыми надежными вехами в исследовании культурных феноменов как потому, что культура вообще представляет собой область схождения того, что не изоморфно – мира и разума, так и потому, что парадоксы символически отмечают для нас критические пороги нашего понимания.
4. Отступление о характере гуманитарного знания, или Кое-что о герменевтике не в классическом ключе
5. О зиянии. Подступ к логике загадки
И все-таки именно Аристотель схватил нечто особенное в природе загадки, а Жорж и Дандес его потеряли, стремясь объять все и все почтить равно. Аристотель смотрит на загадку аристократически-избирательно, а Жорж и Дандес, создают демократическую республику загадки, в которой каждый индивид имеет равные права, но при этом гражданские права ее членов урезаны до элементарных плебейских функций.
Упомянутая критика Жоржа и Дандеса была сделана Скоттом на пути к его собственному структуральному определению загадки. Он стремится избежать формального редукционизма и с этой целью выбирает лингвистическую теорию, в которой внимание уделяется семантике и целостному плану. Выбирает он свежую в то время общую лингвистическую теорию Кеннета Пайка (Kenneth Pike). Обращаясь к семантическому, или семиологическому, аспекту загадки, Скотт удачно выбирает фокус: его внимание сосредоточено на действительно симптоматической черте загадки – на неполном смысловом соответствии между описанием/вопросом и разгадкой/ответом. Он называет эту черту загадки «частично затемненным семантическим соответствием» («partially obscured semantic fit») (Скотт 1965: 74). Эта особенность хороша тем, что позволяет – по некотором размышлении – обнаружить перекличку с мыслью Аристотеля, указавшего на некоторую инконгруэнтность в основе загадки. Но эту возможность Скотт упустил. Он прямо приступил к анализу отмеченной им особенности. Общая теория и на этот раз сослужила плохую службу. Скотт с порога прибег к популярной в целом ряде гиперструктуралистских концепций языка идее инварианта-с-вариантами. Пайк описывает поле языковых смыслов по аналогии с фонологической концепцией: посредством представления о семантических (смысловых) различительных чертах, или семах, которые получают представительство в различных вариациях, или аллосемах. Соответственно, Скотт определяет описательную часть загадки как пучок аллосем, варьирующих некоторую семантическую черту, представленную в ответе. У Пайка он находит компактную логику для описания неполного соответствия между так определенными ответом и вопросом: оно хорошо описывается в виде пучка логических вариантов некоторого инварианта. Формально-логически это верно, но объяснения загадки, увы, не дает: мы получаем лишь пустой формализм, проекцию теории на наш предмет, которая демонстрирует теорию, но ничего не говорит о предмете по существу. Ведь загадка открыто бросает вызов логике. Пренебречь ее странностями – значит проглядеть ее.
В действительной жизни языка текучая стихия смысла не поддается формальной логике, если она ей не подчинена намерением говорящего. Предполагать формально-логическое намерение носителей фольклорного сознания и подчинять фольклорные тексты редуктивной логической модели неуместно. Концепция Пайка представляет смысловые отношения по типу черного ящика, то есть так, что имеется нечто на входе и есть нечто на выходе, а затем между первым и вторым прокладываются наиболее экономичные абстрактные, формально-логические связи, которые и принимаются за реальный механизм действия. Но реальному высказыванию совсем не обязательно подчиняться формальной логике и экономичным отношениям. Реальное высказывание может идти самыми неэкономичными путями.[9] Пайк имеет дело с теоретическими фикциями, полезными в специальных и узких практических целях, но реальность языка никак не объясняющими. Для того, чтобы понять реальность высказывания, нужен имманентный его анализ, формальной логикой заранее не связанный. В результате Скотт ушел не далеко от Жоржа и Дандеса. Хорошее начинание его провалилось в виду того, что он разделяет ту систему предрассудков, которую можно назвать гиперредукционизмом, введенным в лингвистику Ноумом Чомским (Noam Chomsky): реальные пути языка мыслятся по типу логической машины. Чомскианский редукционизм, как и варианты концепции Пайка, пригодились для конструирования искусственного разума (artificial intelligence) в языковых одеждах (отсюда все их медали), но для понимания реальной жизни языка они непригодны.[10]
Итак, Аристотель схватывает загадку в качестве проблематичного и внутренне сложного феномена, но его сеть имеет настолько крупную ячейку, что большáя, даже бóльшая часть текстов загадки, зарегистрированных в собраниях фольклористов и этнологов, не дотягивает до его определения и проваливается сквозь его сеть. Вместе с тем, попытка Жоржа и Дандеса поправить ситуацию путем ориентации на простейшие формы народной загадки и определения общего знаменателя для всех ее форм достигает охвата всего без исключения, найденного в сборниках загадок, ценой потери специфики жанра. Начало теоретической мысли о загадке и современное состоянии этой мысли не стыкуются. Это похоже на тупик, но как раз сформулировав его, мы оказываемся перед лицом кардинального познавательного парадокса загадки, который послужит путеводной звездой для дальнейшего анализа.
Проницательное определение, данное Аристотелем, следует считать теоретическим, но не в популярном сегодня смысле, подразумевающем некую заданную в аксиоматическом виде концепцию и соответствующую ей программу анализа, а в подлинном и первоначальном смысле: в смысле умного (интеллектуального) созерцания бытия предмета и схватывания его сущности. Вместе с тем подведение данных некоторой сложной специфической области под некоторую готовую общую теорию, чем занимаются гиперструктуралисты, вообще нельзя считать теоретическим актом – это акт механический. Он имеет утилитарную ценность: с его помощью можно строить машины (в рамках проекта «artificial intelligence, искусственный интеллект»); он относится к области технологии, не познания.
В мире загадки мы будем постоянно иметь дело с парадоксами, которые являются самыми надежными вехами в исследовании культурных феноменов как потому, что культура вообще представляет собой область схождения того, что не изоморфно – мира и разума, так и потому, что парадоксы символически отмечают для нас критические пороги нашего понимания.
4. Отступление о характере гуманитарного знания, или Кое-что о герменевтике не в классическом ключе
В виду нынешнего обширного кризиса гуманитарного знания нам необходимо хотя бы вкратце остановиться на особенностях этого знания, забытых под впечатлением колоссальных успехов физико-математических наук, которые стали считаться идеалом для всякого знания. Гуманитарное знание, или знание о предметах культуры (англ. humanities, нем. Geisteswissenschaften), имеет иной характер, чем знание физико-математическое; мы знаем предметы культуры иначе, чем мы знаем природу и математические отношения. Проблемы гуманитарного знания разрабатывались в XIX веке в рамках герменевтики, науки о понимании и интерпретации текстов. В конце ХIХ – начале ХХ века Вильгельм Дильтей (Wilhelm Dilthey) развил герменевтику как знание об особенной методологии гуманитарных наук на основе рефлексии по их поводу. Но вскоре эта философская дисциплина измельчала. Структуральная лингвистика, которая при своем рождении была тесно связана с герменевтикой и ее близнецом, феноменологической философией, попала под влияние триумфального универсализма физико-математического знания – так открылась дорога гипертрофии лингвистического структурализма. Связь лингвистики с герменевтикой и вообще с какой-либо рефлексивной дисциплиной прервалась.[11] Сегодня необходимость вернуться к проблематике гуманитарного знания настоятельна. Загадка дает достойное поле для такого опыта. Этим она может быть интересна и людям, далеким от фольклористики.
Фундаментальная особенность физико-математических наук заключается в том, что любые феномены физического мира рассматриваются как подчиненные одной и той же системе неизменных и вечных общих законов (по крайней мере таков постулат физической науки); подозревать такую униформность в области феноменов истории и культуры нет оснований. Историческая и культурная сопринадлежность и родство некоторых феноменов могут служить вспомогательными средствами понимания их языка, но не предполагают их сущностного тождества. Феномены истории и культуры отличаются свойством, которое можно назвать индивидуальностью: в чем-то самом существенном каждый из них вырывается из неизбежных общих условий, которым он отдает непременную дань, и стремится к отличиям непредвидимого характера и, что еще важнее, не укладывающимся в широко раскинутые концептуальные сети. Этому нас учит и история, в которой, в противоположность физике, не действуют предсказания, и индивидуальные продукты творчества, какие мы находим в искусстве. Последние непредсказуемы не в том смысле, в каком нам даны случайные события физического мира (которые в любом случае вызываются физическими, то есть законосообразными, причинами и поэтому предсказуемы, если не индивидуально, то статистически), а потому что представляют собой результаты неповторимых творческих актов. Разделяя множество свойств со смежными ему, каждый исторический и культурный феномен (тут не скажешь «они», тут нужно единственное число) тем не менее постольку обладает ценностью, поскольку несет нечто неподражаемое. «Доктор Живаго» и «Лолита», формально относятся к одному и тому же жанру романа и близки по времени появления, даже разрабатывают сходные мотивы, а их авторы являются продуктами одной и той же культурной эпохи, но тем не менее могут быть осмыслены по существу своему только в том случае, если подходить к каждому из них с независимыми установками, сформированными в опыте общения с каждым из этих романов и мирами их авторов в отдельности, – эти романы говорят с читателем на разных поэтических языках и их смысл конституирован в различных, несоизмеримых модальностях.
Таким образом, самый характер теории в области культуры нельзя себе представлять по типу физической или логико-математической. Аналитическая экспликация культурных феноменов не может быть предусмотрена какой-либо готовой теорией или ориентирована на универсальный набор элементов, структур и параметров. Мысль, анализирующая культурные феномены, должна быть на каждом шагу готова к неожиданностям и необходимости перестройки не только выстроенной концепции, но и исходных посылок. Как известно, и физическая мысль время от времени оказывается в критическом положении, когда накопленные эмпирические данные начинают на окраинах мира физического знания приходить в несоответствие с принятой теорией; тогда оказывается необходимым вносить поправки даже в исходные постулаты науки; и тогда меняется общая парадигма научного мышления. Теория и эмпирия время от времени расходятся. Но в физике это происходит редко, смена научной парадигмы начинает новую большую эпоху. В культурной же области кризис – непрерывное состояние; таково должно быть и условие здравой аналитической мысли на каждом ее шагу. Постоянный кризис требует недремлющего критического отношения к концептуальным средствам. Аналитическая мысль, занятая феноменами культуры, всегда находится на пороге неожиданного – не в смысле регистрации неизвестного факта, а в более фундаментальном смысле – в плане достаточности принципов анализа. Каждый предстоящий феномен может потребовать новых, непредусмотренных ходов мысли. В этой непредусмотренности вся прелесть гуманитарного исследования. И наоборот, каждое подведение исследуемого феномена под готовую концепцию без оглядки – сомнительно. И банально.
В этот момент мы подошли к довольно радикальному взгляду. Парадоксальным образом, контр-интуитивным для сознания, ориентированного на физику, каждый феномен культурной области требует особой теории. Возможно ли такое – теория единичного феномена? Возможно, если представить себе теорию данного феномена вписанной в открытый и скользящий концептуальный спектр, не подчиненный, в отличие от радуги, однажды зафиксированной парадигме. Между теориями близких культурных феноменов допустимы отношения смежности, ограниченного семейного родства, но не подчиненность единой системе измерений. При переходе от предмета к предмету может потребоваться переход к частично близкой, но все же другой концептуальной системе и другой модальности мышления.
Для теории некоторого культурного феномена можно сформулировать логическое правило: чем шире сфера приложения некоторой теории, тем ее результаты тривиальнее. Глубокая теория некоторого культурного предмета может строиться лишь по месту, с учетом готовых смежных теорий, но не с перенесением их и подчинением им. Любое понятие и представление, найденное готовым, при этом должно быть объектом пересмотра. Не место в готовой теории, а усмотрение проблемы схватывает предмет гуманитарного знания.
Фундаментальная особенность физико-математических наук заключается в том, что любые феномены физического мира рассматриваются как подчиненные одной и той же системе неизменных и вечных общих законов (по крайней мере таков постулат физической науки); подозревать такую униформность в области феноменов истории и культуры нет оснований. Историческая и культурная сопринадлежность и родство некоторых феноменов могут служить вспомогательными средствами понимания их языка, но не предполагают их сущностного тождества. Феномены истории и культуры отличаются свойством, которое можно назвать индивидуальностью: в чем-то самом существенном каждый из них вырывается из неизбежных общих условий, которым он отдает непременную дань, и стремится к отличиям непредвидимого характера и, что еще важнее, не укладывающимся в широко раскинутые концептуальные сети. Этому нас учит и история, в которой, в противоположность физике, не действуют предсказания, и индивидуальные продукты творчества, какие мы находим в искусстве. Последние непредсказуемы не в том смысле, в каком нам даны случайные события физического мира (которые в любом случае вызываются физическими, то есть законосообразными, причинами и поэтому предсказуемы, если не индивидуально, то статистически), а потому что представляют собой результаты неповторимых творческих актов. Разделяя множество свойств со смежными ему, каждый исторический и культурный феномен (тут не скажешь «они», тут нужно единственное число) тем не менее постольку обладает ценностью, поскольку несет нечто неподражаемое. «Доктор Живаго» и «Лолита», формально относятся к одному и тому же жанру романа и близки по времени появления, даже разрабатывают сходные мотивы, а их авторы являются продуктами одной и той же культурной эпохи, но тем не менее могут быть осмыслены по существу своему только в том случае, если подходить к каждому из них с независимыми установками, сформированными в опыте общения с каждым из этих романов и мирами их авторов в отдельности, – эти романы говорят с читателем на разных поэтических языках и их смысл конституирован в различных, несоизмеримых модальностях.
Таким образом, самый характер теории в области культуры нельзя себе представлять по типу физической или логико-математической. Аналитическая экспликация культурных феноменов не может быть предусмотрена какой-либо готовой теорией или ориентирована на универсальный набор элементов, структур и параметров. Мысль, анализирующая культурные феномены, должна быть на каждом шагу готова к неожиданностям и необходимости перестройки не только выстроенной концепции, но и исходных посылок. Как известно, и физическая мысль время от времени оказывается в критическом положении, когда накопленные эмпирические данные начинают на окраинах мира физического знания приходить в несоответствие с принятой теорией; тогда оказывается необходимым вносить поправки даже в исходные постулаты науки; и тогда меняется общая парадигма научного мышления. Теория и эмпирия время от времени расходятся. Но в физике это происходит редко, смена научной парадигмы начинает новую большую эпоху. В культурной же области кризис – непрерывное состояние; таково должно быть и условие здравой аналитической мысли на каждом ее шагу. Постоянный кризис требует недремлющего критического отношения к концептуальным средствам. Аналитическая мысль, занятая феноменами культуры, всегда находится на пороге неожиданного – не в смысле регистрации неизвестного факта, а в более фундаментальном смысле – в плане достаточности принципов анализа. Каждый предстоящий феномен может потребовать новых, непредусмотренных ходов мысли. В этой непредусмотренности вся прелесть гуманитарного исследования. И наоборот, каждое подведение исследуемого феномена под готовую концепцию без оглядки – сомнительно. И банально.
В этот момент мы подошли к довольно радикальному взгляду. Парадоксальным образом, контр-интуитивным для сознания, ориентированного на физику, каждый феномен культурной области требует особой теории. Возможно ли такое – теория единичного феномена? Возможно, если представить себе теорию данного феномена вписанной в открытый и скользящий концептуальный спектр, не подчиненный, в отличие от радуги, однажды зафиксированной парадигме. Между теориями близких культурных феноменов допустимы отношения смежности, ограниченного семейного родства, но не подчиненность единой системе измерений. При переходе от предмета к предмету может потребоваться переход к частично близкой, но все же другой концептуальной системе и другой модальности мышления.
Для теории некоторого культурного феномена можно сформулировать логическое правило: чем шире сфера приложения некоторой теории, тем ее результаты тривиальнее. Глубокая теория некоторого культурного предмета может строиться лишь по месту, с учетом готовых смежных теорий, но не с перенесением их и подчинением им. Любое понятие и представление, найденное готовым, при этом должно быть объектом пересмотра. Не место в готовой теории, а усмотрение проблемы схватывает предмет гуманитарного знания.
5. О зиянии. Подступ к логике загадки
Вернемся к загадке и сделаем первые аналитические шаги.
Аристотель рассмотрел особенность загадки как тропа: она построена на внутреннем, неприметном с поверхности логическом несоответствии. Взгляд Аристотеля касается одной части загадки – описательной. Но усвоив его, мы оказываемся в состоянии увидеть, что логическая нестыковка характеризует и полную структуру загадки – соотношение описания и разгадки. Неоднозначность логического перехода от описания к разгадке замечалась исследователями начиная с XVIII в.[12] Отмечено было, что одна и та же загадка, точнее – одно и то же описание, может в соседних географических пунктах получать неодинаковые ответы, отсылать к различным предметам. М. А. Рыбникова приводит пример загадки с разными ответами: Кто над нами вверх ногами? – Муха, Паук, Таракан, – отвечают в разных местах. По ее же свидетельству, и в одном месте одна и та же загадка получала различные разгадки (Рыбникова 1932: 46; в дальнейшем: Р). Пример из англоязычного собрания Арчера Тэйлора: Что каждое утро идет на мельницу и не оставляет следов? (What goes to the mill every morning and don’t make no tracks?); в разных местах зарегистрированы следующие ответы: дорога (Т181), дым (Т183), ветер (Т184), блоха (Т185).
Неполное соответствие описания и его разгадки и разные ответы на один и тот же вопрос – это две стороны одной медали. Они по-разному отмечают то напряжение, которое имеет место между двумя составными частями загадки. Даже в случаях, когда различные ответы на вопрос не зарегистрированы, неполное соответствие описания и предмета остается в силе и разнообразие ответов потенциально всегда возможно. К этому можно добавить отмеченную мною ранее (с. 18) удаленность образа, предлагаемого народной загадкой в описании, от понятия, под которое подходит разгадка.
Определив загадку, предлагаемое ею описание как соединение существующего с невозможным, Аристотель по сути показал, что если загадка и выглядит метафорой, представляет себя таковой, то под более углубленным взглядом обнаруживается аномальность этой метафоры. Более того, идея соединения несоединимого по сути взрывает метафору, делает в ней брешь, сквозь которую в область порядка, обозначаемого логически ясным понятием метафоры, врывается хохот той инстанции, которая в обликах гротеска была известна уже скульпторам первых в истории примитивных фигурок с преувеличенными, карикатурными формами и которую греки признавали и старались сдержать на периферии своей ойкумены. Этой защитной установке следовал и Аристотель, подведя загадку под знакомое понятие метафоры, но исключительная острота его зрения как бы вскользь и ненамеренно отметила в загадке вызов рациональности.
В свете сказанного на первый план выдвигается проблема напряженных отношений загадки с логикой. Это не значит, что загадка и логика несовместимы, – все, что имеет смысл, имеет логику, даже алогическое определяется через логику, потому мы его знаем как алогическое. Примем это обстоятельство как побуждение к тому, чтобы начать строить логику загадки по ее собственным меркам, не подгоняя ее под всеобщую формальную норму.
Особенность логики загадки, обнаруженная Стагиритом, заключается в том, что она неочевидна. Философ увидел загадку, с одной стороны, как соединение несоединимого – действительно существующего с совершенно невозможным, с другой, как хорошо сконструированную метафору. Иначе говоря, он ухватил странность загадки – логический слом в ее сердцевине, но не отказался подвести ее под знакомое определение. Его скупые замечания оставляют место комментарию. Метафорой загадка выглядит с поверхности, а усмотрение логической несовместимости компонентов загадочного описания выделяет ее неочевидную структурную характеристику как фигуры речи, ее особенную внутреннюю форму. Тут перед нами два уровня наблюдения: первый – как бы очевидный и общий и второй – скрытый и отличительный. Как мы вскоре увидим, новоевропейская фольклористика приняла усмотрение Аристотеля как указатель дальнейшего пути. Фольклористы пришли к ценным результатам, забытым сегодня. Чтобы на твердом основании оценить их работу, подведем итоги нашим предварительным наблюдениям над особенностями загадки, что даст нам возможность положить независимое начало логике загадки.
Первым делом нам нужно найти термин, который бы мог выступать в роли любого из ряда понятий, которыми и другие исследователи, и мы до сих пор пользовались, описывая логическую особенность загадки: амбивалентность, неполное соответствие, логическая нестыковка, инконгруэнтность, сдвиг, напряжение. При этом желательно понятие, способное охватить все понятия указанного ряда и находящееся от них на некотором отдалении, поскольку каждое из них характеризует тот или иной конкретный аспект загадки и уже предполагает некоторую интерпретацию. Дело в том, что неясным остается, насколько каждая такая интерпретация является достаточной; поэтому предпочтительно понятие сдержанное, оставляющее пространство для вопросов. Предпочтительно также понятие само по себе свежее, неангажированное, не обремененное грузом обязанностей по отношению к какой-либо теории, оставляющее свободу непредубежденному поиску.
Пригласим на эту роль понятие зияния (hiatus). Будем понимать его как термин ненавязчивый, не интерпретирующий, не дающий ответа, который нужно лишь теоретически обработать (достаточно его сравнить с понятием амбивалентности, которое сразу же подсказывает возможность вписать загадку в готовый теоретический контекст структуральной антропологии), а, скорее, задающий вопрос. Понятие зияния хорошо тем, что указывает на некоторое серединное место в проекциях нашего предмета, причем место неизведанное. Мы воспользуемся им для начала не столько как именем общим, сколько как именем собственным, которое взывает к лицу, но получит конкретный смысл только тогда, когда произойдет личное знакомство, и лишь постепенно будем его наполнять конкретным смыслом. В этой роли понятие зияния требовательно, поскольку указывает на непонятое, стоящее за спиной как будто понятного. Аристотель обратил внимание на то, что метафора загадки – не метафора в обычном смысле; сквозь призму понятия зияния загадочный вопрос и ответ-разгадка – больше не вопрос и ответ в прямом смысле. Мираж очевидностей начинает рассеиваться и открывается окно для свежего взгляда на неведомый еще смысловой строй загадки, на ее назначение и характер ее разгадывания.
Преодоление очевидностей начнем с отказа от определения загадки в качестве вопросно-ответной формы, которое дает не больше, чем определение человека как соединения кислорода, углерода и водорода. Начнем с более осторожной, открытой и проблематизирующей характеристики загадки как двучленной, или биномиальной, формы высказывания, отношения между двумя частями которой сложны, неоднозначны и не очевидны по своей сути; они предполагают некоторое соответствие, осложненное менее очевидным, но более глубоко идущим логическим разрывом – если между вопросом и ответом пролегает зияние, то они уже не просто вопрос и ответ, во всяком случае не логический ответ на логически поставленный вопрос.
Теперь нам следует остановиться и задуматься над тем обстоятельством, что загадка обнаруживает двойное осложнение. Если в ее описании своего предмета нет соответствия между составляющими, и это описание принимает ответ, который не имеет точного ему соответствия, то такое осложнение избыточно по отношению к простой задаче возвести затруднение на пути разгадывания. Приняв это осложнение как отличительное и принципиальное свойство народной загадки, мы больше не можем быть уверены, что знаем, что такое загадка, и должны заново поставить вопрос о функциях ее структуры и о том, что она представляет собой как особый типа высказывания.
Понятие зияния вводит нас в логику народной загадки и отделяет ее от любого другого жанра энигматики. С его помощью мы впервые обращаем внимание на загадочную сердцевину нашего жанра, уклончивого в отношении к схематизирующей мысли, ускользающего от прямого логического определения. Эти уклонение и ускользание искусно играют с рациональностью и, следовательно, не имеют ничего общего с такими отрицательными качествами, как аморфность или иррациональность. Дважды необходимое зияние – преднамеренный, смыслообразующий и артикулирующий внутреннюю форму принцип, благодаря которому логика предстает как алогичность, или алогичность как логика.
Мы все же будем понимать зияние не как объясняющее понятие, но и не как формальный признак, а как симптом того, что в данном месте укрыта проблема функциональной установки, то есть готовности и направленности сознания (или интенции, в переводе на язык феноменологии), которая соответствует феномену загадки и по отношению к которой только и может быть понята конструкция загадки.
Итак, мы установили, что загадка загадочна вдвойне и понимание ее не дается атаке в лоб. Она требует осторожного, ненавязанного и внимательного подхода к себе – подхода как к проблеме, а не очевидности. Мы можем теперь подвести первые аналитические итоги:
Аристотель рассмотрел особенность загадки как тропа: она построена на внутреннем, неприметном с поверхности логическом несоответствии. Взгляд Аристотеля касается одной части загадки – описательной. Но усвоив его, мы оказываемся в состоянии увидеть, что логическая нестыковка характеризует и полную структуру загадки – соотношение описания и разгадки. Неоднозначность логического перехода от описания к разгадке замечалась исследователями начиная с XVIII в.[12] Отмечено было, что одна и та же загадка, точнее – одно и то же описание, может в соседних географических пунктах получать неодинаковые ответы, отсылать к различным предметам. М. А. Рыбникова приводит пример загадки с разными ответами: Кто над нами вверх ногами? – Муха, Паук, Таракан, – отвечают в разных местах. По ее же свидетельству, и в одном месте одна и та же загадка получала различные разгадки (Рыбникова 1932: 46; в дальнейшем: Р). Пример из англоязычного собрания Арчера Тэйлора: Что каждое утро идет на мельницу и не оставляет следов? (What goes to the mill every morning and don’t make no tracks?); в разных местах зарегистрированы следующие ответы: дорога (Т181), дым (Т183), ветер (Т184), блоха (Т185).
Неполное соответствие описания и его разгадки и разные ответы на один и тот же вопрос – это две стороны одной медали. Они по-разному отмечают то напряжение, которое имеет место между двумя составными частями загадки. Даже в случаях, когда различные ответы на вопрос не зарегистрированы, неполное соответствие описания и предмета остается в силе и разнообразие ответов потенциально всегда возможно. К этому можно добавить отмеченную мною ранее (с. 18) удаленность образа, предлагаемого народной загадкой в описании, от понятия, под которое подходит разгадка.
Определив загадку, предлагаемое ею описание как соединение существующего с невозможным, Аристотель по сути показал, что если загадка и выглядит метафорой, представляет себя таковой, то под более углубленным взглядом обнаруживается аномальность этой метафоры. Более того, идея соединения несоединимого по сути взрывает метафору, делает в ней брешь, сквозь которую в область порядка, обозначаемого логически ясным понятием метафоры, врывается хохот той инстанции, которая в обликах гротеска была известна уже скульпторам первых в истории примитивных фигурок с преувеличенными, карикатурными формами и которую греки признавали и старались сдержать на периферии своей ойкумены. Этой защитной установке следовал и Аристотель, подведя загадку под знакомое понятие метафоры, но исключительная острота его зрения как бы вскользь и ненамеренно отметила в загадке вызов рациональности.
В свете сказанного на первый план выдвигается проблема напряженных отношений загадки с логикой. Это не значит, что загадка и логика несовместимы, – все, что имеет смысл, имеет логику, даже алогическое определяется через логику, потому мы его знаем как алогическое. Примем это обстоятельство как побуждение к тому, чтобы начать строить логику загадки по ее собственным меркам, не подгоняя ее под всеобщую формальную норму.
Особенность логики загадки, обнаруженная Стагиритом, заключается в том, что она неочевидна. Философ увидел загадку, с одной стороны, как соединение несоединимого – действительно существующего с совершенно невозможным, с другой, как хорошо сконструированную метафору. Иначе говоря, он ухватил странность загадки – логический слом в ее сердцевине, но не отказался подвести ее под знакомое определение. Его скупые замечания оставляют место комментарию. Метафорой загадка выглядит с поверхности, а усмотрение логической несовместимости компонентов загадочного описания выделяет ее неочевидную структурную характеристику как фигуры речи, ее особенную внутреннюю форму. Тут перед нами два уровня наблюдения: первый – как бы очевидный и общий и второй – скрытый и отличительный. Как мы вскоре увидим, новоевропейская фольклористика приняла усмотрение Аристотеля как указатель дальнейшего пути. Фольклористы пришли к ценным результатам, забытым сегодня. Чтобы на твердом основании оценить их работу, подведем итоги нашим предварительным наблюдениям над особенностями загадки, что даст нам возможность положить независимое начало логике загадки.
Первым делом нам нужно найти термин, который бы мог выступать в роли любого из ряда понятий, которыми и другие исследователи, и мы до сих пор пользовались, описывая логическую особенность загадки: амбивалентность, неполное соответствие, логическая нестыковка, инконгруэнтность, сдвиг, напряжение. При этом желательно понятие, способное охватить все понятия указанного ряда и находящееся от них на некотором отдалении, поскольку каждое из них характеризует тот или иной конкретный аспект загадки и уже предполагает некоторую интерпретацию. Дело в том, что неясным остается, насколько каждая такая интерпретация является достаточной; поэтому предпочтительно понятие сдержанное, оставляющее пространство для вопросов. Предпочтительно также понятие само по себе свежее, неангажированное, не обремененное грузом обязанностей по отношению к какой-либо теории, оставляющее свободу непредубежденному поиску.
Пригласим на эту роль понятие зияния (hiatus). Будем понимать его как термин ненавязчивый, не интерпретирующий, не дающий ответа, который нужно лишь теоретически обработать (достаточно его сравнить с понятием амбивалентности, которое сразу же подсказывает возможность вписать загадку в готовый теоретический контекст структуральной антропологии), а, скорее, задающий вопрос. Понятие зияния хорошо тем, что указывает на некоторое серединное место в проекциях нашего предмета, причем место неизведанное. Мы воспользуемся им для начала не столько как именем общим, сколько как именем собственным, которое взывает к лицу, но получит конкретный смысл только тогда, когда произойдет личное знакомство, и лишь постепенно будем его наполнять конкретным смыслом. В этой роли понятие зияния требовательно, поскольку указывает на непонятое, стоящее за спиной как будто понятного. Аристотель обратил внимание на то, что метафора загадки – не метафора в обычном смысле; сквозь призму понятия зияния загадочный вопрос и ответ-разгадка – больше не вопрос и ответ в прямом смысле. Мираж очевидностей начинает рассеиваться и открывается окно для свежего взгляда на неведомый еще смысловой строй загадки, на ее назначение и характер ее разгадывания.
Преодоление очевидностей начнем с отказа от определения загадки в качестве вопросно-ответной формы, которое дает не больше, чем определение человека как соединения кислорода, углерода и водорода. Начнем с более осторожной, открытой и проблематизирующей характеристики загадки как двучленной, или биномиальной, формы высказывания, отношения между двумя частями которой сложны, неоднозначны и не очевидны по своей сути; они предполагают некоторое соответствие, осложненное менее очевидным, но более глубоко идущим логическим разрывом – если между вопросом и ответом пролегает зияние, то они уже не просто вопрос и ответ, во всяком случае не логический ответ на логически поставленный вопрос.
Теперь нам следует остановиться и задуматься над тем обстоятельством, что загадка обнаруживает двойное осложнение. Если в ее описании своего предмета нет соответствия между составляющими, и это описание принимает ответ, который не имеет точного ему соответствия, то такое осложнение избыточно по отношению к простой задаче возвести затруднение на пути разгадывания. Приняв это осложнение как отличительное и принципиальное свойство народной загадки, мы больше не можем быть уверены, что знаем, что такое загадка, и должны заново поставить вопрос о функциях ее структуры и о том, что она представляет собой как особый типа высказывания.
Понятие зияния вводит нас в логику народной загадки и отделяет ее от любого другого жанра энигматики. С его помощью мы впервые обращаем внимание на загадочную сердцевину нашего жанра, уклончивого в отношении к схематизирующей мысли, ускользающего от прямого логического определения. Эти уклонение и ускользание искусно играют с рациональностью и, следовательно, не имеют ничего общего с такими отрицательными качествами, как аморфность или иррациональность. Дважды необходимое зияние – преднамеренный, смыслообразующий и артикулирующий внутреннюю форму принцип, благодаря которому логика предстает как алогичность, или алогичность как логика.
Мы все же будем понимать зияние не как объясняющее понятие, но и не как формальный признак, а как симптом того, что в данном месте укрыта проблема функциональной установки, то есть готовности и направленности сознания (или интенции, в переводе на язык феноменологии), которая соответствует феномену загадки и по отношению к которой только и может быть понята конструкция загадки.
Итак, мы установили, что загадка загадочна вдвойне и понимание ее не дается атаке в лоб. Она требует осторожного, ненавязанного и внимательного подхода к себе – подхода как к проблеме, а не очевидности. Мы можем теперь подвести первые аналитические итоги:
(a) Народная загадка из устной традиции выделяется среди форм энигматики тем, что предлагаемое ею метафорическое описание скрывает два логически разнородных компонента – действительно существующее в сочетании с совершенно невозможным (принцип Аристотеля), то есть в самом сердце ее содержится смысловое зияние. Таким образом, то, что представляется метафорой загадки, – не вполне метафора.