– Ничего нет лучше свиной грудинки, – заявил хозяин, как только скорость, с какой он поглощал еду, начала снижаться, – ну может, кроме опоссума. Возьмешь опоссума, сготовишь его с молодой картошкой – и уж поверь, лезет в глотку ну как по маслу. Мы, бывало, частенько его готовили, да вот уж не упомню, когда в последний раз. Чтоб добыть опоссума, нужен пес, а как наш Пастор состарился и издох, у меня не хватило духу завести другую собаку. Честно, я любил эту псину и хотел было заменить его, да не смог.
Хозяйка смахнула слезу.
– Он был самый лучший пес из всех, какие у нас жили, – сказала она. – Прямо член семьи. Спал под плитой, там иной раз такая жара, что у него вроде шкура дымилась, а ему хоть бы хны. Наверно, ему нравилось, когда жарко. Может, кому подумается, что Пастор – странная кличка для собаки, но он же был в точности как пастор. И вел себя как пастор, всегда серьезный, а то вроде печальный, но с достоинством…
– Ну это пока не учует опоссума, – вставил хозяин. – А как учует, просто сходит с ума от ярости.
– Не подумайте, что мы какие-нибудь безбожники, – добавила женщина. – Но вот не было для него другой клички, хоть плачь. Он выглядел как пастор, вот и все.
Мы покончили с едой, и хозяин, снова засунув трубку в рот, опять потянулся за банкой.
– Спасибо, – сказал я, – больше не буду. Мне надо идти. Если вы разрешите взять пару поленьев из поленницы, я попробую подсунуть их под колеса…
– Не советую, – заявил хозяин. – В такую бурю никак не советую. Да это же скандал, за это в тюрьму сажать надо, если я соглашусь выпустить тебя в такую погоду. Ты останешься здесь, в тепле и уюте, мы с тобой маленечко выпьем, а уж поутру затеешь что пожелаешь со свежими силами. Правда, у нас нет второй кровати, но ты можешь прилечь на кушетке. Устроишься как следует, заснешь за милую душу. А утром спозаранку лошади заявятся домой, мы их запряжем и вытянем твою машину из канавы…
– Даже не предлагайте, – запротестовал я. – Я и так причинил вам столько беспокойства…
– Это ведь прямо счастье, что ты заглянул к нам, – ответил он. – Новый человек, с кем можно потолковать, такое выпадает не часто. Мы с матерью по вечерам сидим и глядим друг на друга. Молча сидим. Мы уже столько лет говорим друг с другом, что давно выговорились. – Он наполнил мой стакан и вновь подпихнул его ко мне через стол. – Бери смелее и будь благодарен судьбе, что в такую ночь у тебя есть крыша над головой. И не желаю я больше даже слышать о том, что ты уйдешь отсюда раньше утра.
Я поднял стакан и сделал добрый долгий глоток, и должен признать, что идея не выходить наружу в грозовую ночь приобрела известную привлекательность.
– В конце-то концов, – продолжал хозяин, – если у меня не осталось пса и я не могу поохотиться на опоссума, в этом тоже есть свое преимущество. Мне точно не хватает старины Пастора. Но когда нет собаки, у человека остается больше времени посидеть. Ты еще молод и неспособен это понять, но это же самое ценное время в жизни. Сидишь и думаешь, сидишь и мечтаешь и становишься лучше, чем был. Большинство подонков, что попадаются нынче на каждом шагу, стали такими оттого, что у них не находилось времени посидеть. Они все торопятся, все бегут и воображают, что бегут к какой-то цели, а на самом деле бегут от самих себя.
– По-моему, это правда, – откликнулся я, имея в виду себя самого. – По-моему, это самая настоящая правда.
Я хлебнул самогона, и это было так замечательно, что я хлебнул еще.
– Эй, парень, – обратился ко мне хозяин, – ну-ка тяни сюда свой стакан. А то, гляжу, у тебя там почти ничего не осталось.
Я подчинился. Банка булькнула, и стакан был опять полнехонек.
– Вот мы сидим, – разглагольствовал он, – устроились, как клопы за печкой, и ни черта нет у нас никаких дел, кроме как сидеть и пить помаленьку и болтать по-дружески, и наплевать нам, сколько времени прошло и который час. Время, – добавил он поучительно, – наш лучший друг, если мы умеем им распорядиться, и наш худший враг, если мы позволяем ему распоряжаться нами. Большинство из тех, кто живет по часам, несчастные существа. Если живешь по солнцу, тогда другое дело.
Я понимал, что тут что-то неладно. Я чувствовал привкус какой-то неладности. Словно я был знаком с этой парой когда-то раньше, словно встречал их где-то годы назад и вот-вот непременно вспомню снова, вспомню, кто они, что за люди и где мы познакомились. Но как я ни шарил в памяти, она не подчинялась, воспоминание ускользало.
А хозяин говорил и говорил, и я понял, что слушаю его вполслуха. Помню, что он толковал про охоту на енотов, и про то, на какую наживку брать сома-усача, и еще много о чем. Все это было очень мило, но я, без сомнения, упустил много подробностей.
Я прикончил стакан и без приглашения протянул его хозяину, чтобы наполнить по новой, и хозяин наполнил, и все шло так хорошо и славно – огонь ворчал в печи, часы на полке у дверей, что вели в кладовку, тикали громко и общительно, и комната замкнулась в себе. Утром жизнь возьмет свое, я найду пропавшую развилку и продолжу путь в Пайлот Ноб. А пока что, втолковывал я себе, мне выпало время досуга, время отдыха, – можно просто сидеть, и пусть часы тикают себе на здоровье, и можно ни о чем не думать или, по меньшей мере, ни о чем особенно не задумываться. От выпитого самогона меня порядком развезло, и я понимал, что развезло, но не имел ничего против. Я по-прежнему сидел и слушал не вслушиваясь, и думать не думал о завтрашнем дне.
– Между прочим, – спросил я, – а как в этом году динозавры, не досаждают?
– Да бродит тут несколько, – ответил он беззаботно, – только, сдается мне, помельче они пошли нынче, не то что прежде…
И как ни в чем не бывало завел байку о том, как срубил дерево, где было дупло с пчелами, а потом стал вспоминать год, когда кролики нажрались ядовитого астрагала и сделались такими задиристыми, что, сбившись стаями, гоняли медведя гризли по всей округе и чуть не затравили его. Но это, наверное, случилось где-нибудь в другом месте, потому что в этих краях, мне было точно известно, астрагал не рос, да и гризли никогда не водились.
Последнее, что я помню, – как устраивался на кушетке в другой комнате, а хозяин стоял подле меня с фонарем. Я снял пиджак и повесил на спинку стула, стащил ботинки и, старательно выровняв, поставил рядышком на полу. Затем распустил галстук и растянулся на кушетке, и, как хозяин и обещал, мне стало очень удобно.
– Ты хорошо выспишься, – заверил он. – Барни, когда гостил у нас, всегда ночевал здесь. Барни здесь, а Спарки на кухне…
И внезапно, как только эти два имени донеслись до меня, я вспомнил! Я предпринял отчаянную попытку приподняться, и мне это почти удалось.
– Знаю! – закричал я. – Теперь я знаю, кто ты! Ты Куряка Смит из того же комикса, что Пучеглаз Барни, и Затычка Спарки, и Веселая Веснушка, и вся ваша компания!..
Я хотел сказать еще что-то и не сумел, да, в общем, это было и не важно или не слишком важно.
Я рухнул назад на кушетку и замер в изнеможении, и Куряка ушел, забрав с собой фонарь, а по крыше над моей головой без умолку стучал дождь.
Я заснул под стук дождя…
И проснулся среди гремучих змей.
Глава 2
Глава 3
Хозяйка смахнула слезу.
– Он был самый лучший пес из всех, какие у нас жили, – сказала она. – Прямо член семьи. Спал под плитой, там иной раз такая жара, что у него вроде шкура дымилась, а ему хоть бы хны. Наверно, ему нравилось, когда жарко. Может, кому подумается, что Пастор – странная кличка для собаки, но он же был в точности как пастор. И вел себя как пастор, всегда серьезный, а то вроде печальный, но с достоинством…
– Ну это пока не учует опоссума, – вставил хозяин. – А как учует, просто сходит с ума от ярости.
– Не подумайте, что мы какие-нибудь безбожники, – добавила женщина. – Но вот не было для него другой клички, хоть плачь. Он выглядел как пастор, вот и все.
Мы покончили с едой, и хозяин, снова засунув трубку в рот, опять потянулся за банкой.
– Спасибо, – сказал я, – больше не буду. Мне надо идти. Если вы разрешите взять пару поленьев из поленницы, я попробую подсунуть их под колеса…
– Не советую, – заявил хозяин. – В такую бурю никак не советую. Да это же скандал, за это в тюрьму сажать надо, если я соглашусь выпустить тебя в такую погоду. Ты останешься здесь, в тепле и уюте, мы с тобой маленечко выпьем, а уж поутру затеешь что пожелаешь со свежими силами. Правда, у нас нет второй кровати, но ты можешь прилечь на кушетке. Устроишься как следует, заснешь за милую душу. А утром спозаранку лошади заявятся домой, мы их запряжем и вытянем твою машину из канавы…
– Даже не предлагайте, – запротестовал я. – Я и так причинил вам столько беспокойства…
– Это ведь прямо счастье, что ты заглянул к нам, – ответил он. – Новый человек, с кем можно потолковать, такое выпадает не часто. Мы с матерью по вечерам сидим и глядим друг на друга. Молча сидим. Мы уже столько лет говорим друг с другом, что давно выговорились. – Он наполнил мой стакан и вновь подпихнул его ко мне через стол. – Бери смелее и будь благодарен судьбе, что в такую ночь у тебя есть крыша над головой. И не желаю я больше даже слышать о том, что ты уйдешь отсюда раньше утра.
Я поднял стакан и сделал добрый долгий глоток, и должен признать, что идея не выходить наружу в грозовую ночь приобрела известную привлекательность.
– В конце-то концов, – продолжал хозяин, – если у меня не осталось пса и я не могу поохотиться на опоссума, в этом тоже есть свое преимущество. Мне точно не хватает старины Пастора. Но когда нет собаки, у человека остается больше времени посидеть. Ты еще молод и неспособен это понять, но это же самое ценное время в жизни. Сидишь и думаешь, сидишь и мечтаешь и становишься лучше, чем был. Большинство подонков, что попадаются нынче на каждом шагу, стали такими оттого, что у них не находилось времени посидеть. Они все торопятся, все бегут и воображают, что бегут к какой-то цели, а на самом деле бегут от самих себя.
– По-моему, это правда, – откликнулся я, имея в виду себя самого. – По-моему, это самая настоящая правда.
Я хлебнул самогона, и это было так замечательно, что я хлебнул еще.
– Эй, парень, – обратился ко мне хозяин, – ну-ка тяни сюда свой стакан. А то, гляжу, у тебя там почти ничего не осталось.
Я подчинился. Банка булькнула, и стакан был опять полнехонек.
– Вот мы сидим, – разглагольствовал он, – устроились, как клопы за печкой, и ни черта нет у нас никаких дел, кроме как сидеть и пить помаленьку и болтать по-дружески, и наплевать нам, сколько времени прошло и который час. Время, – добавил он поучительно, – наш лучший друг, если мы умеем им распорядиться, и наш худший враг, если мы позволяем ему распоряжаться нами. Большинство из тех, кто живет по часам, несчастные существа. Если живешь по солнцу, тогда другое дело.
Я понимал, что тут что-то неладно. Я чувствовал привкус какой-то неладности. Словно я был знаком с этой парой когда-то раньше, словно встречал их где-то годы назад и вот-вот непременно вспомню снова, вспомню, кто они, что за люди и где мы познакомились. Но как я ни шарил в памяти, она не подчинялась, воспоминание ускользало.
А хозяин говорил и говорил, и я понял, что слушаю его вполслуха. Помню, что он толковал про охоту на енотов, и про то, на какую наживку брать сома-усача, и еще много о чем. Все это было очень мило, но я, без сомнения, упустил много подробностей.
Я прикончил стакан и без приглашения протянул его хозяину, чтобы наполнить по новой, и хозяин наполнил, и все шло так хорошо и славно – огонь ворчал в печи, часы на полке у дверей, что вели в кладовку, тикали громко и общительно, и комната замкнулась в себе. Утром жизнь возьмет свое, я найду пропавшую развилку и продолжу путь в Пайлот Ноб. А пока что, втолковывал я себе, мне выпало время досуга, время отдыха, – можно просто сидеть, и пусть часы тикают себе на здоровье, и можно ни о чем не думать или, по меньшей мере, ни о чем особенно не задумываться. От выпитого самогона меня порядком развезло, и я понимал, что развезло, но не имел ничего против. Я по-прежнему сидел и слушал не вслушиваясь, и думать не думал о завтрашнем дне.
– Между прочим, – спросил я, – а как в этом году динозавры, не досаждают?
– Да бродит тут несколько, – ответил он беззаботно, – только, сдается мне, помельче они пошли нынче, не то что прежде…
И как ни в чем не бывало завел байку о том, как срубил дерево, где было дупло с пчелами, а потом стал вспоминать год, когда кролики нажрались ядовитого астрагала и сделались такими задиристыми, что, сбившись стаями, гоняли медведя гризли по всей округе и чуть не затравили его. Но это, наверное, случилось где-нибудь в другом месте, потому что в этих краях, мне было точно известно, астрагал не рос, да и гризли никогда не водились.
Последнее, что я помню, – как устраивался на кушетке в другой комнате, а хозяин стоял подле меня с фонарем. Я снял пиджак и повесил на спинку стула, стащил ботинки и, старательно выровняв, поставил рядышком на полу. Затем распустил галстук и растянулся на кушетке, и, как хозяин и обещал, мне стало очень удобно.
– Ты хорошо выспишься, – заверил он. – Барни, когда гостил у нас, всегда ночевал здесь. Барни здесь, а Спарки на кухне…
И внезапно, как только эти два имени донеслись до меня, я вспомнил! Я предпринял отчаянную попытку приподняться, и мне это почти удалось.
– Знаю! – закричал я. – Теперь я знаю, кто ты! Ты Куряка Смит из того же комикса, что Пучеглаз Барни, и Затычка Спарки, и Веселая Веснушка, и вся ваша компания!..
Я хотел сказать еще что-то и не сумел, да, в общем, это было и не важно или не слишком важно.
Я рухнул назад на кушетку и замер в изнеможении, и Куряка ушел, забрав с собой фонарь, а по крыше над моей головой без умолку стучал дождь.
Я заснул под стук дождя…
И проснулся среди гремучих змей.
Глава 2
Меня спас страх – животный, мертвящий страх, погрузивший тело в оцепенение на несколько секунд, которых как раз хватило, чтобы разум осознал ситуацию и принял решение.
Надо мной, нацелившись мне точно в лицо, вздымалась безобразная смертоносная голова. Ничтожная доля секунды, столь быстротечная, что лишь самая скоростная камера могла бы ее запечатлеть, – и выпад! Жуткие изогнутые клыки уже подняты наготове.
Шевельнись я, и они бы вонзились в меня.
Но я не шевелился, потому что не мог шевельнуться, потому что страх, вместо того чтобы толкнуть меня к мгновенному непроизвольному действию, обратил тело в камень, в ледяную статую, завязал мускулы тугим узлом, сковал сухожилия, покрыл руки и спину гусиной кожей.
Нависшая надо мной голова казалась вырезанной из кости, вырезанной небрежно и грубо, глазки сверкали тусклым блеском свежесколотого камня, еще не знавшего полировки, а в промежутке между глазками и ноздрями были ямки, которые, говорят, служат датчиками радиации. Раздвоенный язык выстреливал и исчезал, напоминая, пожалуй, игру молний в небе, пробуя мир на вкус и на ощупь, снабжая крохотный мозг, спрятанный в глубине черепа, первичными фактами: что это за существо, на котором я, змея, очутилась неожиданно для себя? Змеиное тело было мутно-желтым с более темными полосами, переходящими в косые ромбовидные узоры. И змея была большой, – может, и не такой большой, как померещилось в первый момент страха, когда я заглянул ей в глаза, – но достаточно большой, чтобы чувствовать ее вес на груди.
Сrotalus horridus – гремучая змея!
Она знала, что я тут. Зрение, может быть, и слабенькое, все же поставляло ей какую-то информацию. Раздвоенный язык – тем более. А эти радиационные ямки, возможно, измеряли температуру моего тела. Она была в смутном замешательстве – настолько, насколько пресмыкающиеся способны на замешательство. Она была в неуверенности и нерешительности. Друг или враг? Слишком велик для того, чтобы стать пищей, но вполне может обернуться угрозой. И я знал наверняка, что при малейшем признаке угрозы она ужалит.
Мое тело вышло из повиновения, страх сковал его, но сквозь пелену страха пробилась мысль, что еще мгновение, и скованность пройдет – я попробую удрать, попробую в безнадежном броске переместиться так, чтоб эта тварь меня не достала. Однако мой мозг, пусть и затуманенный страхом, работал с холодной логикой отчаяния и приказывал мне не двигаться, оставаться оцепенелой колодой как можно дольше. В этом был мой единственный шанс на спасение. Любое движение может быть истолковано как угроза, и змея решит защищаться.
Я смежил веки, смежил медленно-медленно, чтобы даже не моргать больше, и погрузился во тьму, а в горле вставал жгучий желчный комок, и паника сводила желудок.
Не двигайся, – повторял я себе. – Не шелохнись, не шевельни пальцем и не вздумай дрожать…
Труднее всего оказалось держать глаза закрытыми, но надо, надо! Даже такая мелочь, как внезапное движение век, может заставить змею ужалить.
Тело мое кричало криком – каждый мускул, каждый нерв, каждый пупырышек на коже требовали, чтоб я удирал. Но я приказывал телу лежать – та часть меня, что была рассудком, разумом, сознанием. Откуда-то просочилась непрошеная мыслишка, что никогда за всю мою жизнь разум и тело не вступали в такой явный конфликт друг с другом.
Мурашки терзали кожу, словно по ней топотали миллионы грязных ног. Кишечник бунтовал, его крутило и переворачивало. Сердце колотилось так, что я, казалось, вот-вот распухну и лопну или просто задохнусь от кровяного давления.
А на грудь по-прежнему давил вес.
Я пытался угадать, как змея ведет себя, по характеру этого веса. Изменила ли она позу? Не стряслось ли чего-нибудь, что могло бы склонить змеиные мозги к агрессии? А вдруг она как раз сию секунду тянется вверх, изгибаясь буквой S, что всегда предшествует атаке? Или, наоборот, опускает голову и готовится уползти, удостоверившись, что я не представляю собой угрозы?
Если бы я мог открыть глаза и узнать все наверняка! Поистине это была задача, непосильная для живой плоти, – знать об опасности, осознавать опасность и не видеть ее, напряжением воли заставлять себя не видеть.
Но я держал веки смеженными – не зажмуренными, не плотно сжатыми, а именно смеженными самым естественным образом, какого только мог добиться: откуда мне было знать, а вдруг даже шевеление лицевых мускулов, нужное для того, чтоб зажмуриться, встревожит змею?
Я даже дышать старался как можно легче: ведь дыхание – тоже движение. Хотя, с другой стороны, я убеждал себя, что за это время змея должна бы уже привыкнуть к ритму дыхания.
И вот змея зашевелилась.
Тело мое тут же напряглось против воли – но, раз уж напряглось, я так и оставил его напряженным. Змея сползла вниз по груди, по животу, – казалось, движение будет длиться до бесконечности… – но конец наступил, змея проползла, и ее не стало.
Ну! – вскричало тело, – ну же, пора удирать! Но я вновь удержал тело в повиновении и медленно открыл глаза, так медленно, что зрение возвращалось постепенно, мало-помалу, сперва туманные контуры сквозь ресницы, потом контуры чуть пояснее сквозь узкие щелочки и, наконец, зрение в полном объеме.
Когда глаза мои открылись в первый раз, я не рассмотрел ничего, кроме безобразной сплющенной змеиной головы, нацеленной мне в лицо. Теперь я увидел футах в четырех над собой скальный свод, снижающийся справа налево. И одновременно ощутил промозглый запах пещеры.
Я лежал вовсе не на кушетке, где засыпал под стук дождя по крыше. Подо мной была такая же, как свод, скальная плита – дно пещеры. Чуть скосив глаза, я разглядел, что пещера неглубока, что она, по сути, всего-навсего горизонтальная расщелина, выбитая непогодой в известняке.
Змеиное логово! – понял я. Та змея – не единственная здесь, тут их может быть сколько угодно. А значит, я должен по-прежнему лежать тихо, по крайней мере пока не приду к убеждению, что рядом больше змей нет.
Утреннее солнце пробивалось в расщелину сбоку, касаясь правой стороны моего тела и чуть пригревая ее. Я глянул в том направлении и обнаружил, что от самого подножия холма к пещерке ведет неширокая ложбина. И там, внизу, где она кончается, видна дорога, по которой я ехал вчера, и поперек дороги торчит, накренившись, машина. Моя машина. А вот домика, что стоял здесь накануне, нет и в помине. Ни амбара, ни навеса для скота, ни поленницы. И вообще ничего. Между дорогой и тем местом, где я лежу недвижим, – склон холма, пастбище, запятнанное кое-где густым кустарником, зарослями ежевики и отдельными деревцами.
Можно бы заподозрить, что это совсем другое место, если бы не моя собственная машина там на дороге. Но раз машина торчит на дороге как торчала, значит, место то самое, только с ним, а заодно и с домиком, что-то случилось. И уж тут впору было рехнуться – такого просто не бывает. Дома и стога, навесы для скота и поленницы не пропадают ни с того ни с сего. Рыдваны с задом, подпертым доской, не пропадают тоже.
В глубине расщелины послышался какой-то шелест, сухой треск, и нечто быстрое и жесткое, скользнув по моим коленям, скрылось в хрустнувшей куче прошлогодних листьев: высохшие за зиму, они скопились на склоне у порога пещерки.
Тело мое взбунтовалось. Слишком долго его продержали в страхе. Им руководил инстинкт, которому разум не мог больше противостоять: рассудок еще протестовал вовсю, а я уже пружиной вылетел из пещерки и поднялся на ноги ни жив ни мертв. Передо мной, чуть правее, вниз по склону стремительно ускользала змея. Достигнув зарослей ежевики, она юркнула в них и уже не выдавала себя ни малейшим шорохом.
Все застыло недвижно и беззвучно, и я замер на склоне, напряженно поджидая хоть какого-нибудь движения, какого-нибудь звука. Осмотрел почву вокруг, затем повторил осмотр медленнее и основательнее. Едва ли не первым, что я увидел, был мой собственный пиджак, лежащий на земле, но не кое-как, а словно бы я бережно опустил его – словно бы, подумал я с ужасом, у меня было намерение повесить его на спинку стула, да только стула не оказалось. А на шаг-другой выше стояли мои ботинки, аккуратно, рядышком, пятками к вершине холма. И только увидев эти ботинки, я понял, что стою в одних носках.
Змей видно не было, хотя в глубине пещерки что-то ворочалось, но там была темень – не разглядеть. Какая-то птичка спустилась из поднебесья и устроилась на сухом старом пне, посверкивая на меня глазками-бусинками, а откуда-то издали, из долины, донеслось звяканье коровьего колокольчика.
Я осторожно подступил к пиджаку и потрогал его ногой. Ни под ним, ни в нем как будто не было ничего постороннего, и я рискнул наклониться, поднять его и встряхнуть. Потом подобрал ботинки, но надевать не стал – это значило бы задержаться, – а начал отступать по склону вниз, вниз, подавляя в себе яростное желание броситься бегом, скатиться с холма кубарем, лишь бы покончить с наваждением и прорваться к машине. Но нет, я переступал еле-еле, осматривая каждый фут в поисках змей. Склон наверняка кишмя кишит ими: одна была у меня на груди, вторая скользнула по коленям, третья шуршала в глубине пещерки, и Бог знает, сколько их тут еще.
Однако больше змей я не встретил. Зато наступил правой ногой на чертополох и до конца пути вынужден был идти на цыпочках, чтобы колючки, вцепившиеся в носок, не жалили еще больнее. Но змей не было, – по крайней мере, они не показывались.
А может, – мелькнула мысль, – змеи испугались меня не меньше, чем я их?.. Ну нет, они-то не испугались. Я наконец заметил, что весь дрожу, даже зубы стучат. У подножия холма, подле самой дороги, я бессильно опустился на травку, подальше от зарослей и валунов, где могли бы таиться змеи, и выковырял колючки. Потом попытался надеть ботинки, но руки тряслись и не слушались, и только тут до меня дошло, как я был перепуган, но едва я постиг глубину своего страха, как испугался еще сильнее.
Желудок поднялся к горлу и ударил меня в лицо, но сил хватило лишь на то, чтобы перекатиться на бок. Меня вырвало, и спазмы продолжались еще долго после того, как в желудке совсем ничего не осталось.
И все-таки мне полегчало, и в конце концов я отер подбородок, ухитрился надеть ботинки и даже завязать шнурки, а потом доковылял до машины и прислонился к ней, чуть не обнял ее от счастья. И, обнимаясь с уродливой кучей железа, я понял, что машина отнюдь не застряла. Канава была куда мельче, чем я вообразил накануне.
Я залез в машину и протиснулся за баранку. Ключи обнаружились у меня в кармане, мотор завелся без промедления. Машина тронулась как ни в чем не бывало, и я поехал вниз по дороге – в направлении, обратном вчерашнему.
Было раннее утро, солнце взошло, вероятно, не более часа назад. Паутина, заткавшая придорожную траву, еще блестела от росы, а в небе кружились жаворонки, роняя на землю обрывки своих звонких песен.
Я одолел поворот – и увидел исчезнувший дом! Стоит себе невдалеке от дороги со своей безумно накрененной трубой и с поленницей позади, и с рыдваном возле поленницы, и с амбаром, привалившимся к копне сена. Все как вчера вечером, все как запало в память при вспышке молнии.
Увидеть все это вновь было для меня ударом, и разум заработал с бешеной скоростью, пытаясь хоть как-то свести концы с концами. Прежде всего я явно ошибся, решив, что, раз машина осталась на дороге, значит, дом исчез. Потому что вот он, дом, в точности такой, как несколько часов назад. Логика требовала предположить, что дом стоит, как стоял всегда, а машину могли и передвинуть, да и меня перенесли на добрую милю вверх по дороге.
В таком предположении тоже не было смысла, более того, оно казалось неосуществимым. Машина вчера накрепко завязла в кювете. Я же пытался тронуться, колеса крутились, а она ни с места. Может, я и напился допьяна, но все равно не мог представить себе, чтобы меня волокли целую милю и затащили в змеиное логово и чтобы я этого вообще не заметил.
Все это было полным бредом – нападающий трицератопс, испарившийся прежде, чем атака завершилась, машина, застрявшая в кювете, Куряка Смит со своей женой Лаузи и даже кукурузное пойло, которое мы с ним глотали, сидя за кухонным столом. Ведь я не ощущал похмелья – я бы почти обрадовался ему, потому что тогда можно бы списать любые невероятные события на то обстоятельство, что я напился до чертиков. Ну не может человек выпить столько дрянного самогона, сколько я припоминал, что выпил, и не ощущать никаких последствий. Разумеется, меня вырвало, но слишком поздно для того, чтоб это могло повлиять на мое самочувствие. К тому времени вся гадость, что была растворена в самогоне, должна бы добраться до каждой клеточки тела.
И тем не менее передо мной красовался, по-видимому, тот самый дом, где я искал приюта вчера вечером. Конечно, я видел его тогда при неверном свете молний, но и сегодня все здесь было так, как запомнилось.
Но при чем тут трицератопс, – недоумевал я, – и зачем гремучие змеи?.. Динозавр, вероятно, не представлял собой особой опасности (возможно даже, что он мне пригрезился, хоть я по-прежнему не склонен был верить в это), но уж гремучие змеи были самыми настоящими. Они были частью жуткой схемы преднамеренного убийства, а кому на свете могло понадобиться убить меня? И даже если кому-то понадобилось, по неведомым мне причинам, то уж, конечно же, он предпочел бы более простые, не столь замысловатые способы добиться своего.
Я пялился на этот дом так неотрывно, что чуть не слетел с дороги, но в последний момент все-таки успел вывернуть руль и совладать с машиной.
Взять хотя бы то, что вечером вокруг дома не было никаких признаков жизни, а сейчас они появились. Со двора вылетела свора сердитых псов и устремилась к дороге, гавкая на машину. Ей-ей, никогда в жизни я не видывал такого множества собак, тем более таких поджарых и тощих: даже на расстоянии нетрудно было различить выпирающие из-под шкур ребра. В большинстве своем это были охотничьи собаки с висячими и худосочными хвостами-хлыстиками. Одни с лаем устремились к воротам и протискивались на дорогу в намерении прогнать меня, другие поленились добираться до ворот, а просто перемахнули через забор одним высоким прыжком.
В доме распахнулась дверь, на крыльцо вышел мужчина и заорал на собак. Услышав оклик, вся свора враз притормозила, застыла, а затем стала пятиться назад к дому, точь-в-точь как мальчишки, застигнутые на арбузной делянке.
Этим псам было отлично известно, что их держат не за тем, чтоб охотиться на проезжающие машины.
Однако я уже не обращал большого внимания на собак, а во все глаза смотрел на того, кто вышел и окликнул их. Когда он вышел, я, в сущности, не сомневался, что это Куряка Смит. Сам не понимаю, почему, – вероятно, мне просто нужна была зацепка, чтобы хоть сколько-нибудь логично объяснить происшедшее. Только это оказался не Куряка Смит. Мужчина был заметно выше, чем Куряка, и не носил шляпы, и у него не было трубки. Тогда я сообразил, что мужчина никак не мог оказаться Курякой – ведь у того вечером не было ни одной собаки. Это был сосед, о котором Куряка предупреждал меня, сосед со сворой свирепых псов. Не вздумай пройтись по этой дороге пешком, предупреждал Куряка, если дорожишь жизнью…
А мне чуть не стоило жизни то, что я предпочел остаться с Курякой и сидеть с ним за кухонным столом, распивая самогон.
Но неужто я мог хоть на миг поверить, что вечером действительно гостил у Куряки Смита! Такой человек никогда не существовал, не мог существовать. Он и его туповатая женушка были сумасбродными персонажами, выдуманными для комиксов. Но сколько бы я ни твердил себе это, у меня ничего не получалось, объяснение не клеилось.
Не считая собак и мужчины, вышедшего на двор, чтобы наорать на них, дом оставался точной копией того, что облюбовал Куряка. И эта схожесть была вообще за пределами понимания.
И вдруг я приметил нечто отличное от вечернего воспоминания и мгновенно почувствовал себя куда лучше, куда дальше от помешательства, хотя это был совершенный пустяк, который, казалось бы, не должен влиять на настроение. Да, у поленницы стоял рыдван, но зад рыдвана не был поднят на доску поперек козел. Рыдван опирался на все четыре колеса. Правда, козлы и доска оставались рядом, прислоненные к поленнице, будто рыдван недавно чинили, но теперь привели в порядок и подпорки можно отставить.
Я уже почти проехал мимо, и вновь машина едва не слетела в кювет, и вновь я выправил ее в последний момент. Вывернув шею, я окинул дом прощальным взглядом и заметил, что у ворот на стойке висит почтовый ящик.
Грубыми печатными буквами, дрянной малярной кистью, с которой капала краска, на ящике было выведено имя:
Надо мной, нацелившись мне точно в лицо, вздымалась безобразная смертоносная голова. Ничтожная доля секунды, столь быстротечная, что лишь самая скоростная камера могла бы ее запечатлеть, – и выпад! Жуткие изогнутые клыки уже подняты наготове.
Шевельнись я, и они бы вонзились в меня.
Но я не шевелился, потому что не мог шевельнуться, потому что страх, вместо того чтобы толкнуть меня к мгновенному непроизвольному действию, обратил тело в камень, в ледяную статую, завязал мускулы тугим узлом, сковал сухожилия, покрыл руки и спину гусиной кожей.
Нависшая надо мной голова казалась вырезанной из кости, вырезанной небрежно и грубо, глазки сверкали тусклым блеском свежесколотого камня, еще не знавшего полировки, а в промежутке между глазками и ноздрями были ямки, которые, говорят, служат датчиками радиации. Раздвоенный язык выстреливал и исчезал, напоминая, пожалуй, игру молний в небе, пробуя мир на вкус и на ощупь, снабжая крохотный мозг, спрятанный в глубине черепа, первичными фактами: что это за существо, на котором я, змея, очутилась неожиданно для себя? Змеиное тело было мутно-желтым с более темными полосами, переходящими в косые ромбовидные узоры. И змея была большой, – может, и не такой большой, как померещилось в первый момент страха, когда я заглянул ей в глаза, – но достаточно большой, чтобы чувствовать ее вес на груди.
Сrotalus horridus – гремучая змея!
Она знала, что я тут. Зрение, может быть, и слабенькое, все же поставляло ей какую-то информацию. Раздвоенный язык – тем более. А эти радиационные ямки, возможно, измеряли температуру моего тела. Она была в смутном замешательстве – настолько, насколько пресмыкающиеся способны на замешательство. Она была в неуверенности и нерешительности. Друг или враг? Слишком велик для того, чтобы стать пищей, но вполне может обернуться угрозой. И я знал наверняка, что при малейшем признаке угрозы она ужалит.
Мое тело вышло из повиновения, страх сковал его, но сквозь пелену страха пробилась мысль, что еще мгновение, и скованность пройдет – я попробую удрать, попробую в безнадежном броске переместиться так, чтоб эта тварь меня не достала. Однако мой мозг, пусть и затуманенный страхом, работал с холодной логикой отчаяния и приказывал мне не двигаться, оставаться оцепенелой колодой как можно дольше. В этом был мой единственный шанс на спасение. Любое движение может быть истолковано как угроза, и змея решит защищаться.
Я смежил веки, смежил медленно-медленно, чтобы даже не моргать больше, и погрузился во тьму, а в горле вставал жгучий желчный комок, и паника сводила желудок.
Не двигайся, – повторял я себе. – Не шелохнись, не шевельни пальцем и не вздумай дрожать…
Труднее всего оказалось держать глаза закрытыми, но надо, надо! Даже такая мелочь, как внезапное движение век, может заставить змею ужалить.
Тело мое кричало криком – каждый мускул, каждый нерв, каждый пупырышек на коже требовали, чтоб я удирал. Но я приказывал телу лежать – та часть меня, что была рассудком, разумом, сознанием. Откуда-то просочилась непрошеная мыслишка, что никогда за всю мою жизнь разум и тело не вступали в такой явный конфликт друг с другом.
Мурашки терзали кожу, словно по ней топотали миллионы грязных ног. Кишечник бунтовал, его крутило и переворачивало. Сердце колотилось так, что я, казалось, вот-вот распухну и лопну или просто задохнусь от кровяного давления.
А на грудь по-прежнему давил вес.
Я пытался угадать, как змея ведет себя, по характеру этого веса. Изменила ли она позу? Не стряслось ли чего-нибудь, что могло бы склонить змеиные мозги к агрессии? А вдруг она как раз сию секунду тянется вверх, изгибаясь буквой S, что всегда предшествует атаке? Или, наоборот, опускает голову и готовится уползти, удостоверившись, что я не представляю собой угрозы?
Если бы я мог открыть глаза и узнать все наверняка! Поистине это была задача, непосильная для живой плоти, – знать об опасности, осознавать опасность и не видеть ее, напряжением воли заставлять себя не видеть.
Но я держал веки смеженными – не зажмуренными, не плотно сжатыми, а именно смеженными самым естественным образом, какого только мог добиться: откуда мне было знать, а вдруг даже шевеление лицевых мускулов, нужное для того, чтоб зажмуриться, встревожит змею?
Я даже дышать старался как можно легче: ведь дыхание – тоже движение. Хотя, с другой стороны, я убеждал себя, что за это время змея должна бы уже привыкнуть к ритму дыхания.
И вот змея зашевелилась.
Тело мое тут же напряглось против воли – но, раз уж напряглось, я так и оставил его напряженным. Змея сползла вниз по груди, по животу, – казалось, движение будет длиться до бесконечности… – но конец наступил, змея проползла, и ее не стало.
Ну! – вскричало тело, – ну же, пора удирать! Но я вновь удержал тело в повиновении и медленно открыл глаза, так медленно, что зрение возвращалось постепенно, мало-помалу, сперва туманные контуры сквозь ресницы, потом контуры чуть пояснее сквозь узкие щелочки и, наконец, зрение в полном объеме.
Когда глаза мои открылись в первый раз, я не рассмотрел ничего, кроме безобразной сплющенной змеиной головы, нацеленной мне в лицо. Теперь я увидел футах в четырех над собой скальный свод, снижающийся справа налево. И одновременно ощутил промозглый запах пещеры.
Я лежал вовсе не на кушетке, где засыпал под стук дождя по крыше. Подо мной была такая же, как свод, скальная плита – дно пещеры. Чуть скосив глаза, я разглядел, что пещера неглубока, что она, по сути, всего-навсего горизонтальная расщелина, выбитая непогодой в известняке.
Змеиное логово! – понял я. Та змея – не единственная здесь, тут их может быть сколько угодно. А значит, я должен по-прежнему лежать тихо, по крайней мере пока не приду к убеждению, что рядом больше змей нет.
Утреннее солнце пробивалось в расщелину сбоку, касаясь правой стороны моего тела и чуть пригревая ее. Я глянул в том направлении и обнаружил, что от самого подножия холма к пещерке ведет неширокая ложбина. И там, внизу, где она кончается, видна дорога, по которой я ехал вчера, и поперек дороги торчит, накренившись, машина. Моя машина. А вот домика, что стоял здесь накануне, нет и в помине. Ни амбара, ни навеса для скота, ни поленницы. И вообще ничего. Между дорогой и тем местом, где я лежу недвижим, – склон холма, пастбище, запятнанное кое-где густым кустарником, зарослями ежевики и отдельными деревцами.
Можно бы заподозрить, что это совсем другое место, если бы не моя собственная машина там на дороге. Но раз машина торчит на дороге как торчала, значит, место то самое, только с ним, а заодно и с домиком, что-то случилось. И уж тут впору было рехнуться – такого просто не бывает. Дома и стога, навесы для скота и поленницы не пропадают ни с того ни с сего. Рыдваны с задом, подпертым доской, не пропадают тоже.
В глубине расщелины послышался какой-то шелест, сухой треск, и нечто быстрое и жесткое, скользнув по моим коленям, скрылось в хрустнувшей куче прошлогодних листьев: высохшие за зиму, они скопились на склоне у порога пещерки.
Тело мое взбунтовалось. Слишком долго его продержали в страхе. Им руководил инстинкт, которому разум не мог больше противостоять: рассудок еще протестовал вовсю, а я уже пружиной вылетел из пещерки и поднялся на ноги ни жив ни мертв. Передо мной, чуть правее, вниз по склону стремительно ускользала змея. Достигнув зарослей ежевики, она юркнула в них и уже не выдавала себя ни малейшим шорохом.
Все застыло недвижно и беззвучно, и я замер на склоне, напряженно поджидая хоть какого-нибудь движения, какого-нибудь звука. Осмотрел почву вокруг, затем повторил осмотр медленнее и основательнее. Едва ли не первым, что я увидел, был мой собственный пиджак, лежащий на земле, но не кое-как, а словно бы я бережно опустил его – словно бы, подумал я с ужасом, у меня было намерение повесить его на спинку стула, да только стула не оказалось. А на шаг-другой выше стояли мои ботинки, аккуратно, рядышком, пятками к вершине холма. И только увидев эти ботинки, я понял, что стою в одних носках.
Змей видно не было, хотя в глубине пещерки что-то ворочалось, но там была темень – не разглядеть. Какая-то птичка спустилась из поднебесья и устроилась на сухом старом пне, посверкивая на меня глазками-бусинками, а откуда-то издали, из долины, донеслось звяканье коровьего колокольчика.
Я осторожно подступил к пиджаку и потрогал его ногой. Ни под ним, ни в нем как будто не было ничего постороннего, и я рискнул наклониться, поднять его и встряхнуть. Потом подобрал ботинки, но надевать не стал – это значило бы задержаться, – а начал отступать по склону вниз, вниз, подавляя в себе яростное желание броситься бегом, скатиться с холма кубарем, лишь бы покончить с наваждением и прорваться к машине. Но нет, я переступал еле-еле, осматривая каждый фут в поисках змей. Склон наверняка кишмя кишит ими: одна была у меня на груди, вторая скользнула по коленям, третья шуршала в глубине пещерки, и Бог знает, сколько их тут еще.
Однако больше змей я не встретил. Зато наступил правой ногой на чертополох и до конца пути вынужден был идти на цыпочках, чтобы колючки, вцепившиеся в носок, не жалили еще больнее. Но змей не было, – по крайней мере, они не показывались.
А может, – мелькнула мысль, – змеи испугались меня не меньше, чем я их?.. Ну нет, они-то не испугались. Я наконец заметил, что весь дрожу, даже зубы стучат. У подножия холма, подле самой дороги, я бессильно опустился на травку, подальше от зарослей и валунов, где могли бы таиться змеи, и выковырял колючки. Потом попытался надеть ботинки, но руки тряслись и не слушались, и только тут до меня дошло, как я был перепуган, но едва я постиг глубину своего страха, как испугался еще сильнее.
Желудок поднялся к горлу и ударил меня в лицо, но сил хватило лишь на то, чтобы перекатиться на бок. Меня вырвало, и спазмы продолжались еще долго после того, как в желудке совсем ничего не осталось.
И все-таки мне полегчало, и в конце концов я отер подбородок, ухитрился надеть ботинки и даже завязать шнурки, а потом доковылял до машины и прислонился к ней, чуть не обнял ее от счастья. И, обнимаясь с уродливой кучей железа, я понял, что машина отнюдь не застряла. Канава была куда мельче, чем я вообразил накануне.
Я залез в машину и протиснулся за баранку. Ключи обнаружились у меня в кармане, мотор завелся без промедления. Машина тронулась как ни в чем не бывало, и я поехал вниз по дороге – в направлении, обратном вчерашнему.
Было раннее утро, солнце взошло, вероятно, не более часа назад. Паутина, заткавшая придорожную траву, еще блестела от росы, а в небе кружились жаворонки, роняя на землю обрывки своих звонких песен.
Я одолел поворот – и увидел исчезнувший дом! Стоит себе невдалеке от дороги со своей безумно накрененной трубой и с поленницей позади, и с рыдваном возле поленницы, и с амбаром, привалившимся к копне сена. Все как вчера вечером, все как запало в память при вспышке молнии.
Увидеть все это вновь было для меня ударом, и разум заработал с бешеной скоростью, пытаясь хоть как-то свести концы с концами. Прежде всего я явно ошибся, решив, что, раз машина осталась на дороге, значит, дом исчез. Потому что вот он, дом, в точности такой, как несколько часов назад. Логика требовала предположить, что дом стоит, как стоял всегда, а машину могли и передвинуть, да и меня перенесли на добрую милю вверх по дороге.
В таком предположении тоже не было смысла, более того, оно казалось неосуществимым. Машина вчера накрепко завязла в кювете. Я же пытался тронуться, колеса крутились, а она ни с места. Может, я и напился допьяна, но все равно не мог представить себе, чтобы меня волокли целую милю и затащили в змеиное логово и чтобы я этого вообще не заметил.
Все это было полным бредом – нападающий трицератопс, испарившийся прежде, чем атака завершилась, машина, застрявшая в кювете, Куряка Смит со своей женой Лаузи и даже кукурузное пойло, которое мы с ним глотали, сидя за кухонным столом. Ведь я не ощущал похмелья – я бы почти обрадовался ему, потому что тогда можно бы списать любые невероятные события на то обстоятельство, что я напился до чертиков. Ну не может человек выпить столько дрянного самогона, сколько я припоминал, что выпил, и не ощущать никаких последствий. Разумеется, меня вырвало, но слишком поздно для того, чтоб это могло повлиять на мое самочувствие. К тому времени вся гадость, что была растворена в самогоне, должна бы добраться до каждой клеточки тела.
И тем не менее передо мной красовался, по-видимому, тот самый дом, где я искал приюта вчера вечером. Конечно, я видел его тогда при неверном свете молний, но и сегодня все здесь было так, как запомнилось.
Но при чем тут трицератопс, – недоумевал я, – и зачем гремучие змеи?.. Динозавр, вероятно, не представлял собой особой опасности (возможно даже, что он мне пригрезился, хоть я по-прежнему не склонен был верить в это), но уж гремучие змеи были самыми настоящими. Они были частью жуткой схемы преднамеренного убийства, а кому на свете могло понадобиться убить меня? И даже если кому-то понадобилось, по неведомым мне причинам, то уж, конечно же, он предпочел бы более простые, не столь замысловатые способы добиться своего.
Я пялился на этот дом так неотрывно, что чуть не слетел с дороги, но в последний момент все-таки успел вывернуть руль и совладать с машиной.
Взять хотя бы то, что вечером вокруг дома не было никаких признаков жизни, а сейчас они появились. Со двора вылетела свора сердитых псов и устремилась к дороге, гавкая на машину. Ей-ей, никогда в жизни я не видывал такого множества собак, тем более таких поджарых и тощих: даже на расстоянии нетрудно было различить выпирающие из-под шкур ребра. В большинстве своем это были охотничьи собаки с висячими и худосочными хвостами-хлыстиками. Одни с лаем устремились к воротам и протискивались на дорогу в намерении прогнать меня, другие поленились добираться до ворот, а просто перемахнули через забор одним высоким прыжком.
В доме распахнулась дверь, на крыльцо вышел мужчина и заорал на собак. Услышав оклик, вся свора враз притормозила, застыла, а затем стала пятиться назад к дому, точь-в-точь как мальчишки, застигнутые на арбузной делянке.
Этим псам было отлично известно, что их держат не за тем, чтоб охотиться на проезжающие машины.
Однако я уже не обращал большого внимания на собак, а во все глаза смотрел на того, кто вышел и окликнул их. Когда он вышел, я, в сущности, не сомневался, что это Куряка Смит. Сам не понимаю, почему, – вероятно, мне просто нужна была зацепка, чтобы хоть сколько-нибудь логично объяснить происшедшее. Только это оказался не Куряка Смит. Мужчина был заметно выше, чем Куряка, и не носил шляпы, и у него не было трубки. Тогда я сообразил, что мужчина никак не мог оказаться Курякой – ведь у того вечером не было ни одной собаки. Это был сосед, о котором Куряка предупреждал меня, сосед со сворой свирепых псов. Не вздумай пройтись по этой дороге пешком, предупреждал Куряка, если дорожишь жизнью…
А мне чуть не стоило жизни то, что я предпочел остаться с Курякой и сидеть с ним за кухонным столом, распивая самогон.
Но неужто я мог хоть на миг поверить, что вечером действительно гостил у Куряки Смита! Такой человек никогда не существовал, не мог существовать. Он и его туповатая женушка были сумасбродными персонажами, выдуманными для комиксов. Но сколько бы я ни твердил себе это, у меня ничего не получалось, объяснение не клеилось.
Не считая собак и мужчины, вышедшего на двор, чтобы наорать на них, дом оставался точной копией того, что облюбовал Куряка. И эта схожесть была вообще за пределами понимания.
И вдруг я приметил нечто отличное от вечернего воспоминания и мгновенно почувствовал себя куда лучше, куда дальше от помешательства, хотя это был совершенный пустяк, который, казалось бы, не должен влиять на настроение. Да, у поленницы стоял рыдван, но зад рыдвана не был поднят на доску поперек козел. Рыдван опирался на все четыре колеса. Правда, козлы и доска оставались рядом, прислоненные к поленнице, будто рыдван недавно чинили, но теперь привели в порядок и подпорки можно отставить.
Я уже почти проехал мимо, и вновь машина едва не слетела в кювет, и вновь я выправил ее в последний момент. Вывернув шею, я окинул дом прощальным взглядом и заметил, что у ворот на стойке висит почтовый ящик.
Грубыми печатными буквами, дрянной малярной кистью, с которой капала краска, на ящике было выведено имя:
Т. УИЛЬЯМС.
Глава 3
Джордж Дункан постарел, но я все равно узнал его в ту же минуту, как вошел в лавку. Он был теперь седой и по-стариковски изможденный, он нетвердо стоял на ногах – и все-таки это был Дункан, тот самый, кто совал мне бесплатно пакетик мятных леденцов, покуда отец покупал что-нибудь из круп или, допустим, мешок отрубей, который приходилось тащить волоком из задней комнаты, где хранился корм для скота.
Джордж стоял за прилавком и разговаривал с какой-то женщиной. Голос у него был надтреснутый, но слова звучали отчетливо.
– Да они, дети этого Уильямса, всегда были шальные, – дребезжал он. – С самого того дня, как они приперлись сюда, от Тома Уильямса и его семейки здесь не видывали ничего, кроме горя. Говорю вам, мисс Адамс, они неисправимы, и будь я на вашем месте, я бы, конечно, учил их на совесть, но уж если набезобразничали, не давал бы им спуску, вот и вся премудрость…
– Но, мистер Дункан, – отвечала женщина, – они вовсе не такие плохие. Конечно, им не дали должного семейного воспитания, и манеры у них отвратительные, но по натуре они не злобные. На них давят нужда и лишения, вы и представить себе не можете, какие лишения на них давят…
Он ухмыльнулся, показав корявые зубы, и ухмылка вышла мрачной, а отнюдь не добродушной.
– Да знаю, знаю! Вы говорили мне это всякий раз, как они влипали в какую-нибудь историю. Они, мол, отверженные. Сдается мне, вы говорили именно так.
– Совершенно верно, – подтвердила она. – Отверженные в ребячьей среде, отверженные в поселке. У них отобрали чувство собственного достоинства. Держу пари, когда они заходят к вам в лавку, вы же с них глаз не спускаете…
Джордж стоял за прилавком и разговаривал с какой-то женщиной. Голос у него был надтреснутый, но слова звучали отчетливо.
– Да они, дети этого Уильямса, всегда были шальные, – дребезжал он. – С самого того дня, как они приперлись сюда, от Тома Уильямса и его семейки здесь не видывали ничего, кроме горя. Говорю вам, мисс Адамс, они неисправимы, и будь я на вашем месте, я бы, конечно, учил их на совесть, но уж если набезобразничали, не давал бы им спуску, вот и вся премудрость…
– Но, мистер Дункан, – отвечала женщина, – они вовсе не такие плохие. Конечно, им не дали должного семейного воспитания, и манеры у них отвратительные, но по натуре они не злобные. На них давят нужда и лишения, вы и представить себе не можете, какие лишения на них давят…
Он ухмыльнулся, показав корявые зубы, и ухмылка вышла мрачной, а отнюдь не добродушной.
– Да знаю, знаю! Вы говорили мне это всякий раз, как они влипали в какую-нибудь историю. Они, мол, отверженные. Сдается мне, вы говорили именно так.
– Совершенно верно, – подтвердила она. – Отверженные в ребячьей среде, отверженные в поселке. У них отобрали чувство собственного достоинства. Держу пари, когда они заходят к вам в лавку, вы же с них глаз не спускаете…