Страница:
- Так, - определенно говорит Осип.
- Что так?
- Так, однако, там гора большой Агды.
Изучая аэрофотосъемку одного из районов Агдыйской впадины, я обратил внимание на подобие возвышенности почти в самом центре. Но, посоветовавшись меж собой, прикинув трезво и здраво, решили, что возвышенности там быть не должно, наверное, это брак в съемке, а может быть, и тень облаков. Бывает такое. И вот пожалуйста, есть гора Агды. И впадина-то называется Агдыйская. Вот номер! Топографы прошли, аэрофотосъемщики пролетели, мы прошли, и все мимо. А она есть, гора Агды, и даже дым из верхушки идет.
- Почему дым?
- Посмотреть надо, - сказал я.
- А почему есть большой каменный река? Чорнай-чорнай. С сопки катится, в Авлакан бежит.
Это было что-то новое. Может, разыгрывают меня ребята? Только непохоже. Лица у них серьезные, даже строгие. Уж не месть ли за Африку? Показалось, что много знаю я о ней? Много чудесного там, необыкновенного, так ведь и у нас много.
- Я же говорю, Осип, надо посмотреть, что за река...
- Камен, камен чорнай, чорнай, однако, большой один к другому, как река плывет. Везде все растет. Трава растет, дерев растет, кустик растет, ягель растет. Там ничего не растет - чорнай, чорнай.
- Как Априка, - шутит Василий и смеется, очень ему нравится шутка. Зубы желтые, крепкие, десны розовые, лицо плоское, с широкими чистыми скулами, а глаза большие, синие, и в них смех, лукавство и еще что-то, мне непонятное. И я, глядя на него, тоже смеюсь и хлопаю по плечу. А Осип, чтобы не оставаться в долгу, хлопает меня и тоже хохочет. Я смеюсь, но мне чуточку грустно поначалу. Грустно, что проглядел Егдо, не распознал на фотосъемке Агды и ничего не знаю про Каменную реку, где ничего не растет. Но потом ко мне приходит настоящее веселье: как же это здорово, что есть Егдо, Агды, Каменная река и что-то еще, чего не знаю я, что хранит, прячет в себе земля, а значит, можно удивляться и радоваться, потому что без удивления, как и без движения, нет человека.
Сейчас в самый раз было бы сдобрить хорошее настроение нашей редкой полевой или даже кутейной камеральной чаркой. Что ни говори, а все-таки геологи - народ легкий, порою удалой и уж, самое главное, по-умному веселый.
Но мы сейчас в маршруте, хотя все трое бездельники сейчас, но в маршруте...
И, словно уловив мои мысли, Василий говорит:
- Пора, однако. Побежали.
И мы бежим, споро бежим, приближаясь к озеру Егдо.
Бесконечно тянутся вокруг скучные, даже тоскливые, чахлые таежки, мари сменяются мокрыми калтусами, калтусы - сухими марями. Я узнаю эти места и не узнаю. Сколько подобных приходилось видеть, по скольким таким вот, лишенным всего живого, бродил в жару и стужу, в солнце и в проливные дожди. Пожалуй, и тут прошел когда-то по пересечению к речке Гажанке. Спрашиваю у Василия, он по-прежнему идет позади, есть ли такая река.
- Далеко, далеко.
Потом Осип останавливается и долго стоит на месте, поворачивая лицо, словно обнюхивая воздух. Потерял тропу, ищет правильное направление, чтобы подсечь ее снова. Меня когда-то убедил один бывалый человек, что у эвенков необъяснимо развито обоняние, они даже в тайге ориентируются по запахам. Вероятно, это и так. Но сейчас я знаю, зачем Осип водит лицом, словно принюхиваясь. Он выискивает возвышенности, сопочки, складки земные - по ним и ориентируется, как все в его роде. Тропу и раньше не было видно, однако идти было куда легче. Теперь шаг наш труден, заросли цепляются за сапоги, то и дело проваливаешься в неглубокие влуминки, спотыкаешься о кочки, коряжины. А силы уже не те, второй бесконечно длинный день в пути. Я про себя тоже отметил сопочки: вижу, кружим мы, подсекаем тропу. Теперь Василий впереди, рядом с Осипом, и я не отстаю - идем фронтом. Подсекли тропу, и Осип уступил свое место ведущего. Василий пошел тише, то и дело поводя лицом по сторонам. Прошли еще две буйно заросшие высохшей травою и багульником мари и наконец вышли в чахленькую, но сухую тайгу, где тропа была широкой, хорошо заметной.
- Однако, долго ходим, - говорит Осип. - Спешить надо.
- Куда спешить?
- Надо. Долго ходим.
Тропа торная, легкая, но идти трудно - силы уже не те. Так и тянет к себе земля, зовет. Хочется лечь, зарыться лицом в сухую, пряно пахнущую траву, расслабиться, отдаваясь покою. Я знаю это состояние и, когда оно приходит, всегда борюсь с ним. Нет, нельзя ложиться, нельзя расслабляться, надо идти, идти вперед. Поддавшись минутной слабости, я не заметил, как потерял ритм, а значит, взвалил на плечи лишнего. Пытаюсь снова подчинить себя движению, сосредоточиться на нем. Это удается. И я снова бреду за Василием, погруженный в ритм ходьбы, не реагируя больше на окружающее.
Идем час, два... Что-то нынче устал я не в меру, сказался, видно, короткий сон и долгий рассказ на дневке. От разговора тоже утомляешься, особенно когда сам говоришь и вкладываешь в рассказ много эмоций. На дневке хорошо помолчать, расслабившись. Но я нарушил это правило и вот расплачиваюсь усталостью, полным равнодушием к окружающему.
Перед глазами мелькает легкая поняжка за спиною Василия, его кепочка. Не сбивается с шага ведущий, но видно, что и он идет нелегко.
Я погружаюсь в мерный ритм движений. Вспоминаю, как впервые заблудился в тайге.
...Проплутав никак не меньше семи часов, изодравшись вконец и дьявольски устав, я вдруг неожиданно вышел к Авлакану. Река тут была тихой, широкой, по карте определил место - Рыбачьи зимовья.
По крутому склону поднялся к домам и понял, что тут давно уже никто не живет. Дома были целы и даже добротны, за мыском у воды стояли две бани, тоже добротные, но тропинки к ним, как и к крылечкам домов, позаметало травою, а на крышах буйствовал сорняк. Я заглянул в крайнюю избу, мне показалось, что она менее других выглядит одичалой. И не ошибся, отсюда хозяева ушли, вероятно, не позднее двух лет. Белила на битой печи еще не потрухли, пол хранил былую чистоту, хотя и был пыльный. Часто ночуя и даже подолгу живя в брошенных людских жилищах, я, что называется, набил глаз и могу по многим приметам определить, когда оно покинуто. Устав так, что почти валился с ног, я все-таки решил поужинать. Развел на дворе костер, вскипятил в котелке воды для чая, сбегав за ней к реке, открыл банку консервов и, прикинув, что на обратную дорогу отсюда я потрачу не меньше трех дней, выделил себе два сухаря и четвертушку от банки свиной тушенки.
Ужинал и пил чай уже в избе, при свечке, на широкой лавке, оглядывая жилище. Оно было невелико, в одну комнату, с маленькой заборкой, отгораживающей угол для стряпни - кухню, громадная русская печь занимала большую часть площади. По двум стенам были прибиты лавки. На одной из них я и трапезничал, вот и весь уклад от прежней, может быть, очень счастливой жизни. Уже ложась поудобнее на лавку, я заметил ухват, стоящий у закрытого чела печи, и каталку для него на загнетке. Ноги мои гудели, да и по всему телу шел ток перенапряжения, и я никак не мог заснуть, вздрагивая, как только тяжелели веки. Давно уже стемнело, и невысокая луна заглянула из-за лесов в окошко, и сверчок, ожив в подпечье, поднял монотонный скрип, а сон все не приходил. Крутясь на лавке, которая стала для меня жестче камня, я вдруг услышал шаги на воле и, приподнявшись на локте, увидел темную женскую фигуру, входящую в дом. Она вошла, тихонько прикрыла дверь, привычно глянув в пустой передний угол, обмахнула себя крестом и, увидев, что я не сплю, поклонилась. Я поднялся.
- Легайте, легайте, - тихо сказала она. - Умаялись ведь.
- Умаялся, - согласился я, продолжая сидеть.
- Повечеряли? - спросила.
В ее голосе, строе речи была какая-то нездешняя малоросская мягкость и певучесть. Я невольно подумал, что слово дольше всего сохраняет в человеке его первооснову.
- Да, ужинал, - запоздало ответил.
- Какой ужин-то? - сказала она и, присев было рядом, встала и пошла к печке.
Она была уже стара, но все еще по-девически статна; в черной до щиколоток юбке, в темной кофте и платочке, по-монашески подвязанном под самые брови. Лицо ее было добрым, но очень бледным, скорбные складочки в уголках губ, углубляясь, определяли дряблость ее щек. Она взяла ухват, сняла с чела зачалку, поставила ее у ног и, ловко подхватив ухватом чугунок, выкатила его из печи. Он был черным, и белые пальцы ее и кисти рук лепко обозначались, когда она понесла чугунок ко мне. Я принял его, подивившись тому, как приятно жжет он ладони. Поставив чугунок на колени, я взял у женщины деревянную ложку с полустершимися цветами на ней, она протянула мне ее, обмахнув чистым передником. Коричневая пленочка с черным поджаром по краям чуть опала внутрь чугунка. Я аккуратно продавил ее ложкой, и в ноздри ударил сытный молочный запах хорошо упревшей, в меру сдобренной коровьим маслом гречневой каши. Такую кашу могла варить только моя бабушка.
- Вкусно, - сказал я, уписывая за обе щеки.
- Ешьте, ешьте. С нас не убудет, а вам силы прибудет. Вам сила-то нужна, - говорила она, присев рядом и глядя на меня, подхватив под локоток правой руки левую и положив на ладонь щеку и подбородок.
Я ел, каша, как и следовало, убывала, а вместе с вкусной сытостью приходила ко мне покойная усталость, клонило ко сну.
- Спасибо, - выскребя все до крошечки, сказал я, и она кивнула довольно, предложив поставить чугунок на подоконник, позади себя.
- Легайте, легайте. Я посижу тут, не помешаю.
Растянувшись на лавке, почувствовал, как мягко и приятно мне дерево, спросил, уже погружаясь в сон:
- А вы что, тут живете?
- Нет. Давно уже не живем... - Услышал, засыпая и уже не воспринимая ответа. Проснулся от запаха гречневой каши. Вкус ее стоял во рту, и будто бы даже прощупывались языком гречневые чешуйки, застрявшие в зубах. Первое, что я увидел, - открытое чело русской печи, ухват и каталку на загнетке. "Какой добрый и хороший сон, - подумал, вставая. - Словно и взаправду каши наелся". За окном лежал по-осеннему густой туман. Непроглядная белая муть покрывала все вокруг, но мне показалось, что какая-то тень пересекла двор. И в этот момент увидел я на подоконнике черный чугунок с ложкою внутри и повисшей лоскутками по краям коричневой пленочкой. Судорога прошла по всему моему телу, холодом ознобив затылок. Безотчетно заторопившись, я мигом собрал рюкзак, волнуясь, вышел на волю и поспешил прочь от этого дома. "С чего разволновался, с чего бегу: ведь было так хорошо, так уютно. И старая женщина так была добра. И каша была вкусная, - думалось мне. - Почему же я бегу от доброты?" - "Потому что этого не могло быть", - кто-то, нет, не я, ответил.
Уже отойдя далеко от Рыбачьих зимовий, я нашел в себе силы оглянуться. Грустны и беззащитны были брошенные людьми жилища. Ничего не бывает скорбнее этого запустения.
Туман уже поднялся над землею и висел над крышами будто бурый дым, но печи в избах и в той, в которой провел я странную ночь, были холодны...
...Ощущение беды на сердце, горьковатый запах гари, далекий запах, лишенный плоти, витающий вокруг, словно бы воздух, невидимо сгорая, источает его. Вынырнул из забытья: идем мрачной, черной какой-то низиной. И запах гари есть - не показалось мне, нет. Обочь тропы - старая-старая гарь. Черные пики деревьев стоят вокруг, земля черная, ни травинки, ни кустика, и только сплетаются в долгие нити, обметывают сухой плесенью землю мхи. Старая гарь, очень старая, но до сих пор полна горьким запахом беды. Но не он, старый, как погребная плесень, запах, обеспокоил меня. Что-то другое насторожило. Я остановился. Осип чуть не налетел на меня. Обочь тропы, справа и слева, круглые камни будто бы вулканические бомбы. Я присел, поднял черный, в окалине тяжелый катыш. Сколько брожу по тайге, по горам, по морским и речным побережьям, считаю себя вроде бы и неплохим практиком, но такого образца не встречал. Камень лежит на руке тяжелый, молчаливый, в черной рубашке окалины, в мелких пупырышках, круглый, как ядро. Вглядываюсь в рисунок концентрических колец. Рука сама кидает камень в левую ладонь, а правой привычно ищу молоток - сейчас заглянем внутрь этой бомбочки, определим по излому, что это подбросила мне тайга. Нет молотка. В отпуске я. Пошарил глазами, нет ли подходящего камешка... И только сейчас заметил, что земля вокруг усыпана точно такими же камнями, и все в пупырышках, и все скатанной, круглой формы. Нет, не все... Кое-где разглядел словно бы плоские лепешки с теми же пупырышками, причудливой формы. Поднял одну из них - только кажется плоской, на самом деле целое изваяние - чуть-чуть вытянутая голова на длинной шее, рисунок камня причудливо напоминает лицо в маске, глядит на меня из глубины белыми точечками глаза. Хоть убейся, не могу понять, что у меня в руках. Словно бы спекшиеся песчинки в плотной рубашке окалины, черной, так и кажется, оставит след сажи на руках. Гляжу - не могу наглядеться.
Дух захватило. Не могу понять, что же это такое. А вокруг все черным-черно от камня, от стволов сгоревшей тайги... Может быть, копоть. Э, нет! На стволах каменный налет, нестираемая окалина... Сколько прошло лет с бушевавшего тут пожара? Пятьдесят, шестьдесят, семьдесят? А может быть, сто? А деревья все так же черны, будто только-только отшумел пламень.
Василий далеко ушел. Осип ждет и глядит, как я мечусь от одного камня к другому.
- Э, бойе, однако, идем. Там их много. Там смотреть будешь.
- Где, Осип?
- На Егдо вся земля такой. Маленько идем. Тут Егдо, рядом.
- Сейчас, Осип, сейчас.
Я не могу оторваться, не могу бросить, не могу не смотреть на этот камень. Забрел в гарь, трогая рукою стволы старых лиственок, и впрямь окаменевшие деревья. Как черные сталагмиты, стоят они среди черного простора. Хожу от одного дерева к другому, трогаю руками - каменные. Чуть посильнее толкнул одно - и вдруг оно подломилось и с сухим треском рухнуло на землю. В изломе и не видать древесины, до сердца почернело. Не дерево головешка.
Иду тропою, забыв про все на свете. Ковыряю спиннинговыми удилищами черные камни, поднимаю их, разглядываю. Так и не удалось ни один из них разбить. Осип торопит:
- Давай, бойе, однако, идем. Егдо скоро.
Гарь отступила неожиданно. Поднялись на пригорок, и я замер. Передо мной, насколько хватало глаз, лежала мертвая черная пустыня. Ни деревца, ни кустика, ни травинки, даже мхов не было. Царство черного камня лежало передо мной. И эта чернота, эта россыпь словно бы прибрежного скатанного галечника каким-то незнакомым чувством, скрытой тайной тревожили сердце. Далеко впереди, в синеватой пыльной дымке, словно бы ее испаряли камни, чуть угадывались крутые складки сопок с редкой тайгой. Но они были так далеко, что казалось - на ту обетованную, полную жизни Землю гляжу с другой, мертвой планеты, планеты, где только черный камень.
Я оглянулся и снова был поражен тем, что увидел. Позади меня, вплоть до невидимой тайги на склонах небольшого хребтика, лежал простор, уставленный черными стрелами сталагмитов, устремленных в низкий белый свод.
Ничего подобного я не видел в своей жизни, исходил за двадцать лет Сибирь, Дальний Восток, Сахалин, Курилы, Шантарские острова, Командоры, наконец, Памир, пустыни Кызылкум и Каракумы, Тянь-Шань и Кавказ, Крым и Урал... Я знал, что такого не увижу и в Африке. Это место - единственное в мире. Хорошо видная отсюда тропа, ее определял светлый на черном след, причудливо вилась по мертвому простору, и по ней, как нечто несоизмеримо малое, лишнее и беспомощное, спешил Василий. Он так и не оглянулся ни разу, все удаляясь и удаляясь, на глазах превращаясь в большеголового муравья.
Я определил его движение взглядом и вдруг увидел бледно-голубой овал в черной оправе. Он притягивал к себе взгляд, заставляя глядеть и глядеть. И я, улавливая легкую игру цвета - громадный этот овал из бледно-голубого становился бирюзовым, играл сизыми, почти белыми пятнами, то жег отчаянно синим огнем, - я смотрел на него не отрываясь.
- Егдо, - сказал Осип и что-то еле добавил шепотом, но я не расслышал.
Как же так совершилось, как же совершилось такое?
Никто до меня из всех, кто выслушивает, выстукивает, выглядывает землю, кто создает карты и описывает ландшафты, никто-никто до меня не увидел эту вот землю с овалом лазурита в черной оправе не ведомого никому камня. Чем я обязан судьбе? Чем мне оплатить этот миг истинного счастья?
Но мгновение слепой восторженности скоротечнее всего в мире. Оно утекло, как утекает вода. Я снова и снова кланялся земле, приглядываясь, пристукиваясь и даже принюхиваясь к камням, меня окружавшим. Они были томительно однообразны по цвету и конфигурации, разнясь только размером. Забыв усталость, я легко бежал вперед, и только сердце тяжело билось у самого горла да росла в нем тревога, рожденная тайной.
Егдо было единственным озером из сотен тысяч, щедро разбросанных по Авлаканской платформе, с брустверным берегом. Оно представляло собой громадный кратер древнего вулкана, окруженного извергнувшейся лавой. Так я решил, опускаясь на береговой бруствер и вглядываясь в прозрачную черную воду. Я не видел дна, берег отвесно падал в глубину и словно бы таял в кромешной темноте.
"Вулкан, - думал я, забыв на время о своих проводниках, о цели нашего прихода сюда, обо всем на свете, - но тут земля не поднялась ни сопкой, ни кряжом, ни разломом, ее не выперла бешеная сила лавы, а, наоборот, как бы вогнула".
К озеру мы все время чуточку спускались и сейчас были в центре громадной котловины, которая по всем законам должна была быть мокрым непроходимым болотом, как и значилось на всех картах. Лежащая вдалеке от рек и ручьев, окольцованная непроходимыми калтусами и марями, она была против всех законов суха и засыпана неизвестными, по крайней мере никогда не встречавшимися мне, вулканическими породами. Я достал из рюкзака карту района, которую прихватил с собой еще из Москвы, и легко определил в громадном междуречье Авлакана и Сагджоя свое нынешнее местонахождение это была одна из непроходимых, залитых болотами четырех впадин, обозначенных на карте темно-зеленой краской с черной подштриховочкой. Те сопки, что видел я с небольшой возвышенности, выйдя к Егдо, были осадочными породами, теряющимися в непроходимых болотах. Выходило, что я впервые прошел в центр впадины невидимой эвенкийской тропочкой и вместо зловонных топей обнаружил громадный цирк, засыпанный неизвестной породой, с кратером посередине. Какое странное, какое поистине таинственное место. Я бродил берегом озера, собирая образцы. Ими полны были карманы моих брюк, куртки и даже наружные энцефалитки.
И вдруг меня словно ослепило вспышкой. Я на мгновение перестал видеть все вокруг, сердце замерло в груди, пораженное непозволительной, недопустимой, даже страшной догадкой.
Я побежал к вещмешку, к своим проводникам, к карте, которую оставил на привале. "Да как же я сразу не подумал об этом?" - стучало в висках, и мир возвращался ко мне черным, тайным и, сознаюсь, чуточку страшным, каким он и был тут.
- Кужмити, однако, суху лови!
- Что? А, щуку...
Осип и Василий сидели подле маленького костра, подле двух дымокуров, притихшие, словно были виноваты в чем-то, и, как показалось мне, напуганные.
- Давай, быстрей надо, - говорил Осип.
Я только сейчас пригляделся к месту нашего привала. Несколько шестов с медвежьими черепами стояли подле голого чумища. Следы костров были видны на черном камне. Чуть поодаль - коряжина, похожая на соху, перевернутую вверх лемехом. Кости разбросаны. Да лежали еще принесенные сюда вязанки хвороста. Небольшую такую вязаночку нес с собой и Осип. Я только теперь вспомнил об этом. Ясно - передо мною было культовое место какого-то эвенкийского рода.
- Лови суху, - сказал Осип. - Гляди вон - не верил, однако, - и кивнул на один из шестов.
Я посмотрел туда и даже вздрогнул: чуть ниже белого, почти прозрачного черепа медведя с глубокими глазными отверстиями, словно все еще наблюдающими мир, висела щучья челюсть никак не меньше полуметра длиною. Я охнул, не веря глазам. Но все-таки запротестовал:
- Подожди, Осип... Это потом... Потом это.
- Нельзя потом... Тут можно мало. Бежать надо назад - тайга бежать. Отдыхать будем, жрать будем, кусать водка, - быстро, быстро говорил Осип, горбясь и пряча голову в плечи.
- Лови шибко, и айда, - сказал Василий.
Но я уже не слушал их, весь поглощенный своей догадкой, развернув карту, я спешил на юг, строго по меридиану, к месту, отмеченному на ней темным крестиком.
5
- Однако, Кужмити, бежать надо, - сказал Осип и вздохнул: дескать, ничего не поделаешь, надо.
Я разобрался с образцами, отобрав самые, на мой взгляд, интересные. Зарисовал на чистом поле карты цирк, озеро, прикинул на глазок его размеры, побродил по россыпям, но никаких других пород не нашел.
По-прежнему тут, на дне впадины, было сумрачно, и белое небо словно бы приклонилось к земле, и все вокруг утратило живость цвета, будто напитавшись черным, даже озеро, по-прежнему недвижимое, сочило мрак, и вода в нем была ртутно-тяжелой. Я понял, что наступила ночь, надо торопиться в обратную дорогу; где-то далеко-далеко едва слышно, но грозно ворчал гром. Это, вероятно, волновало моих проводников, поскольку те хлябистые, топкие болота, которые мы во множестве миновали, могут стать непроходимыми.
- Несколько забросов сделаю, и побежим, - сказал я Осипу, прилаживая на удилище катушку и оглядываясь вокруг, нет ли среди древесных корчажин покрупнее да поплавучее.
Василий будто бы понял меня, легонько поднялся и побежал за чумище. Вернулся, неся на руках легкую берестянку. Лодка была крохотная, и я долго усаживался в нее на плаву, а Василий с Осипом удерживали суденышко так, чтобы оно не перевернулось. Наконец, нужное равновесие было найдено, и я, приладив спиннинг на колени, изготовился с веслышком и скомандовал:
- Толкай!
Мои проводники разом оттолкнули лодчонку, и она, переваливаясь уточкой, заскользила по водной глади, а я почувствовал в себе такую отрешенность и обреченность, что на миг сделалось нехорошо. Василий с Осипом стояли на берегу и глядели на меня так, будто я отплывал в дальние и долгие странствия.
Мы на лодочке катались
Золотисто-золотой...
- фальшиво пропел я, и голос мой прозвучал стереофонически неправдоподобно, словно бы вокруг лежали громадные полые емкости. Зацепив вместо блесны груз, я пустил катушку на холостой ход. Барабан мягко зашелестел, и леска, хорошо уложенная, легко разматывалась, убегая за корму. Я чуточку подтолкнулся веслом, и берестянка снова легко заскользила. Барабан по-прежнему шелестел, и леска неслышно ложилась на воду виток за витком. Уезжая из Москвы, я по случаю купил три буксочки отличнейшей японской лески. Самую толстую, рассчитанную на океанскую рыбу, я навел на катушку, которую и поставил сейчас на удилище. Что ни говори, но челюсть щуки, увиденная мною, располагала к серьезному лову. В буксочке, рассчитанной для крупной добычи, было сто метров; десять выпросил для каких-то особых нужд мой сын, три я вырезал для поводков и куканов, и, значит, на барабане сейчас было восемьдесят семь метров. Тяжелая гирька по-прежнему увлекала за собой леску, и я заметил, что с барабана соскальзывают последние метры. Выходило, что под тоненьким, бумажно-хрупким донышком моей утлой посудины лежала пучина черной, до ломоты в суставах (я попробовал рукою) холодной воды. Я научился определять и предугадывать земные толщи. Вот и сейчас мысленно погрузился в эти аспидно-мрачные воды, в царство вечной темноты и холода, и я на миг словно бы увидел крохотный культурный слой земли, поверх которого концентрическими замкнутыми линиями, но в то же время и в великом хаосе образовалась довольно мощная толща черного камня, который легко фильтровал через себя вешние и осенние воды, не позволяя образовываться тут по всем земным законам гиблому болоту, фильтровал, направлял влагу в громадную воронку озера. Под культурным слоем земли я представил громадный ледник, тысячелетия питающий реки, ручьи, родники, озера, и болота, и коническую воронку, стремительно уходящую сквозь него дальше, в глубину каменноугольных морей, к залежам доломитов и гипса, и наконец, к громадной, удерживающей на себе невообразимую тяжесть плите, к Великому феонсарматскому щиту, где эта громадная воронка обретала дно, которое тщетно ищу я, размотав всего лишь жалких восемьдесят семь метров лески.
- Ребята, тут какая глубина? - спросил я, ощущая, как холод неизведанности, разверзшийся подо мной, входит в сердце, делая непослушными губы и остужая затылок.
- Однако, нет дна. Насквозь дырка, - серьезно ответил Осип. А я вдруг заметил, что далеко уже отплыл от берега. Так далеко, что мой вопрос и не должен был бы услышать Осип, а я тем более его ответ. Напряглась, недвижимо застыла, словно бы в густой воде, леска. Зависла в почти стометровой толще гирька.
- Как дырка? - специально понизив голос, спросил я и услышал рядом, будто парень склонился к уху:
- Однако, дырка... Нарот говорит...
Как далеко унесло меня легкое движение весла? Никак не меньше полукилометра, но я слышу, отчетливо слышу голос Осипа. Подкидывает мне Егдо чудо за чудом. Хорошо, что раньше, в горах Памира, на озере Плавучих Айсбергов, я встречался с таким вот явлением, а в новинку-то, чего доброго, в себе усомнишься. Не знаю, изучено ли сейчас это явление.
И вдруг без всякой связи я представил, как то громадное существо, чья челюсть висит под черепом медведя, легко поднимается из глубин и один вялым и безразличным движением вспарывает берестяное донышко моей лодчонки. Только тоненькая-тоненькая пленочка некогда живой ткани отделяет меня от вечностей ледников, от глубинных тайн миллионов лет, от всего, что пришло ко мне с догадкой там, на берегу странного озера Егдо, значащего на языке маленького рода "щучье".
- Что так?
- Так, однако, там гора большой Агды.
Изучая аэрофотосъемку одного из районов Агдыйской впадины, я обратил внимание на подобие возвышенности почти в самом центре. Но, посоветовавшись меж собой, прикинув трезво и здраво, решили, что возвышенности там быть не должно, наверное, это брак в съемке, а может быть, и тень облаков. Бывает такое. И вот пожалуйста, есть гора Агды. И впадина-то называется Агдыйская. Вот номер! Топографы прошли, аэрофотосъемщики пролетели, мы прошли, и все мимо. А она есть, гора Агды, и даже дым из верхушки идет.
- Почему дым?
- Посмотреть надо, - сказал я.
- А почему есть большой каменный река? Чорнай-чорнай. С сопки катится, в Авлакан бежит.
Это было что-то новое. Может, разыгрывают меня ребята? Только непохоже. Лица у них серьезные, даже строгие. Уж не месть ли за Африку? Показалось, что много знаю я о ней? Много чудесного там, необыкновенного, так ведь и у нас много.
- Я же говорю, Осип, надо посмотреть, что за река...
- Камен, камен чорнай, чорнай, однако, большой один к другому, как река плывет. Везде все растет. Трава растет, дерев растет, кустик растет, ягель растет. Там ничего не растет - чорнай, чорнай.
- Как Априка, - шутит Василий и смеется, очень ему нравится шутка. Зубы желтые, крепкие, десны розовые, лицо плоское, с широкими чистыми скулами, а глаза большие, синие, и в них смех, лукавство и еще что-то, мне непонятное. И я, глядя на него, тоже смеюсь и хлопаю по плечу. А Осип, чтобы не оставаться в долгу, хлопает меня и тоже хохочет. Я смеюсь, но мне чуточку грустно поначалу. Грустно, что проглядел Егдо, не распознал на фотосъемке Агды и ничего не знаю про Каменную реку, где ничего не растет. Но потом ко мне приходит настоящее веселье: как же это здорово, что есть Егдо, Агды, Каменная река и что-то еще, чего не знаю я, что хранит, прячет в себе земля, а значит, можно удивляться и радоваться, потому что без удивления, как и без движения, нет человека.
Сейчас в самый раз было бы сдобрить хорошее настроение нашей редкой полевой или даже кутейной камеральной чаркой. Что ни говори, а все-таки геологи - народ легкий, порою удалой и уж, самое главное, по-умному веселый.
Но мы сейчас в маршруте, хотя все трое бездельники сейчас, но в маршруте...
И, словно уловив мои мысли, Василий говорит:
- Пора, однако. Побежали.
И мы бежим, споро бежим, приближаясь к озеру Егдо.
Бесконечно тянутся вокруг скучные, даже тоскливые, чахлые таежки, мари сменяются мокрыми калтусами, калтусы - сухими марями. Я узнаю эти места и не узнаю. Сколько подобных приходилось видеть, по скольким таким вот, лишенным всего живого, бродил в жару и стужу, в солнце и в проливные дожди. Пожалуй, и тут прошел когда-то по пересечению к речке Гажанке. Спрашиваю у Василия, он по-прежнему идет позади, есть ли такая река.
- Далеко, далеко.
Потом Осип останавливается и долго стоит на месте, поворачивая лицо, словно обнюхивая воздух. Потерял тропу, ищет правильное направление, чтобы подсечь ее снова. Меня когда-то убедил один бывалый человек, что у эвенков необъяснимо развито обоняние, они даже в тайге ориентируются по запахам. Вероятно, это и так. Но сейчас я знаю, зачем Осип водит лицом, словно принюхиваясь. Он выискивает возвышенности, сопочки, складки земные - по ним и ориентируется, как все в его роде. Тропу и раньше не было видно, однако идти было куда легче. Теперь шаг наш труден, заросли цепляются за сапоги, то и дело проваливаешься в неглубокие влуминки, спотыкаешься о кочки, коряжины. А силы уже не те, второй бесконечно длинный день в пути. Я про себя тоже отметил сопочки: вижу, кружим мы, подсекаем тропу. Теперь Василий впереди, рядом с Осипом, и я не отстаю - идем фронтом. Подсекли тропу, и Осип уступил свое место ведущего. Василий пошел тише, то и дело поводя лицом по сторонам. Прошли еще две буйно заросшие высохшей травою и багульником мари и наконец вышли в чахленькую, но сухую тайгу, где тропа была широкой, хорошо заметной.
- Однако, долго ходим, - говорит Осип. - Спешить надо.
- Куда спешить?
- Надо. Долго ходим.
Тропа торная, легкая, но идти трудно - силы уже не те. Так и тянет к себе земля, зовет. Хочется лечь, зарыться лицом в сухую, пряно пахнущую траву, расслабиться, отдаваясь покою. Я знаю это состояние и, когда оно приходит, всегда борюсь с ним. Нет, нельзя ложиться, нельзя расслабляться, надо идти, идти вперед. Поддавшись минутной слабости, я не заметил, как потерял ритм, а значит, взвалил на плечи лишнего. Пытаюсь снова подчинить себя движению, сосредоточиться на нем. Это удается. И я снова бреду за Василием, погруженный в ритм ходьбы, не реагируя больше на окружающее.
Идем час, два... Что-то нынче устал я не в меру, сказался, видно, короткий сон и долгий рассказ на дневке. От разговора тоже утомляешься, особенно когда сам говоришь и вкладываешь в рассказ много эмоций. На дневке хорошо помолчать, расслабившись. Но я нарушил это правило и вот расплачиваюсь усталостью, полным равнодушием к окружающему.
Перед глазами мелькает легкая поняжка за спиною Василия, его кепочка. Не сбивается с шага ведущий, но видно, что и он идет нелегко.
Я погружаюсь в мерный ритм движений. Вспоминаю, как впервые заблудился в тайге.
...Проплутав никак не меньше семи часов, изодравшись вконец и дьявольски устав, я вдруг неожиданно вышел к Авлакану. Река тут была тихой, широкой, по карте определил место - Рыбачьи зимовья.
По крутому склону поднялся к домам и понял, что тут давно уже никто не живет. Дома были целы и даже добротны, за мыском у воды стояли две бани, тоже добротные, но тропинки к ним, как и к крылечкам домов, позаметало травою, а на крышах буйствовал сорняк. Я заглянул в крайнюю избу, мне показалось, что она менее других выглядит одичалой. И не ошибся, отсюда хозяева ушли, вероятно, не позднее двух лет. Белила на битой печи еще не потрухли, пол хранил былую чистоту, хотя и был пыльный. Часто ночуя и даже подолгу живя в брошенных людских жилищах, я, что называется, набил глаз и могу по многим приметам определить, когда оно покинуто. Устав так, что почти валился с ног, я все-таки решил поужинать. Развел на дворе костер, вскипятил в котелке воды для чая, сбегав за ней к реке, открыл банку консервов и, прикинув, что на обратную дорогу отсюда я потрачу не меньше трех дней, выделил себе два сухаря и четвертушку от банки свиной тушенки.
Ужинал и пил чай уже в избе, при свечке, на широкой лавке, оглядывая жилище. Оно было невелико, в одну комнату, с маленькой заборкой, отгораживающей угол для стряпни - кухню, громадная русская печь занимала большую часть площади. По двум стенам были прибиты лавки. На одной из них я и трапезничал, вот и весь уклад от прежней, может быть, очень счастливой жизни. Уже ложась поудобнее на лавку, я заметил ухват, стоящий у закрытого чела печи, и каталку для него на загнетке. Ноги мои гудели, да и по всему телу шел ток перенапряжения, и я никак не мог заснуть, вздрагивая, как только тяжелели веки. Давно уже стемнело, и невысокая луна заглянула из-за лесов в окошко, и сверчок, ожив в подпечье, поднял монотонный скрип, а сон все не приходил. Крутясь на лавке, которая стала для меня жестче камня, я вдруг услышал шаги на воле и, приподнявшись на локте, увидел темную женскую фигуру, входящую в дом. Она вошла, тихонько прикрыла дверь, привычно глянув в пустой передний угол, обмахнула себя крестом и, увидев, что я не сплю, поклонилась. Я поднялся.
- Легайте, легайте, - тихо сказала она. - Умаялись ведь.
- Умаялся, - согласился я, продолжая сидеть.
- Повечеряли? - спросила.
В ее голосе, строе речи была какая-то нездешняя малоросская мягкость и певучесть. Я невольно подумал, что слово дольше всего сохраняет в человеке его первооснову.
- Да, ужинал, - запоздало ответил.
- Какой ужин-то? - сказала она и, присев было рядом, встала и пошла к печке.
Она была уже стара, но все еще по-девически статна; в черной до щиколоток юбке, в темной кофте и платочке, по-монашески подвязанном под самые брови. Лицо ее было добрым, но очень бледным, скорбные складочки в уголках губ, углубляясь, определяли дряблость ее щек. Она взяла ухват, сняла с чела зачалку, поставила ее у ног и, ловко подхватив ухватом чугунок, выкатила его из печи. Он был черным, и белые пальцы ее и кисти рук лепко обозначались, когда она понесла чугунок ко мне. Я принял его, подивившись тому, как приятно жжет он ладони. Поставив чугунок на колени, я взял у женщины деревянную ложку с полустершимися цветами на ней, она протянула мне ее, обмахнув чистым передником. Коричневая пленочка с черным поджаром по краям чуть опала внутрь чугунка. Я аккуратно продавил ее ложкой, и в ноздри ударил сытный молочный запах хорошо упревшей, в меру сдобренной коровьим маслом гречневой каши. Такую кашу могла варить только моя бабушка.
- Вкусно, - сказал я, уписывая за обе щеки.
- Ешьте, ешьте. С нас не убудет, а вам силы прибудет. Вам сила-то нужна, - говорила она, присев рядом и глядя на меня, подхватив под локоток правой руки левую и положив на ладонь щеку и подбородок.
Я ел, каша, как и следовало, убывала, а вместе с вкусной сытостью приходила ко мне покойная усталость, клонило ко сну.
- Спасибо, - выскребя все до крошечки, сказал я, и она кивнула довольно, предложив поставить чугунок на подоконник, позади себя.
- Легайте, легайте. Я посижу тут, не помешаю.
Растянувшись на лавке, почувствовал, как мягко и приятно мне дерево, спросил, уже погружаясь в сон:
- А вы что, тут живете?
- Нет. Давно уже не живем... - Услышал, засыпая и уже не воспринимая ответа. Проснулся от запаха гречневой каши. Вкус ее стоял во рту, и будто бы даже прощупывались языком гречневые чешуйки, застрявшие в зубах. Первое, что я увидел, - открытое чело русской печи, ухват и каталку на загнетке. "Какой добрый и хороший сон, - подумал, вставая. - Словно и взаправду каши наелся". За окном лежал по-осеннему густой туман. Непроглядная белая муть покрывала все вокруг, но мне показалось, что какая-то тень пересекла двор. И в этот момент увидел я на подоконнике черный чугунок с ложкою внутри и повисшей лоскутками по краям коричневой пленочкой. Судорога прошла по всему моему телу, холодом ознобив затылок. Безотчетно заторопившись, я мигом собрал рюкзак, волнуясь, вышел на волю и поспешил прочь от этого дома. "С чего разволновался, с чего бегу: ведь было так хорошо, так уютно. И старая женщина так была добра. И каша была вкусная, - думалось мне. - Почему же я бегу от доброты?" - "Потому что этого не могло быть", - кто-то, нет, не я, ответил.
Уже отойдя далеко от Рыбачьих зимовий, я нашел в себе силы оглянуться. Грустны и беззащитны были брошенные людьми жилища. Ничего не бывает скорбнее этого запустения.
Туман уже поднялся над землею и висел над крышами будто бурый дым, но печи в избах и в той, в которой провел я странную ночь, были холодны...
...Ощущение беды на сердце, горьковатый запах гари, далекий запах, лишенный плоти, витающий вокруг, словно бы воздух, невидимо сгорая, источает его. Вынырнул из забытья: идем мрачной, черной какой-то низиной. И запах гари есть - не показалось мне, нет. Обочь тропы - старая-старая гарь. Черные пики деревьев стоят вокруг, земля черная, ни травинки, ни кустика, и только сплетаются в долгие нити, обметывают сухой плесенью землю мхи. Старая гарь, очень старая, но до сих пор полна горьким запахом беды. Но не он, старый, как погребная плесень, запах, обеспокоил меня. Что-то другое насторожило. Я остановился. Осип чуть не налетел на меня. Обочь тропы, справа и слева, круглые камни будто бы вулканические бомбы. Я присел, поднял черный, в окалине тяжелый катыш. Сколько брожу по тайге, по горам, по морским и речным побережьям, считаю себя вроде бы и неплохим практиком, но такого образца не встречал. Камень лежит на руке тяжелый, молчаливый, в черной рубашке окалины, в мелких пупырышках, круглый, как ядро. Вглядываюсь в рисунок концентрических колец. Рука сама кидает камень в левую ладонь, а правой привычно ищу молоток - сейчас заглянем внутрь этой бомбочки, определим по излому, что это подбросила мне тайга. Нет молотка. В отпуске я. Пошарил глазами, нет ли подходящего камешка... И только сейчас заметил, что земля вокруг усыпана точно такими же камнями, и все в пупырышках, и все скатанной, круглой формы. Нет, не все... Кое-где разглядел словно бы плоские лепешки с теми же пупырышками, причудливой формы. Поднял одну из них - только кажется плоской, на самом деле целое изваяние - чуть-чуть вытянутая голова на длинной шее, рисунок камня причудливо напоминает лицо в маске, глядит на меня из глубины белыми точечками глаза. Хоть убейся, не могу понять, что у меня в руках. Словно бы спекшиеся песчинки в плотной рубашке окалины, черной, так и кажется, оставит след сажи на руках. Гляжу - не могу наглядеться.
Дух захватило. Не могу понять, что же это такое. А вокруг все черным-черно от камня, от стволов сгоревшей тайги... Может быть, копоть. Э, нет! На стволах каменный налет, нестираемая окалина... Сколько прошло лет с бушевавшего тут пожара? Пятьдесят, шестьдесят, семьдесят? А может быть, сто? А деревья все так же черны, будто только-только отшумел пламень.
Василий далеко ушел. Осип ждет и глядит, как я мечусь от одного камня к другому.
- Э, бойе, однако, идем. Там их много. Там смотреть будешь.
- Где, Осип?
- На Егдо вся земля такой. Маленько идем. Тут Егдо, рядом.
- Сейчас, Осип, сейчас.
Я не могу оторваться, не могу бросить, не могу не смотреть на этот камень. Забрел в гарь, трогая рукою стволы старых лиственок, и впрямь окаменевшие деревья. Как черные сталагмиты, стоят они среди черного простора. Хожу от одного дерева к другому, трогаю руками - каменные. Чуть посильнее толкнул одно - и вдруг оно подломилось и с сухим треском рухнуло на землю. В изломе и не видать древесины, до сердца почернело. Не дерево головешка.
Иду тропою, забыв про все на свете. Ковыряю спиннинговыми удилищами черные камни, поднимаю их, разглядываю. Так и не удалось ни один из них разбить. Осип торопит:
- Давай, бойе, однако, идем. Егдо скоро.
Гарь отступила неожиданно. Поднялись на пригорок, и я замер. Передо мной, насколько хватало глаз, лежала мертвая черная пустыня. Ни деревца, ни кустика, ни травинки, даже мхов не было. Царство черного камня лежало передо мной. И эта чернота, эта россыпь словно бы прибрежного скатанного галечника каким-то незнакомым чувством, скрытой тайной тревожили сердце. Далеко впереди, в синеватой пыльной дымке, словно бы ее испаряли камни, чуть угадывались крутые складки сопок с редкой тайгой. Но они были так далеко, что казалось - на ту обетованную, полную жизни Землю гляжу с другой, мертвой планеты, планеты, где только черный камень.
Я оглянулся и снова был поражен тем, что увидел. Позади меня, вплоть до невидимой тайги на склонах небольшого хребтика, лежал простор, уставленный черными стрелами сталагмитов, устремленных в низкий белый свод.
Ничего подобного я не видел в своей жизни, исходил за двадцать лет Сибирь, Дальний Восток, Сахалин, Курилы, Шантарские острова, Командоры, наконец, Памир, пустыни Кызылкум и Каракумы, Тянь-Шань и Кавказ, Крым и Урал... Я знал, что такого не увижу и в Африке. Это место - единственное в мире. Хорошо видная отсюда тропа, ее определял светлый на черном след, причудливо вилась по мертвому простору, и по ней, как нечто несоизмеримо малое, лишнее и беспомощное, спешил Василий. Он так и не оглянулся ни разу, все удаляясь и удаляясь, на глазах превращаясь в большеголового муравья.
Я определил его движение взглядом и вдруг увидел бледно-голубой овал в черной оправе. Он притягивал к себе взгляд, заставляя глядеть и глядеть. И я, улавливая легкую игру цвета - громадный этот овал из бледно-голубого становился бирюзовым, играл сизыми, почти белыми пятнами, то жег отчаянно синим огнем, - я смотрел на него не отрываясь.
- Егдо, - сказал Осип и что-то еле добавил шепотом, но я не расслышал.
Как же так совершилось, как же совершилось такое?
Никто до меня из всех, кто выслушивает, выстукивает, выглядывает землю, кто создает карты и описывает ландшафты, никто-никто до меня не увидел эту вот землю с овалом лазурита в черной оправе не ведомого никому камня. Чем я обязан судьбе? Чем мне оплатить этот миг истинного счастья?
Но мгновение слепой восторженности скоротечнее всего в мире. Оно утекло, как утекает вода. Я снова и снова кланялся земле, приглядываясь, пристукиваясь и даже принюхиваясь к камням, меня окружавшим. Они были томительно однообразны по цвету и конфигурации, разнясь только размером. Забыв усталость, я легко бежал вперед, и только сердце тяжело билось у самого горла да росла в нем тревога, рожденная тайной.
Егдо было единственным озером из сотен тысяч, щедро разбросанных по Авлаканской платформе, с брустверным берегом. Оно представляло собой громадный кратер древнего вулкана, окруженного извергнувшейся лавой. Так я решил, опускаясь на береговой бруствер и вглядываясь в прозрачную черную воду. Я не видел дна, берег отвесно падал в глубину и словно бы таял в кромешной темноте.
"Вулкан, - думал я, забыв на время о своих проводниках, о цели нашего прихода сюда, обо всем на свете, - но тут земля не поднялась ни сопкой, ни кряжом, ни разломом, ее не выперла бешеная сила лавы, а, наоборот, как бы вогнула".
К озеру мы все время чуточку спускались и сейчас были в центре громадной котловины, которая по всем законам должна была быть мокрым непроходимым болотом, как и значилось на всех картах. Лежащая вдалеке от рек и ручьев, окольцованная непроходимыми калтусами и марями, она была против всех законов суха и засыпана неизвестными, по крайней мере никогда не встречавшимися мне, вулканическими породами. Я достал из рюкзака карту района, которую прихватил с собой еще из Москвы, и легко определил в громадном междуречье Авлакана и Сагджоя свое нынешнее местонахождение это была одна из непроходимых, залитых болотами четырех впадин, обозначенных на карте темно-зеленой краской с черной подштриховочкой. Те сопки, что видел я с небольшой возвышенности, выйдя к Егдо, были осадочными породами, теряющимися в непроходимых болотах. Выходило, что я впервые прошел в центр впадины невидимой эвенкийской тропочкой и вместо зловонных топей обнаружил громадный цирк, засыпанный неизвестной породой, с кратером посередине. Какое странное, какое поистине таинственное место. Я бродил берегом озера, собирая образцы. Ими полны были карманы моих брюк, куртки и даже наружные энцефалитки.
И вдруг меня словно ослепило вспышкой. Я на мгновение перестал видеть все вокруг, сердце замерло в груди, пораженное непозволительной, недопустимой, даже страшной догадкой.
Я побежал к вещмешку, к своим проводникам, к карте, которую оставил на привале. "Да как же я сразу не подумал об этом?" - стучало в висках, и мир возвращался ко мне черным, тайным и, сознаюсь, чуточку страшным, каким он и был тут.
- Кужмити, однако, суху лови!
- Что? А, щуку...
Осип и Василий сидели подле маленького костра, подле двух дымокуров, притихшие, словно были виноваты в чем-то, и, как показалось мне, напуганные.
- Давай, быстрей надо, - говорил Осип.
Я только сейчас пригляделся к месту нашего привала. Несколько шестов с медвежьими черепами стояли подле голого чумища. Следы костров были видны на черном камне. Чуть поодаль - коряжина, похожая на соху, перевернутую вверх лемехом. Кости разбросаны. Да лежали еще принесенные сюда вязанки хвороста. Небольшую такую вязаночку нес с собой и Осип. Я только теперь вспомнил об этом. Ясно - передо мною было культовое место какого-то эвенкийского рода.
- Лови суху, - сказал Осип. - Гляди вон - не верил, однако, - и кивнул на один из шестов.
Я посмотрел туда и даже вздрогнул: чуть ниже белого, почти прозрачного черепа медведя с глубокими глазными отверстиями, словно все еще наблюдающими мир, висела щучья челюсть никак не меньше полуметра длиною. Я охнул, не веря глазам. Но все-таки запротестовал:
- Подожди, Осип... Это потом... Потом это.
- Нельзя потом... Тут можно мало. Бежать надо назад - тайга бежать. Отдыхать будем, жрать будем, кусать водка, - быстро, быстро говорил Осип, горбясь и пряча голову в плечи.
- Лови шибко, и айда, - сказал Василий.
Но я уже не слушал их, весь поглощенный своей догадкой, развернув карту, я спешил на юг, строго по меридиану, к месту, отмеченному на ней темным крестиком.
5
- Однако, Кужмити, бежать надо, - сказал Осип и вздохнул: дескать, ничего не поделаешь, надо.
Я разобрался с образцами, отобрав самые, на мой взгляд, интересные. Зарисовал на чистом поле карты цирк, озеро, прикинул на глазок его размеры, побродил по россыпям, но никаких других пород не нашел.
По-прежнему тут, на дне впадины, было сумрачно, и белое небо словно бы приклонилось к земле, и все вокруг утратило живость цвета, будто напитавшись черным, даже озеро, по-прежнему недвижимое, сочило мрак, и вода в нем была ртутно-тяжелой. Я понял, что наступила ночь, надо торопиться в обратную дорогу; где-то далеко-далеко едва слышно, но грозно ворчал гром. Это, вероятно, волновало моих проводников, поскольку те хлябистые, топкие болота, которые мы во множестве миновали, могут стать непроходимыми.
- Несколько забросов сделаю, и побежим, - сказал я Осипу, прилаживая на удилище катушку и оглядываясь вокруг, нет ли среди древесных корчажин покрупнее да поплавучее.
Василий будто бы понял меня, легонько поднялся и побежал за чумище. Вернулся, неся на руках легкую берестянку. Лодка была крохотная, и я долго усаживался в нее на плаву, а Василий с Осипом удерживали суденышко так, чтобы оно не перевернулось. Наконец, нужное равновесие было найдено, и я, приладив спиннинг на колени, изготовился с веслышком и скомандовал:
- Толкай!
Мои проводники разом оттолкнули лодчонку, и она, переваливаясь уточкой, заскользила по водной глади, а я почувствовал в себе такую отрешенность и обреченность, что на миг сделалось нехорошо. Василий с Осипом стояли на берегу и глядели на меня так, будто я отплывал в дальние и долгие странствия.
Мы на лодочке катались
Золотисто-золотой...
- фальшиво пропел я, и голос мой прозвучал стереофонически неправдоподобно, словно бы вокруг лежали громадные полые емкости. Зацепив вместо блесны груз, я пустил катушку на холостой ход. Барабан мягко зашелестел, и леска, хорошо уложенная, легко разматывалась, убегая за корму. Я чуточку подтолкнулся веслом, и берестянка снова легко заскользила. Барабан по-прежнему шелестел, и леска неслышно ложилась на воду виток за витком. Уезжая из Москвы, я по случаю купил три буксочки отличнейшей японской лески. Самую толстую, рассчитанную на океанскую рыбу, я навел на катушку, которую и поставил сейчас на удилище. Что ни говори, но челюсть щуки, увиденная мною, располагала к серьезному лову. В буксочке, рассчитанной для крупной добычи, было сто метров; десять выпросил для каких-то особых нужд мой сын, три я вырезал для поводков и куканов, и, значит, на барабане сейчас было восемьдесят семь метров. Тяжелая гирька по-прежнему увлекала за собой леску, и я заметил, что с барабана соскальзывают последние метры. Выходило, что под тоненьким, бумажно-хрупким донышком моей утлой посудины лежала пучина черной, до ломоты в суставах (я попробовал рукою) холодной воды. Я научился определять и предугадывать земные толщи. Вот и сейчас мысленно погрузился в эти аспидно-мрачные воды, в царство вечной темноты и холода, и я на миг словно бы увидел крохотный культурный слой земли, поверх которого концентрическими замкнутыми линиями, но в то же время и в великом хаосе образовалась довольно мощная толща черного камня, который легко фильтровал через себя вешние и осенние воды, не позволяя образовываться тут по всем земным законам гиблому болоту, фильтровал, направлял влагу в громадную воронку озера. Под культурным слоем земли я представил громадный ледник, тысячелетия питающий реки, ручьи, родники, озера, и болота, и коническую воронку, стремительно уходящую сквозь него дальше, в глубину каменноугольных морей, к залежам доломитов и гипса, и наконец, к громадной, удерживающей на себе невообразимую тяжесть плите, к Великому феонсарматскому щиту, где эта громадная воронка обретала дно, которое тщетно ищу я, размотав всего лишь жалких восемьдесят семь метров лески.
- Ребята, тут какая глубина? - спросил я, ощущая, как холод неизведанности, разверзшийся подо мной, входит в сердце, делая непослушными губы и остужая затылок.
- Однако, нет дна. Насквозь дырка, - серьезно ответил Осип. А я вдруг заметил, что далеко уже отплыл от берега. Так далеко, что мой вопрос и не должен был бы услышать Осип, а я тем более его ответ. Напряглась, недвижимо застыла, словно бы в густой воде, леска. Зависла в почти стометровой толще гирька.
- Как дырка? - специально понизив голос, спросил я и услышал рядом, будто парень склонился к уху:
- Однако, дырка... Нарот говорит...
Как далеко унесло меня легкое движение весла? Никак не меньше полукилометра, но я слышу, отчетливо слышу голос Осипа. Подкидывает мне Егдо чудо за чудом. Хорошо, что раньше, в горах Памира, на озере Плавучих Айсбергов, я встречался с таким вот явлением, а в новинку-то, чего доброго, в себе усомнишься. Не знаю, изучено ли сейчас это явление.
И вдруг без всякой связи я представил, как то громадное существо, чья челюсть висит под черепом медведя, легко поднимается из глубин и один вялым и безразличным движением вспарывает берестяное донышко моей лодчонки. Только тоненькая-тоненькая пленочка некогда живой ткани отделяет меня от вечностей ледников, от глубинных тайн миллионов лет, от всего, что пришло ко мне с догадкой там, на берегу странного озера Егдо, значащего на языке маленького рода "щучье".