Посмотрим, что тут написали местные грамотеи. Улыбаясь, частью и нарочито, прогоняя неловкость своего положения, Никифоров раскрыл тетрадь. Почерк крупный, чувствовалось - буквы не писали, а выводили - старательно и трудно. Писал... как его... Еремка, да. "Алевтину, Алю я знаю давно. Мы тут все друг дружку знаем. Вместе все, как не знать. Она первая в комсомол вступила, и нас позвала. Поначалу боязно было как-то, для чего, думалось, а она объяснила - чтобы жизнь новую строить. Тогда многие согласились, потому что новая жизнь нужна, а эта больно тяжелая и несправедливая. У одних всего много, а у других - нет. Аля говорила, что это неправильно, мы все должны жить одинаково. А другие не соглашались, особенно старшие. Потому в комсомол вступили не все, побоялись. А чего боятся? (Зачеркнуто две строки) Ничего, сказала Аля, еще придете к нам проситься, в ножках валяться будете, а мы вам припомним, как отказывались. Она очень принципиальная и не терпит, когда говорят что-нибудь против Советской Власти. Только враги не любят Нашу Власть, объяснила нам она. А с врагами и поступать нужно по вражьи, не давать им жизни и пощады. Даже в мелочах, потому что иначе они заберут верх и заставят всех работать на помещиков и капиталистов. Я с ней согласен, потому что работать на помещиков не хочу. Мои родители и деды на них всю жизнь работали, а у нас ничего нет, только корова старая, а лошадь пала два года назад, а другую купить все денег нет. А у богатеев по три, по четыре лошади, разве это справедливо? Поэтому их нужно давить. Алевтина потомственная беднячка. Ее отец, товарищ Купа, проливал кровь, (зачеркнуто) чтобы нам жилось лучше. А дед и прадед были чумаками, возили издалека соль, везде бывали и видели, как плохо живут угнетенные люди по всей земле. И, как могли, боролись с панами и богачами, делали им всякий вред. Аля говорит, что мы должны брать с них пример и лишать богатеев покоя. Она сама так и делала. Еще она говорила, что прежде богачи ненавидели народных мстителей и убивали их, а еще богачам помогали попы и священники, которые проклинали мстителей и чернили их перед людьми. Поэтому мстителям приходилось (слово вымарано) делать в тайне и нам тоже нужно быть осторожными. Богачей еще много, а другие им сочувствуют, и сами хотят стать богачами. Они могут нам помешать и даже убить. Аля была права, раз ее убили. Наверное, мы должны отомстить за нее. Но я не знаю, кому. Всех богачей в нашем селе и в других селах тоже прогонит и уничтожит Советская Власть, и я буду делать то, что Советская Власть мне повелит. Богачей жалеть нечего, Аля сама так говорила. Без нее все станет не так. Раньше мы часто были вместе, особенно после работы, вечерами, было очень интересно, а что сейчас будем делать? Вот, о чем еще писать - не знаю. Никифоров пересчитал. Как не растягивал Еремка слова, пяти страниц не набиралось. Сваришь с ними кашу, а получится - даже трудно представить, что получится. Варево. Придется потом порраспросить местную комсу, а уж по их рассказам и написать самому. Посмотрим, что дальше. Дальше - страницы Клавы. Даже не пять, а все семь. Без помарок, вычеркиваний, исправлений. Написано правильно, хотя и скучновато - что Аля всегда была готова помочь советом, читала газеты и журналы, а также труды Вождей Мирового Пролетариата, интересовалась жизнью односельчан и не сторонилась никакой общественной работы. Останется вечным примером. Именно то, что требуется. Образцовая работа. Он перечитал во второй раз, отмечая в уме, что нужно будет подправить. Выходило - совсем чуть-чуть. ... Алевтина презирала богатство и буржуазное перерождение совершенно не коснулось ее. Другая на месте Али могла бы и не устоять, но только не она... Буржуазное перерождение, вот как? Не коснулось... Вечер ушел, чувствовалось, снаружи - ночь. Ночь тихая, застывшая. Кто, в самом деле, способен что-нибудь ему сделать, пока он здесь, внутри? Никифоров подошел к двери. На совесть заложил, снаружи не отопрешь. Но, странное дело, спокойнее не стало, напротив, закопошилсь в душе темные, смутные тревоги. Ерунда. Чхни и засмейся, как отец любит говаривать в таких случаях. Смеяться Никифоров не стал, но чихнул громко. Случайно, конечно, получилось. Отсюда, от входа, видно было, что освещен совсем небольшой круг. Ночь была не только снаружи, она и сюда заползла. Ничего, ничего, не барышня кисейная - распускаться. Нашатырного спирту мужику не нужно, простого было бы вдосталь. А у него есть, бутыль, пей - не хочу. Действительно, не хотелось. Но, пожалуй, стоит - ночь быстрее пройдет. Пару глотков, не больше. Со свечей в руке он прошел в келью. Вот дубина! Двери запирал, а если кто в окно залезет? Он задвинул шпингалет. Конечно, выдавить стекло - плюнуть проще, но не зря же Василь с товарищем Купой в ночи стерегут. Наверное, где-нибудь в кустах как раз у окна и притаелись. Нет, Клаве лучше не приходить. Водка показалась крепче прежнего. Два глоточка всего, два, ничего особенного. А теперь и вернуться можно. Немножко посидит, часок, Пролетит - не ухватишь, время, оно странное. Особенно после водки. Почему часок? И больше осилит, если нужно. Хоть до самого до утра. А что? Посидит посидит, глотнет, закусит, опять посидит. И написать что-нибудь время есть, для себя написать, или вот про Алю... Он взял тетрадь, раскрыл. А карандаш? Где же он? Взяв свечу, он опустился на четвереньки и стал искать. Хорошо, мели тут, чисто. Карандаш отыскался в самом углу. Эк, молодцы, куда закатили. Хорошо, грифель не сломан. Он посидел над чистой страницей. Не писалось. Угасло, не горя. Потом, после будет настроение. А пока будет читать дальше, что там Фимка накарябал. "... Аля знала очень многое, гораздо больше, чем всякие там прежние попы и священники, что обманывали народ. Раньше, когда простые люди не могли и подумать о том, чтобы учиться, знания собирали по крупицам и передавали от родителей детям, а от посторонних таили, чтобы богатеи не смогли эти знания отобрать и применить для своей пользы, иначе они постарались бы еще больше закабалить трудящихся и пролетариев. У бедняков раньше и грамота была, но своя, не такая, как у богатых. Понимали ее не все бедняки, а только самые сознательные, кто люто ненавидел угнетателей и их прислужников, помогавших богатеям держать в подчинении народ. И мы, если проявим себя, начнем бороться с богатеями, тоже сможем выучиться народной грамоте. Знать ее нужно, потому что в ней наша история, наши корни, а еще есть книги, которые учат, как лучше вредить богачам. Это только кажется, что с помещиками и капиталистами покончено навсегда. На самомо деле, пока..." Никифоров на мгновение оторвался от тетради: пламя свечи, одной из многих, вдруг преобразилось, стало оранжевым, затем красным, малиновым, и погасло. Встать и запалить свечу сызнова не хотелось. После. "... пока живет хоть один богач, покоя не будет, напротив, видя, как расцветает государство бедняков и нищих, богачи злятся и хотят власть порушить, а взамен опять угнетать всех остальных, кто не богатей и не помещик. Потому борьба с ними, с врагами, будет нарастать год от года, и нам очень даже понадобятся те способы, которыми мучали богачей наши деды и прадеды. И еще говорила Аля, что пособников богачей у нас на селе - тьма. А окрест и того больше. В Шаршках даже церковь оставили нетронутой и попа при ней. Разве это дело? Наши малосознательные односельчане каждое воскресенье молиться туда ходят. А зачем бедному человеку молиться, он не перед кем не виноват, наоборот, это перед ним все виноваты. молятся только богачи, у которых много грехов, и те, кто богачам помогает. Церковь закрыть нужно, разрушить, или клуб устроить, как в нашем селе. Одного ценного металлу в колоколах сколько! Только богачи дают взятки тем, кто в районе и в области, и продолжают молиться. Враги, они даже среди начальников есть, пролезли, притворяются, что на стороне бедняков, а сами наоборот, пособничают царскому режиму и его осколкам. Если мы будем знать тайную народную науку, то сможем тех врагов найти и извести. Только и богачи не сидят, сложа руки. Они, и их наймиты стараются побороть нас, и для этого и придумали церковь и попов. Но Аля их не боится, потому что знает... Последние строки Никифоров дочитывал, напрягая глаза. Опять свечки гаснут. Уж больше половины. Он встал. Еще один язычок пламени заалел, малиновый, темно-вишневый... Погас! Странно. Гаснут-то сверху вниз. Что пониже, горят, а повыше - нет. Эй, эй, так и все потухнут! Он взял угасшую свечу, поднес фитилек к огоньку еще горящей товарки. Темнота нам ни к чему, пусть светло станет, ясно. Теперь другую. Подумаешь, гаснут. Ветерком потянуло, вот и сбило пламя. Та свечка, что внутри звезды, горит, как нив чем не бывало. Защищает ее ткань, от ветру-то. Сейчас расставим свечи по-прежнему да и спать идти. Странно. Свеча горела, но стоило поднять ее повыше, пристроить на прежнее место, как опять изменялся в цвете огонек, изменялся и гас. Никифоров перепробовал три свечи. По верху, что ли, сквозит? Действительно, подними руку - и словно морозными иголочками колет. Но и свеча, что пониже, тоже заперкала, зафырчала. Осталась одна, последняя, да та, что в звезде. Никифоров поставил ее на пол. Вот здесь действительно тянуло, пламя трепетало, но не гасло. Он медленно поднялся, пошел к выходу. Главное, голову не терять. Без паники. Эка невидаль, свечи плохие. Что ж с того? Не маленький, темноты пугаться не к лицу. Просто он дверь откроет, откроет, и проветрит. Может, газ какой вредный скопился. Сначала он подумал, что ошибся - нужно на себя тянуть, а не толкать. Лишь потом, нехотя, нежеланно, пришло осознание - его заперли. Заперли снаружи. Как первоклашку, как мальчонку-несмышленыша, чтобы из дому не сбежал. Никифоров нарочно растравливал чувство обиды, возмущения. Лучше возмущаться, чем бояться. И потом, кто запер? Кулачье, чтобы попугать, позлорадствовать. Его ж предупредили. И пес с ними, посидит до утра. Тоже мне, нашли боязливца. Или просто - ляжет спать. Ну их всех. Никифоров толкнул дверь еще раз, напоследок. Чуда не случилось, не поддалась. Он повернулся, смотря куда угодно, но не на свечу. Горит, горит, милая. Зря подумал. Вспыхнула последним, отчаянным светом, и погасла тоже. Как ни слаб, ни малосилен был ее свет, но теперь, когда не стало и его - словно в ночи наступила ночь новая. Нюни, одернул себя Никифоров. Нюни и сопли. Эка невидаль - тьма. Да разве это тьма? Смешно. Он даже начал было смеяться, но поперхнулся. Неприятный какой-то смех выходил. Тьмы и верно не было - свеча, что оставалась внутри ситцевой звезды, продолжала гореть, но не освещала - ничего, и оттого темнота казалась еще плотнее. И ладно. Раз так, одно к однму - спать пойдем. Как-нибудь наощупь, по стеночке, на заплутаюсь. Он действительно не заплутал. Привык, ноги дорогу знали. И руки помогли. Дверь в келью не поддалась. Он приналег, толкая, но - напрасно. И та ведь дверь, точно та, не мог он спутать. Путать нечего. Никифоров вспомнил, как рвался прошлой ночью Фимка и решил - нет, стучать он не станет. Может, тот же Фимка там, внутри и сидит. Пробрался в окно, заперся изнутри, и поджидает, когда он, Никифоров, хныкать начнет, проситься. Не дождется, гад. Ох, и отвалит он Фимке по-нашенски, по-комсомольски. Если, это, конечно, Фимка там. А кому ж еще быть? Он пошел назад. Судьба, значит, сидеть здесь. Казалось бы, что за печаль? Посидит, подумаешь. Но - никак не хотелось. И холод, холод пробрал до самого сокровенного, заледенело все внутри. Сколько, интересно, до рассвета? Нечего, нечего накручивать себя, придет рассвет, куда ж он денется. А он вот что - приляжет на скамью. Только сначала разомнется, для тепла. Глупая мысль, конечно. Где ж разминаться, и как? Теперь он рад был и звезде, хоть на гроб не налетишь. Вдруг и звезда погасла. Ну, пришел черед. Нет, опять светится. Опять погасла. И показалось, что это кто-то ходит между ним и звездой, заслоняя ее. Вот ерунда. А ведь и слышно - шлеп, шлеп. Мерещится. Со страху. Никого ж нет. Или... Он прижался к стене, студеной, неподатливой. А вот пока он в келью пройти пытался, так двери и открыли, и вошли. Никифоров пытался вспомнить, заложил он засов, или снял. Да не мог снять, что он, слепорылый интеллигентишка? Пустячными мыслями пытался он унять страх, отдалить миг осознания. Тут же одернул себя, не курица - голову под крыло. Теперь звезда виделась ровно, но он знал наверное - кто-то, кроме него, здесь есть. Не свои, не Василь. Тот бы позвал, чего таится. Кулачье. Прошли мимо Василя, а то и... Никифоров помнил рассказы отца, как вырезали порой и отряды, посланные собирать продразверствку. Он присел, опасаясь, что нашарят. Что ж делать? Нахлынула отстраненность, словно и не он здесь пропадает, а другой, незнакомый. Никифоров знал это чувство, оно приходило к нему и раньше, раз - когда дрался с уркой, другой, когда тонул. Отец говорил, что для бойца нет ничего главнее такого чувство. Хладнокровие. Иначе - потеряешь голову, конец. Здесь, у самого пола, отчетливо слышно было пришаркивание бродивших по залу. Странное пришаркивание, даже не стариковское, а... Он не мог подобрать сравнение, потому что сроду не встречал подобной походки. А память на звуки была у него хорошая, в доме любого узнавал, пока тот еще по коридору шел. Спрятаться нужно, затаиться. Рано или поздно, а натолкнутся на него. Где ж таиться, когда зал - пустой? Попробовать опять выйти из церкви? Нет, там-то его ждать и будут. Тогда - что делать? Прошли совсем рядом, он почувствовал движение воздуха. И запах. Странный, тоже прежде никогда не встречавшийся запах. Во всяком случае, это точно не были ни Василь, ни товарищ Купа. Он тихонько-тихонько пополз вдоль стены. Ага, вот и другой коридор, что в подвал ведет. Он сжался, стараясь занять как можно меньше места. А нету больше ни Василя, ни товарища Купы, понял вдруг Никифоров. Что с ними стало: тишком прирезали или еще что, только не будет подмоги. Из коридора тянуло холодом, тянуло нешуточно, зимно. Значит... значит дверь отворена, подвальная. Схорониться, может, и не найдут. Ему ничего и не оставалось делать - шаги становились громче и громче, словно с разных сторон шли сюда, к нему.. Он тихонько, едва дыша, заполз в холодный ход, касаясь рукою стены, то гладкой до льдистости, то шершавой, неласковой. Оборачиваясь, Никифоров мог видеть красное пятнышко звезды, то и дело пропадавшее, заслоняли. Он решил и не оборачиваться, незачем. Дверь оказалась отворенной, рука пробралась за порожек и нащупала ноздреватую ступень. Не выдала дверь бы, хорошо, распахнута в пасть. Дальше ползком было неловко. Он поднялся, пялясь в кромешную тьму, решаясь - идти дальше или... А вдруг это все-таки дурацкая шутка деревенских? Застращать решили, а потом наиздеваются вдоволь, натешатся... Звук, что донесся до него, негромкий, краткий, - приморозил. Даже шевельнуться не стало сил. И ничего ведь особенного не услышал, ни угрозы, ни брани. Просто звук, невнятный, ни с чем не связанный. А силы иссякли. Давай, двигай, телятина. Шевелись. В непроглядной тьме и шагнуть-то трудно, что в стену идти. Совсем крохотными шажками Никифоров спустился - куда? Что здесь, внизу? А опяь по стеночке. В стороночку, в стороночку, и схоронимся. Помаленьку, легонько. Он двигался, потому что чувствовал - стоит остановиться, и тронуться вновь сил не достанет. Куда, зачем он пробирался - не важно, лишь бы не стоять, не цепенеть от страха. Не ждать. По счастью, никакого хлама не попадалось. Нет хлама, нет и шума. А с другой стороны, и спрятаться труднее. Рука нашарила нишу. Вот сюда и забиться. Притаиться мышкой-норушкой, сроду не сыщут. Ниша поглотила его, Невысокая, пришлось согнуться чуть не в пояс. Не переломится, чай. Словно в печь прячется - свод полукруглый, каменный. Да пусть. Никифоров попытался перевести дух. Негоже этак... загнанным мышонком. Гоже, негоже... Нарассуждался... До утра сидеть будет. А как он узнает, что утро? Сюда и свет никакой не достанет... Теперь он расслышал: это был стон. Короткий, сдавленный, он прозвучал совсем близко, рядом. Выстудило все - и напускную браваду, и злость, и даже самый страх. Пусто стало. Пусто. Никифоров словно видел во тьме - видел странным, нутряным взором, так, зажмурясь, видишь круги и узоры. Он не жмурился, напротив, и там, кде был спуск в подвал, видел человека? морок? или просто кровь бьет в голове? Он съежился, теперь хотелось одного - чтобы ниша стала еще меньше, раковиной, панцирем. Вжимаясь в стену ниши он почувствовал, как та подалась, и показалось - его выпихивают, изгоняют наружу. Ложной оказалась стена, обманной. За ней - еще ход. На четвереньках Никифоров полз, не удивляясь, даже не думая ни о чем, готовый ползти вечно, только бы не упереться в тупик, тогда... За собой он не слышал, чувствовал - отстали, на малость, но отстали. А ходу конца не было. Никифоров замер. Тихо. Кажется, тихо. Ход-то не маленький чего ползти, встать можно. Он встал. Нет, в рост голова цепляет, но склонясь - можно идти. Только куда? Показалось, что ход раздвоился. Никифоров стоял, щекой пытаясь уловить малейшее шевеление воздуха. Влево, вправо? И опять - стон. Сейчас далекий, тихий, он подстегнул. Дальше, куда-нибудь, но дальше, Никифоров почти бежал, угадывая направление, не всегда верно, ход порой изгибался, и тогда он ударялся о стену, но нечувствительно, стараясь только быстрее направиться, отыскать путь - вперед. Новое столкновение вышло иным - ударился о деревянное, и звук от удара отзвучал иначе. Свободнее. Пытаясь нащупать стену, он вытянул руки, но свободно. И вверх - тоже. И там, вверху, виднелся квадрат - не света, еще нет, но тьмы пожиже. Пот, что беспрестанно заливал глаза, мешал смотреть, и он стер его рукавом мокрой от пота же рубахи. Лестница. Обычная приставная лестница, вот что было перед ним. Подвал или погреб. Срываясь, он полез вверх, спеша - освободиться, только сейчас он почувствовал, как давила на него толща породы, земля. Ослабшими вдруг руками Никифоров оперся о пол, оттолкнулся, встал. Яркий карбидный свет ожег глаза, и в грудь уперлось - острое. - Погоди, Микола, то студентик, не признал? - голос был знакомый, но чей? - Что с того, может, он - ихний, - но давление на грудь поуменьшилось. - Да посмотри, раскровянился как, - луч фонаря сбежал вниз. Вокруг стояли мужики, пять, шесть, толком не разглядеть. - Ты, хлопчик, что там делал? А, это Костюхин, Костюхин, с которым чай пили. - Я... из церкви... там... - у Никифорова вдруг не оказалось слов, но Костюхину хватило и сказанного. - Понятно. Ты вот что, студент, выдь на двор да обожди там. Некогда нам сейчас. Да убери вилы, Микола! Тот проворчал недобро, но вилы опустил, и Никифоров понял, нет, не понял, почувствовал - боится чего-то Микола. Они все боятся. - Давай, давай, иди, - подтолкнули его к двери. И комната и сени показались знакомыми, и он прошел не спотыкаясь. - Прикрой дверь-то, - сказали в спину, и еще что-то, уже не ему. Фонарь погас, но снаружи он был ни к чему - луна светила полно, редкие облака недвижно зависли поодаль. А дом ведь известный. Дом товарища Купы. Никифоров дрожал усталой, вымученной дрожью; парная ночь не грела, и казалось - пот, высыхая, превращается в иней. Он присел на лавочку. Что эти люди делают в доме товарища Купы, где сам товарищ Купа, что вообще происходит - не интересовало Никифорова. Он просто не хотел ничего знать, совершенно ничего. Крики, что раздались минуту спустя, он встретил почти обреченно, словно ждал. А и как не ждать? - Ты бей, бей! - Заходи с боку! - Колом, колом его! - Держите Николку1 Держите! Утащит! Потом все сплелось, спуталось, крики пошли бессловесные, дикие. Видно было, как луч карбидного фонаря метался внутри, а затем остановился, замер. Дверь распахнулась; наружу выбежал мужик, кажется, Микола. Припадая на левую ногу, он бросился к калеитке и: пробегая мимо Никифорова, прохрипел: - Беги! Беги прочь! Прочь? Куда? Ноги знали. К утру он вышел на станцию в семнадцати верстах от села - усталый донельзя: в ссадинах и кровоподтеках, но странно успокоившийся. У колодца он умылся: поправил: насколько можно: одежду и стал обычным пареньком, побитым где-то в деревенской драке. Эка невидаль. Вспоров потаеный кармашек штанов, где зашиты были обернутые вощанкой деньги, "неприкосновенный запас", он пошел за билетом. Что было, то было. И осталось - там. Ему жить дальше. А время такое, что жить следует неприметно, скромно. Не поладил с деревенскими подкулачниками, и все. Ему удалось пристроиться у окна. Вагон качало, люди вокруг занимались обыкновенными делами - поправлялись со вчерашнего, ели, ругались, просто дремали, и никому до него, Никифорова, не было никакгого дела. Никифоров смотрел на пролетающие мимо деревья, на поля, на бредущих куда-то баб, и чувствовал, как прошедшее уходит, заволакивается, становится небылью. Лишь однажды, когда поезд выкатил на длинный мост над рекою, помстилось, что небыль - сам поезд, этот вагон, старик напротив, жующий дешевую чесночную колбасу, а в действительности он, Никифоров, остался там, во тьме церковного подземелья. Но мост кончился, паровоз дал громкий басовитый гудок и прогнал вон никчемные, вздорные мысли.