Страница:
– Передайте профессору мои наилучшие пожелания. Скажите ему, что я из столицы. Может быть, профессор сочтет возможным назначить мне день и час, когда мы могли бы встретиться. Дело крайне важное и спешное.
– Профессор никого не принимает, – повторил женский голос.
– Скажите, может быть, профессору нужна какая-нибудь помощь?
– Благодарю, ничего не нужно. Уезжайте, пожалуйста.
– Но скажите мне, по крайней мере, что с ним? Кто его врач? Этим интересуется правительство.
– Профессор велел мне говорить всем, что он никого не принимает, – заученно и печально повторил женский голос.
– Немедленно сообщите профессору, что с ним хочет говорить сенатор Тинноузер. Я уверен, что меня профессор примет, как только сможет.
– Но профессор велел мне никого не впускать и не беспокоить его из-за приезжих.
Сенатор стоял, покусывая губу, и страдал, чувствуя, как его уши медленно наливаются краской. Его титул и расторопный Гэб своими молниеносными телефонными разговорами уже много лет подряд распахивали перед ним все двери, и сенатор уже забыл о том, что его могут вот так просто не пустить на порог. Должна быть какая-то простая контригра, в два счета приводящая к выигрышу, сенатор это смутно понимал, но жара, усталость и неожиданность расслабили его. Расслабили. Что ж, вот так и спасовать? И чего он ломится к этому мизантропствующему маразматику? Иного и ждать не следовало! Плюнуть и уехать! «Плюнуть и уехать!» – думал сенатор в то время, как нарочито внятно произносил:
– Имейте в виду. У правительства возникли подозрения, что вы злоупотребляете своим положением в доме профессора. Ваше нежелание впустить меня в дом заставляет думать, что у вас есть дурные намерения. Это вы не хотите, чтобы профессор встречался с окружающими. Предупреждаю вас: я немедленно обращусь к шерифу и потребую, чтобы он обыскал дом. Я не успокоюсь, пока не увижу своими глазами, что профессор обеспечен уходом и способен свободно принимать свои решения. И как бы ни кончилось дело, вас будут судить за то, что вы препятствовали члену сенатской комиссии встретиться с гражданином страны. Вас посадят в тюрьму.
– Делайте что хотите, – был ответ. – А раз профессор не велел, я никого не впущу.
– Послушайте, молодой человек, – раздался внезапно слабый медленный голос. – Зачем вы пугаете пожилую женщину? Как вам не стыдно! Что вы ломитесь в дом, где вас не хотят видеть? Извольте избавить меня от ваших ревностных забот и уезжайте прочь.
Все, как обычно, и все очень просто. Говоришь с людьми по-человечески, и ничего не выходит. А начинаешь пороть ерунду, так сразу добираешься до сути.
– Простите, имею ли я честь говорить с профессором Генри Мэйсмэчером?
– Практически вы говорите с его останками, и они именуются Генрихом Маземахером. Мэйсмэчера сделали из меня ваши косноязычные коллеги, которые не способны даже на то, чтобы правильно произносить фамилии. Мне достаточно долго приходилось это терпеть, но теперь, слава богу, в этом нет нужды. Нет больше Генри Мэйсмэчера, и разговаривать вам не с кем.
– Простите, господин Маземахер, но мне нужна ваша помощь.
– Помощь? Моя? Ха! Ха! Ха! – голос отрывисто с натугой засмеялся и закашлялся. – Это забавно. Заботливый молодой человек просит помощи у старика, который уже год не встает с постели! Послушайте, Мэри-Энн, впустите этого оригинального молодого человека. Вознаградим заботливость просящего о помощи.
– Мистер Генри, вы не сердитесь на меня? – встревожился женский голос.
– Нет, Мэри-Энн, я не сержусь. Входите.
Калитка распахнулась.
Просить у этого ехидного старика разрешения завести каравеллу во двор подальше от любопытных глаз? Надо бы, но такого унижения для себя и торжества для невидимого собеседника сенатор решил не устраивать. Черт с ней, с каравеллой! Пусть стоит на улице.
– Ставьте, ставьте во двор ваш ходячий вентилятор, – внезапно сказал голос.
Сенатор вздрогнул. Он что? Читает мысли на расстоянии?
– Не всегда и не всякие, – спокойно ответил голос. – Но мысли сыщика, выдающего себя за сенатора, не надо угадывать. Они читаются сами собой.
Сенатор огляделся. Пустая неприятная улица внезапно показалась ему далеким безопасным убежищем, а этот дом за вечноцветущими вишнями – в его безмятежной неподвижности таилась слепая мощь капкана. Но пути назад уже не было. Покорно повернувшись к каравелле, сенатор услышал, как позади закрывается калитка и медленно распахиваются вороте.
– Вы ошибаетесь, – сказал он, тщательно подбирая слова. Теперь от этого слишком многое зависело. – Я действительно сенатор и не имею никакого отношения к сыскным делам.
– Не сомневаюсь, что вы в этом искренне убеждены, – доброжелательно ответил голос. – Я тоже был искренне убежден, что я профессор университета и занимаюсь наукой. Но теперь я думаю несколько иначе. Когда-нибудь и вы будете думать иначе. Не ищите в моих словах намерения вас обидеть. Проходите на веранду. Дверь слева от дома. Идите по дорожке.
Дорожка, вымощенная желтым кирпичом, привела сенатора к крылечку о трех ступеньках.
– Там что-то испортилось, – предупредил голос. – Отворяйте дверь сами. Она не заперта.
Сенатор приказал себе протянуть руку и коснуться двери. Ничего страшного не случилось. Сенатор повернул ручку, открыл дверь и, не входя, быстрым взглядом окинул видимую часть веранды. Верхние стекла были совершенно затемнены, нижние пропускали свет наполовину. Стекла были плохо подобраны: через одни свет проходил чуть розоватым, через другие – лиловым. Дешевый серый ворсистый пол, пустой столик, два кресла, – больше никакой мебели. В глубину дома вели две противно голубые двери. Они были закрыты. В простенке между дверьми висела географическая карта. Сенатор издали узнал знакомые очертания штата. Жирные красные линии, нарисованные от руки, делили штат на участки всевозможных форм и размеров. Тем же красным цветом на участки были нанесены трехзначные номера.
Придерживая дверь, сенатор ступил на порог и увидел в левой части веранды узкую крутую лестницу, ведущую наверх.
На веранде никого не было. Преодолевая ясно оформившееся желание не входить, сенатор вошел.
– Садитесь, располагайтесь, – сказал голос. – Так в чем же дело?
– Но-о, простите…
– Нет-нет, – сказал голос, – в этом нет никакой нужды. Вид немощного старца, прикованного к постели, мало располагает к деловым разговорам. У нас ведь, надеюсь, будет деловой разговор? И мне крайне неприятно было бы видеть вашу цветущую физиономию. Взаимное созерцание нам только помешает. Садитесь. Говорите. Что вам нужно?
Убогая обыденная обстановка источала тихую угрозу своей безжизненной неподвижностью. Это было нелепо, но это было так. Все заранее придуманные фразы спутались, исчезли, переломались. «Закон Тинноузера, – гудело в голове. – Закон Тинноузера!» Еще чего!
С наспех сооруженным напускным спокойствием сенатор пересек веранду и сел в кресло, стоящее в самом углу, так что все помещение оказалось у него перед глазами. И почувствовал облегчение.
– Я только попрошу вас, если можно, выключить наружный звук. Мне надо вам сказать кое-что весьма доверительное.
– Брат моей прабабки был в Германии тайным советником. Он обожал доверительные беседы. Вы доставили бы ему огромное удовольствие! – ответил голос. – Впрочем, будь по-вашему. Я выключил внешние телефоны.
– Видите ли, г-господин Маземахер, – внезапное заикание снова выбило сенатора из колеи. – Д-до меня дошли кое-какие сведения о «пэйпероле».
– Ах, об умничке. Это интересно. Так бы сразу и сказали вместо того, чтобы пугать бедняжку Мэри-Энн. Кстати, как вы о ней дознались?
– О ком? О Мэри-Энн?
– Да нет. Об умничке. Я называю ее умничкой. Правда, по-немецки. Ваш английский язык удивительно беден в отношении эмоциональных оттенков. Вокруг нее ваши столичные пауки сплели такие сети! А вы еще говорите, что не имеете отношения к сыскным делам!
– На днях эта ваша умничка причинила кой-кому много хлопот.
– Ну-у! Наконец-то! Вот молодчина! Это она может. Так что же она сотворила, интересно знать?
– Вы говорите так, как будто она живое существо.
– Не «как будто», а именно живое, молодой человек. У меня, во всяком случае, нет никаких сомнений.
– Профессор Мак-Лорис ни о чем таком не говорил.
– А-а, вы уже с ним виделись?
– Он делал доклад на совещании.
– Мак-Лорис умненький пай-мальчик. От него требуют не ученых неопределенностей, а технологических эффектов. Он о них и говорит. И привыкает лишь о них и думать. К сожалению.
– Вы к нему хорошо относитесь?
– Ах, господи, как у вас все просто! Хорошо, плохо! Мак-Лорис талантливый человек. Я сам рекомендовал его на свое место, когда мне надоели все эти шашни вокруг умнички. Подсунул ему незавидную должность цепного пса ваших сенатов, комитетов и управлений. А он молод и неопытен. Он привыкает, соглашается. Иногда перечит, конечно, но с ваших же позиций. Самый подходящий вариант для вашего священнослужения государству! Вы его выхолостите. А выкарабкиваться будет поздно. И выходит, что я перед ним виноват. Но у меня уже не было сил. Увы! А что за совещание?
Сенатор, путаясь, неуклюже пытаясь как-то сохранить перед самим собой видимость соблюдения правил секретности, злясь на себя за это, постоянно сбиваемый с толку явной насмешливостью невидимого старца, кое-как изложил трагикомическую историю, происшедшую в доме мистера Левицки.
– Бедняга Мак-Лорис! Подцепили-таки его! Разве можно было доверять этому кретину Донахью? Я говорил. Теоретически было показано, что умничка пассивна к абсолютному большинству окружающих нас материалов. Дойти до такого убожества, чтобы алюминием вбивать умничке послушание! Идиотство!
– Вы так говорите, словно эта бумага обладает свободой воли?
– Бумага? Свободой воли? Ваша лошадь обладает свободой воли? Ваша собака, ваша кошка, ваш попугай в клетке – они обладают свободой воли? – голос закашлялся.
– В какой-то мере, да. Безусловно.
– Умничка обладает ею в той же мере. Я вам говорю, она живая. Ее нельзя просто так заставить изо дня в день делать одно и то же.
– Но, позвольте, эта ваша умничка, она что, мыслит?
– Что значит «мыслит»? Донахью мыслит? Ваши генералы мыслят? Это рефлекторные машины узко направленного действия, одномерные мозги с однозначной функцией. Они не поддаются убеждению. А умничка поддается. Это вам не доска. Это новый класс веществ. И нельзя сводить работу с ними к однозначным технологическим приемам. Но когда я пожелал заняться этим делом, всякие негодяи стали подсовывать мне мнемолизин! Кстати, сенатор! Вы голосовали за санирование памяти?
– Голосование было тайным.
– Поэтому я вас и спрашиваю. Интересно знать, с кем я говорю. Там ведь были и такие, что голосовали против. Честно говоря, я предпочел бы говорить с кем-нибудь из них. Так как же?
– Решение было принято, и я отвечаю за него как член сената вне зависимости от моего личного мнения.
– Какой античный ответ! Когда вас вышвырнут из сената и поднесут вам безобразную дозу мнемолизина, вспомните обо мне, вы, инфантильный Ликург! Как я ненавижу вас всех! Ваши холуи бродят вокруг моего дома, готовые отравить этой дрянью каждый кусок хлеба моих последних дней! Видите карту? Три часа по утрам я бросаю кости и произвожу бессмысленные вычисления, чтобы указать Мэри-Энн, куда ей ехать за продуктами. И чтобы она, не дай бог, два раза не побывала в одном магазине. Я не могу даже вызвать врача! Его тут же обработают, и он вкатит мне мнемолизин после первой же дозы снотворного! Слава вам, господа законодатели! Жертвую полдоллара на вашу конную статую и сотню на динамит, которым ее взорвут. А вам лично кнопку в задний карман брюк! Да поострее! Когда вам предложат санирование, глотайте мнемолизин и садитесь на нее. Больно, конечно, но зато мнемолизин не действует. Я биохимик, можете мне верить. У меня весь зад в шрамах, но я остался самим собой! Я помню то, что способен помнить, а не то, что угодно вашей камарилье! Так и передайте! Поняли?
– Спасибо, я понял, – глухо ответил сенатор. Он сидел, глубоко уйдя в кресло, сгорбившись, и непроизвольно мял ладони.
Голос некоторое время молчал, слышалось только тяжелое дыхание. Сенатор выждал и спросил:
– Но эта ваша умничка, значит, отдельные ее части как-то сообщаются между собой, что-то помнят, ее можно натравить, заставить причинить кому-то вред.
– Так же, как и вашу собаку. Но можно научить помогать, вдохновлять, она может сделать вас чуть ли не гением. Она взаимодействует с мозгом. Понимаете?
– Но как это получается?
– А вы любознательны. Вы что кончали?
– Колледж Болдуина. Кафедра морали у Спенсера Соукрита.
– Безнадежное дело. Кое-чего я сам себе не объяснил бы, а вам и подавно. Ольфактометрия, аллергия, биоэлектроника – вы и слов-то таких не слышали. Четыре гипотезы я разработал, две наметил. А в целом – нет. Рано.
– И у вас нет ни страха, ни чувства вины? Подумайте, профессор, вы же сделали человечеству ужасный подарок. Вы представляете, сколько зла он способен причинить?
– Я не кончал кафедры морали. Но выпускнику колледжа Болдуина даже я могу открыть перспективы в этой области. Зло и добро проистекают из взаимодействия людей. Предметы и животные сами по себе не злы и не добры. Они вне морали. И умничка, хоть она и умничка, но она тоже вне морали. Во всяком случае, при наших технологических возможностях. Вы хорошо помните сказку о древе познания?
– Не знаю. По-моему, да.
– В этой сказке великий смысл. Она не предание. Она повторяется всякий раз, когда мы что-нибудь изобретаем. Ева взяла плодов его и ела. И дала также мужу своему с собой, и он ел. И открылись глаза у них обоих, и узнали они, что наги, и сшили смоковные листья и сделали себе опоясания. Так?
– Я дословно не помню.
– Эх вы, товарец колледжа Болдуина. А потом, как это обычно бывает, оказалось, что открытие Адама и Евы было лишь первым звеном в цепи логически связанных событий. И в ее конце людей вышвырнули из Эдема. Чтобы они в поте лица своего ели хлеб от земли, взрастившей им волчцы и тернии. А дальше?
Сенатор молчал.
– А дальше, – торжествовал голос, – дальше весь смысл и история человечества. Невинный пастушок из Эдема кончился. Встал новый преобразившийся Адам, сумевший одолеть довольно много неприятностей с помощью дара познания. Не так ли?
Голос зашелся тяжелым астматическим кашлем и, не дождавшись ответа, хрипло закончил:
– Сработала диалектика. Теперь тоже сработает диалектика. Я, Генрих Маземахер, даю Адаму очередной плод от того же древа, и вся мистерия повторится. Адам вкусит от него и пострадает за это и станет прахом. И поднимется преображенным, чтобы овладеть землей в том обличье, которое вдруг откроется ему. Это ни хорошо, ни плохо. Это закон движения. А добро и зло – это просто примитивный способ восприятия движения. Личный способ. Так в чем же я повинен? Я повинен в одном: я взял деньги у носящих меч и позволил им еще до рождения запутать умничку в их членистоногие замыслы. За это я расплачиваюсь заключением самого себя в тюрьму! В страхе, что вы лишите меня памяти о том, что было единственным содержанием моей жизни! Не довольно ли с вас и того?
Голос умолк. Сенатор долго сидел, задумавшись, а потом спросил:
– Но все-таки что же произошло на совещании? Объясните мне, профессор, если можете.
– Мне трудно рассуждать. Я знаю факты лишь в вашем изложении, а этого, насколько я могу судить, недостаточно. Там было сколько угодно болванов, которые и так могли поставить все с ног на голову. Но если предположить, что они действительно болваны, то все объясняется очень просто. Донахью травил умничку алюмоколлоидом, ему очень хотелось преуспеть, и каждый раз он ее уговаривал: «Умри! Умри же!» И она поддалась, но не химии, а убеждению! О боже мой! Она притворилась мертвой! Да! Притворилась. А он и все остальные этого не поняли, потому что не хотели понять. Она вела себя, как мертвая, потому что ее считали омертвленной. И так они водили друг друга за нос, уж не знаю сколько. Понимаете? Она не оживала, потому что каждый раз к ней подходили с убеждением, что она мертва. И каждый раз утверждались в своей ошибке. Цепная реакция взаимного убеждения! Дурачье! А на совещании, когда вы в две десятка голов бессознательно отнеслись к ней как к живой, она тут же ожила и мило заморгала глазенками – вот она, мол, я! Воображаю, какая рожа была при этом у Донахью! Поделом ему! Генеральский любимчик! Родная душа! Они стакнулись еще при мне. Такой же тупица, как и они все. Он и тогда еще выкидывал номера. Как-то раз…
Сенатор сидел, слушал желчный рассказ старика об одной из прошлых обид. Ему довольно часто приходилось выслушивать подобные рассказы, и он давно научился делать это вполслуха, сочувственно кивая головой и занимаясь собственными мыслями.
Молодчина Гэб! Надо же! Дознался, что у «Скотт пэйперс» есть контракт с лабораторией сухопутных сил в Сидар-Гроув. Это уже кое-что! Это веревочка! Потяни, и узелок распустится. Мэйсмэчера начали осаждать мнемолизином, как только он пожелал усложнить работы в университете. Родоначальника! Отца проблемы! Конечно, он почел своих заказчиков кретинами, смертельно обиделся, хлопнул дверью и отправился помирать. На здоровье! Сам ты дурачок, профессор! Когда Деймз выламывает руки Бартоломью, чуть дело доходит до «Скотт пэйперс», это, по-твоему, тоже кретинизм? Как бы не так! Все очень просто. В Сидар-Гроув у военных идут работы над П-120. Как далеко они зашли, никто не знает, но, видно, подальше, чем в богоспасаемом университете. И военные велели Бюро научных исследований взнуздать университет, чтобы он, не дай бог, не залез в проблему поглубже. Мак-Лориса держат в качестве ширмы, в свой срок через него предадут огласке кое-что, без чего не обойтись. Уж это-то точно. Без Мэйсмэчера цена ему грош, что бы он ни делал. Умен он или глуп, это ровно ничего не значит, если принято такое решение. А Мак-Лориса бесит узда, природы которой он не понимает. Унаследовал это искусство от дражайшего учителя. Он наверняка решил, что все это потому, что он топчется на месте, потому, что он плох. И лезет из кожи вон. И нарывается.
Итак, вывод первый: университет в Грэнд-Рэпидс из родоначальника дела превратился в цивильное прикрытие куда более серьезного предприятия. Не на это ли намекал Мартиросян, когда обещал представить дополнительные материалы?
Кстати, Сидар-Гроув – в этом штате. Надо бы на всякий случай держаться оттуда подальше. Чтобы комар носу не подточил.
Сенатор встал, подошел к карте и принялся составлять дальнейший маршрут по боковым дорогам так, чтобы миновать нежелательное место.
– …он побежал звонить по начальству, а я заявил ректору, что не выйду из своего кабинета, пока этот олигофреник не уберется отсюда, – продолжал голос.
Рядом с сенатором – всего шаг ступить, оказалась лестница наверх, и, повинуясь внезапному импульсу, он протянул руку, взялся за перила и бесшумно поднялся на несколько ступенек.
Лестница вместе с перилами словно была отлита из серо-голубого пластика, пружинившего под ногами. Подняв голову, сенатор увидел наверху темный коридор и притолоку закрытой двери.
– Не делайте этого, – тихо сказал голос, прервав рассказ на полуслове.
– Вернитесь на место.
Сенатор оглянулся и вздрогнул. На серо-голубых ступеньках черными пятнами отпечатались его следы. Он снова коснулся пальцами перил, ощутил легкий электрический укол и отдернул руку.
И внезапно ему явственно представилось: там, наверху, нет никакого профессора Мэйсмэчера, там, на постели, давным-давно лежит его иссохшее мертвое тело, а все вокруг – и кровать, и пол, и стены, и мебель – все покрыто таким вот пружинящим блестящим серо-голубым покровом, который слегка пульсирует в тех местах, где под ним в стенах проходит электропроводка. И этот покров, эта умничка таит в себе личность профессора, говорит и мыслит так, как мыслил бы он. Это ей волей или неволей завещал профессор свою ревниво сберегаемую память, и вот она медленно-медленно, миллиметр за миллиметром, разрастается, разрастается, заволакивая все, что встречает по пути, черпая живительную энергию от проводов в стенах. И Мэри-Энн давно здесь нет. Ее голос, ее поведение помнит и заученно повторяет все тот же покров. И может быть… может быть… может быть, сама мысль об этом и вся эта ярко увиденная им картина не родились в его мозгу, а навязаны ему извне! Ведь его мысли – доходили же они до «профессора»! И теперь «профессор» навязывает ему то, что ему угодно.
Сенатор решительно шагнул наверх. И содрогнулся от темного парализующего страха. Того самого страха, который он пережил когда-то в детстве, когда увидел на пороге дома змею. Он почувствовал, что не в силах даже повернуться, чтобы спуститься с лестницы. Он видел, как тут же на него набрасывается что-то обширное, мягкое, удушающее. Пятясь и в ужасе глядя на оставляемые им черные следы, сенатор спустился с лестницы, дошел до кресла, нащупал рукой подлокотники, сел.
– Вот так, – сказал голос.
Послышался шорох, щелчок, карта на стене взлетела в воздух, и под ней распахнулась черная квадратная пасть.
– А-а! – закричал сенатор, не в силах пошевелиться.
– Я вам говорил. Не надо было этого делать, – все так же бесстрастно сказал голос. – Возьмите. Это мой вам подарок. Подойдите и возьмите.
Края карты свисали с открывающейся вверх дверцы маленького грузового лифта. В глубине светилась красная лампочка. На выстланной черным бархатом полке лежала знакомая сенатору розовая пластиковая кассета, такая же, как те, что выдавали на совещании.
– Не бойтесь. Она не принесет вам вреда. Если не хотите, можете ею не пользоваться. Это оружие Адама, восстающего из праха. Возьмите, – и голос снова прервался долгим липким кашлем.
Встать и сделать несколько шагов сенатору стоило огромных сил. Рука не хотела углубляться в шкафчик, и сенатор почти швырнул ее туда за кассетой. Сжимая непослушные пальцы, он вынул кассету.
– Мак-Лорис говорил, что лично приглашал вас на совещание, – сенатор старался говорить обыденно и спокойно, словно ничего не произошло.
– Да, неделю назад он приезжал, наверное, за этим, но Мэри-Энн его не впустила. У каждого своя дорога. А он был поделикатней вас и не угрожал вломиться в дом с полицией.
– Он говорил, что вы ведете работы по технологии пэйперола и что вы консультант «Скотт пэйперс».
Голос засмеялся.
– Да. Благодаря ему «Скотт пэйперс» аккуратно переводит мне жалованье. Но какую я могу вести работу! Я лежу в постели. Все это Мак-Лорис выдумал, чтобы помочь мне избавиться от санирования. Он делает вид, что ездит ко мне на консультации, и довольно регулярно околачивается вокруг моего дома. Вот уж не ожидал, что у него окажется такое гипертрофированное эмоциональное начало. Он аккуратно наговаривает в микрофон новости, а я молчу. Он подождет-подождет и уедет. Я понимаю, что это жестоко, но иначе я не могу. Я снял себя с доски. И он должен привыкнуть к этому. Ну, ничего. Недолго осталось. Вас еще что-нибудь интересует? Честно говоря, я очень устал. Сядьте, сядьте в кресло.
Сенатор беспрекословно повиновался. Усилиями воли одолевая один за другим накатывающие приступы страха, явственно видя перед собой профессорские кости, покрытые блестящей серо-голубой пленкой, он торопливо и внятно заговорил:
– Господин Маземахер, меня интересует юридическая сторона вопроса. Я хотел бы… Как это правильней выразиться? Да, я хотел бы урегулировать правовые отношения между людьми и вашей умничкой. Чтобы она не стала орудием дурных страстей. Я намеревался просить вас стать и моим консультантом, профессор. Я, простите, несколько иначе представлял себе ваше положение и ваши намерения.
– Ах, вот оно что! Нет, нет. Я не задумывался над этими вопросами и вряд ли успею это сделать. Это меня не интересует. Что я сотворил, то сотворил. Единственное, что я могу сделать для вас, я уже сделал. Берегите мой подарок.
– Благодарю вас, профессор. Но что это такое?
– Там все написано. Все, что нужно. Потом посмотрите.
– Профессор! Но, может быть, я все же могу вам чем-нибудь помочь?
– Мне нельзя помочь. Поздно. Мы все рабы порядка вещей. Я, право, очень утомлен. Вы меня крайне обяжете, если мы на этом закончим.
– Я очень признателен вам, профессор. Я узнал не то, что хотел, но я узнал гораздо больше, чем хотел.
– Вот-вот. С Адамом было то же самое. Он узнал не то, что хотел, но гораздо больше. Я всегда это любил. Прощайте, законодатель.
– Прощайте, профессор.
– Мэри-Энн! Мэри-Энн! – окликнул голос нетерпеливо.
– Иду, сэр! – ответил издалека женский голос.
– Не надо, – прошептал сенатор сдавленным голосом, не помня себя от страха. – Не надо.
Одна из дверей, выходящих на веранду, распахнулась, и на пороге появилась низкорослая широколицая пожилая негритянка. Из-под белого чепца выбивались пряди седых волос.
– Ах, простите, сэр! Что вам угодно, мистер Генри?
– Мэри-Энн, опять выскочила вилка от телевизора. Сколько раз я вам говорил! Возьмите в шкафу в кабинете в нижнем правом ящике липкую ленту и приклейте ее, бога ради!
– Сию минуту, сэр!
Негритянка вышла, где-то в глубине дома что-то хлопнуло, заскрипело, зашуршало.
– Но-о она существует, – непроизвольно выдавил сенатор, в изумлении провожая взглядом живую и нестрашную Мэри-Энн. Он пытался овладеть собой, но черные молнии ужаса выжигали беспорядочно копошащиеся мысли. Нет, этой пытки он больше не выдержит. Вон отсюда! Вон!
– Профессор никого не принимает, – повторил женский голос.
– Скажите, может быть, профессору нужна какая-нибудь помощь?
– Благодарю, ничего не нужно. Уезжайте, пожалуйста.
– Но скажите мне, по крайней мере, что с ним? Кто его врач? Этим интересуется правительство.
– Профессор велел мне говорить всем, что он никого не принимает, – заученно и печально повторил женский голос.
– Немедленно сообщите профессору, что с ним хочет говорить сенатор Тинноузер. Я уверен, что меня профессор примет, как только сможет.
– Но профессор велел мне никого не впускать и не беспокоить его из-за приезжих.
Сенатор стоял, покусывая губу, и страдал, чувствуя, как его уши медленно наливаются краской. Его титул и расторопный Гэб своими молниеносными телефонными разговорами уже много лет подряд распахивали перед ним все двери, и сенатор уже забыл о том, что его могут вот так просто не пустить на порог. Должна быть какая-то простая контригра, в два счета приводящая к выигрышу, сенатор это смутно понимал, но жара, усталость и неожиданность расслабили его. Расслабили. Что ж, вот так и спасовать? И чего он ломится к этому мизантропствующему маразматику? Иного и ждать не следовало! Плюнуть и уехать! «Плюнуть и уехать!» – думал сенатор в то время, как нарочито внятно произносил:
– Имейте в виду. У правительства возникли подозрения, что вы злоупотребляете своим положением в доме профессора. Ваше нежелание впустить меня в дом заставляет думать, что у вас есть дурные намерения. Это вы не хотите, чтобы профессор встречался с окружающими. Предупреждаю вас: я немедленно обращусь к шерифу и потребую, чтобы он обыскал дом. Я не успокоюсь, пока не увижу своими глазами, что профессор обеспечен уходом и способен свободно принимать свои решения. И как бы ни кончилось дело, вас будут судить за то, что вы препятствовали члену сенатской комиссии встретиться с гражданином страны. Вас посадят в тюрьму.
– Делайте что хотите, – был ответ. – А раз профессор не велел, я никого не впущу.
– Послушайте, молодой человек, – раздался внезапно слабый медленный голос. – Зачем вы пугаете пожилую женщину? Как вам не стыдно! Что вы ломитесь в дом, где вас не хотят видеть? Извольте избавить меня от ваших ревностных забот и уезжайте прочь.
Все, как обычно, и все очень просто. Говоришь с людьми по-человечески, и ничего не выходит. А начинаешь пороть ерунду, так сразу добираешься до сути.
– Простите, имею ли я честь говорить с профессором Генри Мэйсмэчером?
– Практически вы говорите с его останками, и они именуются Генрихом Маземахером. Мэйсмэчера сделали из меня ваши косноязычные коллеги, которые не способны даже на то, чтобы правильно произносить фамилии. Мне достаточно долго приходилось это терпеть, но теперь, слава богу, в этом нет нужды. Нет больше Генри Мэйсмэчера, и разговаривать вам не с кем.
– Простите, господин Маземахер, но мне нужна ваша помощь.
– Помощь? Моя? Ха! Ха! Ха! – голос отрывисто с натугой засмеялся и закашлялся. – Это забавно. Заботливый молодой человек просит помощи у старика, который уже год не встает с постели! Послушайте, Мэри-Энн, впустите этого оригинального молодого человека. Вознаградим заботливость просящего о помощи.
– Мистер Генри, вы не сердитесь на меня? – встревожился женский голос.
– Нет, Мэри-Энн, я не сержусь. Входите.
Калитка распахнулась.
Просить у этого ехидного старика разрешения завести каравеллу во двор подальше от любопытных глаз? Надо бы, но такого унижения для себя и торжества для невидимого собеседника сенатор решил не устраивать. Черт с ней, с каравеллой! Пусть стоит на улице.
– Ставьте, ставьте во двор ваш ходячий вентилятор, – внезапно сказал голос.
Сенатор вздрогнул. Он что? Читает мысли на расстоянии?
– Не всегда и не всякие, – спокойно ответил голос. – Но мысли сыщика, выдающего себя за сенатора, не надо угадывать. Они читаются сами собой.
Сенатор огляделся. Пустая неприятная улица внезапно показалась ему далеким безопасным убежищем, а этот дом за вечноцветущими вишнями – в его безмятежной неподвижности таилась слепая мощь капкана. Но пути назад уже не было. Покорно повернувшись к каравелле, сенатор услышал, как позади закрывается калитка и медленно распахиваются вороте.
– Вы ошибаетесь, – сказал он, тщательно подбирая слова. Теперь от этого слишком многое зависело. – Я действительно сенатор и не имею никакого отношения к сыскным делам.
– Не сомневаюсь, что вы в этом искренне убеждены, – доброжелательно ответил голос. – Я тоже был искренне убежден, что я профессор университета и занимаюсь наукой. Но теперь я думаю несколько иначе. Когда-нибудь и вы будете думать иначе. Не ищите в моих словах намерения вас обидеть. Проходите на веранду. Дверь слева от дома. Идите по дорожке.
Дорожка, вымощенная желтым кирпичом, привела сенатора к крылечку о трех ступеньках.
– Там что-то испортилось, – предупредил голос. – Отворяйте дверь сами. Она не заперта.
Сенатор приказал себе протянуть руку и коснуться двери. Ничего страшного не случилось. Сенатор повернул ручку, открыл дверь и, не входя, быстрым взглядом окинул видимую часть веранды. Верхние стекла были совершенно затемнены, нижние пропускали свет наполовину. Стекла были плохо подобраны: через одни свет проходил чуть розоватым, через другие – лиловым. Дешевый серый ворсистый пол, пустой столик, два кресла, – больше никакой мебели. В глубину дома вели две противно голубые двери. Они были закрыты. В простенке между дверьми висела географическая карта. Сенатор издали узнал знакомые очертания штата. Жирные красные линии, нарисованные от руки, делили штат на участки всевозможных форм и размеров. Тем же красным цветом на участки были нанесены трехзначные номера.
Придерживая дверь, сенатор ступил на порог и увидел в левой части веранды узкую крутую лестницу, ведущую наверх.
На веранде никого не было. Преодолевая ясно оформившееся желание не входить, сенатор вошел.
– Садитесь, располагайтесь, – сказал голос. – Так в чем же дело?
– Но-о, простите…
– Нет-нет, – сказал голос, – в этом нет никакой нужды. Вид немощного старца, прикованного к постели, мало располагает к деловым разговорам. У нас ведь, надеюсь, будет деловой разговор? И мне крайне неприятно было бы видеть вашу цветущую физиономию. Взаимное созерцание нам только помешает. Садитесь. Говорите. Что вам нужно?
Убогая обыденная обстановка источала тихую угрозу своей безжизненной неподвижностью. Это было нелепо, но это было так. Все заранее придуманные фразы спутались, исчезли, переломались. «Закон Тинноузера, – гудело в голове. – Закон Тинноузера!» Еще чего!
С наспех сооруженным напускным спокойствием сенатор пересек веранду и сел в кресло, стоящее в самом углу, так что все помещение оказалось у него перед глазами. И почувствовал облегчение.
– Я только попрошу вас, если можно, выключить наружный звук. Мне надо вам сказать кое-что весьма доверительное.
– Брат моей прабабки был в Германии тайным советником. Он обожал доверительные беседы. Вы доставили бы ему огромное удовольствие! – ответил голос. – Впрочем, будь по-вашему. Я выключил внешние телефоны.
– Видите ли, г-господин Маземахер, – внезапное заикание снова выбило сенатора из колеи. – Д-до меня дошли кое-какие сведения о «пэйпероле».
– Ах, об умничке. Это интересно. Так бы сразу и сказали вместо того, чтобы пугать бедняжку Мэри-Энн. Кстати, как вы о ней дознались?
– О ком? О Мэри-Энн?
– Да нет. Об умничке. Я называю ее умничкой. Правда, по-немецки. Ваш английский язык удивительно беден в отношении эмоциональных оттенков. Вокруг нее ваши столичные пауки сплели такие сети! А вы еще говорите, что не имеете отношения к сыскным делам!
– На днях эта ваша умничка причинила кой-кому много хлопот.
– Ну-у! Наконец-то! Вот молодчина! Это она может. Так что же она сотворила, интересно знать?
– Вы говорите так, как будто она живое существо.
– Не «как будто», а именно живое, молодой человек. У меня, во всяком случае, нет никаких сомнений.
– Профессор Мак-Лорис ни о чем таком не говорил.
– А-а, вы уже с ним виделись?
– Он делал доклад на совещании.
– Мак-Лорис умненький пай-мальчик. От него требуют не ученых неопределенностей, а технологических эффектов. Он о них и говорит. И привыкает лишь о них и думать. К сожалению.
– Вы к нему хорошо относитесь?
– Ах, господи, как у вас все просто! Хорошо, плохо! Мак-Лорис талантливый человек. Я сам рекомендовал его на свое место, когда мне надоели все эти шашни вокруг умнички. Подсунул ему незавидную должность цепного пса ваших сенатов, комитетов и управлений. А он молод и неопытен. Он привыкает, соглашается. Иногда перечит, конечно, но с ваших же позиций. Самый подходящий вариант для вашего священнослужения государству! Вы его выхолостите. А выкарабкиваться будет поздно. И выходит, что я перед ним виноват. Но у меня уже не было сил. Увы! А что за совещание?
Сенатор, путаясь, неуклюже пытаясь как-то сохранить перед самим собой видимость соблюдения правил секретности, злясь на себя за это, постоянно сбиваемый с толку явной насмешливостью невидимого старца, кое-как изложил трагикомическую историю, происшедшую в доме мистера Левицки.
– Бедняга Мак-Лорис! Подцепили-таки его! Разве можно было доверять этому кретину Донахью? Я говорил. Теоретически было показано, что умничка пассивна к абсолютному большинству окружающих нас материалов. Дойти до такого убожества, чтобы алюминием вбивать умничке послушание! Идиотство!
– Вы так говорите, словно эта бумага обладает свободой воли?
– Бумага? Свободой воли? Ваша лошадь обладает свободой воли? Ваша собака, ваша кошка, ваш попугай в клетке – они обладают свободой воли? – голос закашлялся.
– В какой-то мере, да. Безусловно.
– Умничка обладает ею в той же мере. Я вам говорю, она живая. Ее нельзя просто так заставить изо дня в день делать одно и то же.
– Но, позвольте, эта ваша умничка, она что, мыслит?
– Что значит «мыслит»? Донахью мыслит? Ваши генералы мыслят? Это рефлекторные машины узко направленного действия, одномерные мозги с однозначной функцией. Они не поддаются убеждению. А умничка поддается. Это вам не доска. Это новый класс веществ. И нельзя сводить работу с ними к однозначным технологическим приемам. Но когда я пожелал заняться этим делом, всякие негодяи стали подсовывать мне мнемолизин! Кстати, сенатор! Вы голосовали за санирование памяти?
– Голосование было тайным.
– Поэтому я вас и спрашиваю. Интересно знать, с кем я говорю. Там ведь были и такие, что голосовали против. Честно говоря, я предпочел бы говорить с кем-нибудь из них. Так как же?
– Решение было принято, и я отвечаю за него как член сената вне зависимости от моего личного мнения.
– Какой античный ответ! Когда вас вышвырнут из сената и поднесут вам безобразную дозу мнемолизина, вспомните обо мне, вы, инфантильный Ликург! Как я ненавижу вас всех! Ваши холуи бродят вокруг моего дома, готовые отравить этой дрянью каждый кусок хлеба моих последних дней! Видите карту? Три часа по утрам я бросаю кости и произвожу бессмысленные вычисления, чтобы указать Мэри-Энн, куда ей ехать за продуктами. И чтобы она, не дай бог, два раза не побывала в одном магазине. Я не могу даже вызвать врача! Его тут же обработают, и он вкатит мне мнемолизин после первой же дозы снотворного! Слава вам, господа законодатели! Жертвую полдоллара на вашу конную статую и сотню на динамит, которым ее взорвут. А вам лично кнопку в задний карман брюк! Да поострее! Когда вам предложат санирование, глотайте мнемолизин и садитесь на нее. Больно, конечно, но зато мнемолизин не действует. Я биохимик, можете мне верить. У меня весь зад в шрамах, но я остался самим собой! Я помню то, что способен помнить, а не то, что угодно вашей камарилье! Так и передайте! Поняли?
– Спасибо, я понял, – глухо ответил сенатор. Он сидел, глубоко уйдя в кресло, сгорбившись, и непроизвольно мял ладони.
Голос некоторое время молчал, слышалось только тяжелое дыхание. Сенатор выждал и спросил:
– Но эта ваша умничка, значит, отдельные ее части как-то сообщаются между собой, что-то помнят, ее можно натравить, заставить причинить кому-то вред.
– Так же, как и вашу собаку. Но можно научить помогать, вдохновлять, она может сделать вас чуть ли не гением. Она взаимодействует с мозгом. Понимаете?
– Но как это получается?
– А вы любознательны. Вы что кончали?
– Колледж Болдуина. Кафедра морали у Спенсера Соукрита.
– Безнадежное дело. Кое-чего я сам себе не объяснил бы, а вам и подавно. Ольфактометрия, аллергия, биоэлектроника – вы и слов-то таких не слышали. Четыре гипотезы я разработал, две наметил. А в целом – нет. Рано.
– И у вас нет ни страха, ни чувства вины? Подумайте, профессор, вы же сделали человечеству ужасный подарок. Вы представляете, сколько зла он способен причинить?
– Я не кончал кафедры морали. Но выпускнику колледжа Болдуина даже я могу открыть перспективы в этой области. Зло и добро проистекают из взаимодействия людей. Предметы и животные сами по себе не злы и не добры. Они вне морали. И умничка, хоть она и умничка, но она тоже вне морали. Во всяком случае, при наших технологических возможностях. Вы хорошо помните сказку о древе познания?
– Не знаю. По-моему, да.
– В этой сказке великий смысл. Она не предание. Она повторяется всякий раз, когда мы что-нибудь изобретаем. Ева взяла плодов его и ела. И дала также мужу своему с собой, и он ел. И открылись глаза у них обоих, и узнали они, что наги, и сшили смоковные листья и сделали себе опоясания. Так?
– Я дословно не помню.
– Эх вы, товарец колледжа Болдуина. А потом, как это обычно бывает, оказалось, что открытие Адама и Евы было лишь первым звеном в цепи логически связанных событий. И в ее конце людей вышвырнули из Эдема. Чтобы они в поте лица своего ели хлеб от земли, взрастившей им волчцы и тернии. А дальше?
Сенатор молчал.
– А дальше, – торжествовал голос, – дальше весь смысл и история человечества. Невинный пастушок из Эдема кончился. Встал новый преобразившийся Адам, сумевший одолеть довольно много неприятностей с помощью дара познания. Не так ли?
Голос зашелся тяжелым астматическим кашлем и, не дождавшись ответа, хрипло закончил:
– Сработала диалектика. Теперь тоже сработает диалектика. Я, Генрих Маземахер, даю Адаму очередной плод от того же древа, и вся мистерия повторится. Адам вкусит от него и пострадает за это и станет прахом. И поднимется преображенным, чтобы овладеть землей в том обличье, которое вдруг откроется ему. Это ни хорошо, ни плохо. Это закон движения. А добро и зло – это просто примитивный способ восприятия движения. Личный способ. Так в чем же я повинен? Я повинен в одном: я взял деньги у носящих меч и позволил им еще до рождения запутать умничку в их членистоногие замыслы. За это я расплачиваюсь заключением самого себя в тюрьму! В страхе, что вы лишите меня памяти о том, что было единственным содержанием моей жизни! Не довольно ли с вас и того?
Голос умолк. Сенатор долго сидел, задумавшись, а потом спросил:
– Но все-таки что же произошло на совещании? Объясните мне, профессор, если можете.
– Мне трудно рассуждать. Я знаю факты лишь в вашем изложении, а этого, насколько я могу судить, недостаточно. Там было сколько угодно болванов, которые и так могли поставить все с ног на голову. Но если предположить, что они действительно болваны, то все объясняется очень просто. Донахью травил умничку алюмоколлоидом, ему очень хотелось преуспеть, и каждый раз он ее уговаривал: «Умри! Умри же!» И она поддалась, но не химии, а убеждению! О боже мой! Она притворилась мертвой! Да! Притворилась. А он и все остальные этого не поняли, потому что не хотели понять. Она вела себя, как мертвая, потому что ее считали омертвленной. И так они водили друг друга за нос, уж не знаю сколько. Понимаете? Она не оживала, потому что каждый раз к ней подходили с убеждением, что она мертва. И каждый раз утверждались в своей ошибке. Цепная реакция взаимного убеждения! Дурачье! А на совещании, когда вы в две десятка голов бессознательно отнеслись к ней как к живой, она тут же ожила и мило заморгала глазенками – вот она, мол, я! Воображаю, какая рожа была при этом у Донахью! Поделом ему! Генеральский любимчик! Родная душа! Они стакнулись еще при мне. Такой же тупица, как и они все. Он и тогда еще выкидывал номера. Как-то раз…
Сенатор сидел, слушал желчный рассказ старика об одной из прошлых обид. Ему довольно часто приходилось выслушивать подобные рассказы, и он давно научился делать это вполслуха, сочувственно кивая головой и занимаясь собственными мыслями.
Молодчина Гэб! Надо же! Дознался, что у «Скотт пэйперс» есть контракт с лабораторией сухопутных сил в Сидар-Гроув. Это уже кое-что! Это веревочка! Потяни, и узелок распустится. Мэйсмэчера начали осаждать мнемолизином, как только он пожелал усложнить работы в университете. Родоначальника! Отца проблемы! Конечно, он почел своих заказчиков кретинами, смертельно обиделся, хлопнул дверью и отправился помирать. На здоровье! Сам ты дурачок, профессор! Когда Деймз выламывает руки Бартоломью, чуть дело доходит до «Скотт пэйперс», это, по-твоему, тоже кретинизм? Как бы не так! Все очень просто. В Сидар-Гроув у военных идут работы над П-120. Как далеко они зашли, никто не знает, но, видно, подальше, чем в богоспасаемом университете. И военные велели Бюро научных исследований взнуздать университет, чтобы он, не дай бог, не залез в проблему поглубже. Мак-Лориса держат в качестве ширмы, в свой срок через него предадут огласке кое-что, без чего не обойтись. Уж это-то точно. Без Мэйсмэчера цена ему грош, что бы он ни делал. Умен он или глуп, это ровно ничего не значит, если принято такое решение. А Мак-Лориса бесит узда, природы которой он не понимает. Унаследовал это искусство от дражайшего учителя. Он наверняка решил, что все это потому, что он топчется на месте, потому, что он плох. И лезет из кожи вон. И нарывается.
Итак, вывод первый: университет в Грэнд-Рэпидс из родоначальника дела превратился в цивильное прикрытие куда более серьезного предприятия. Не на это ли намекал Мартиросян, когда обещал представить дополнительные материалы?
Кстати, Сидар-Гроув – в этом штате. Надо бы на всякий случай держаться оттуда подальше. Чтобы комар носу не подточил.
Сенатор встал, подошел к карте и принялся составлять дальнейший маршрут по боковым дорогам так, чтобы миновать нежелательное место.
– …он побежал звонить по начальству, а я заявил ректору, что не выйду из своего кабинета, пока этот олигофреник не уберется отсюда, – продолжал голос.
Рядом с сенатором – всего шаг ступить, оказалась лестница наверх, и, повинуясь внезапному импульсу, он протянул руку, взялся за перила и бесшумно поднялся на несколько ступенек.
Лестница вместе с перилами словно была отлита из серо-голубого пластика, пружинившего под ногами. Подняв голову, сенатор увидел наверху темный коридор и притолоку закрытой двери.
– Не делайте этого, – тихо сказал голос, прервав рассказ на полуслове.
– Вернитесь на место.
Сенатор оглянулся и вздрогнул. На серо-голубых ступеньках черными пятнами отпечатались его следы. Он снова коснулся пальцами перил, ощутил легкий электрический укол и отдернул руку.
И внезапно ему явственно представилось: там, наверху, нет никакого профессора Мэйсмэчера, там, на постели, давным-давно лежит его иссохшее мертвое тело, а все вокруг – и кровать, и пол, и стены, и мебель – все покрыто таким вот пружинящим блестящим серо-голубым покровом, который слегка пульсирует в тех местах, где под ним в стенах проходит электропроводка. И этот покров, эта умничка таит в себе личность профессора, говорит и мыслит так, как мыслил бы он. Это ей волей или неволей завещал профессор свою ревниво сберегаемую память, и вот она медленно-медленно, миллиметр за миллиметром, разрастается, разрастается, заволакивая все, что встречает по пути, черпая живительную энергию от проводов в стенах. И Мэри-Энн давно здесь нет. Ее голос, ее поведение помнит и заученно повторяет все тот же покров. И может быть… может быть… может быть, сама мысль об этом и вся эта ярко увиденная им картина не родились в его мозгу, а навязаны ему извне! Ведь его мысли – доходили же они до «профессора»! И теперь «профессор» навязывает ему то, что ему угодно.
Сенатор решительно шагнул наверх. И содрогнулся от темного парализующего страха. Того самого страха, который он пережил когда-то в детстве, когда увидел на пороге дома змею. Он почувствовал, что не в силах даже повернуться, чтобы спуститься с лестницы. Он видел, как тут же на него набрасывается что-то обширное, мягкое, удушающее. Пятясь и в ужасе глядя на оставляемые им черные следы, сенатор спустился с лестницы, дошел до кресла, нащупал рукой подлокотники, сел.
– Вот так, – сказал голос.
Послышался шорох, щелчок, карта на стене взлетела в воздух, и под ней распахнулась черная квадратная пасть.
– А-а! – закричал сенатор, не в силах пошевелиться.
– Я вам говорил. Не надо было этого делать, – все так же бесстрастно сказал голос. – Возьмите. Это мой вам подарок. Подойдите и возьмите.
Края карты свисали с открывающейся вверх дверцы маленького грузового лифта. В глубине светилась красная лампочка. На выстланной черным бархатом полке лежала знакомая сенатору розовая пластиковая кассета, такая же, как те, что выдавали на совещании.
– Не бойтесь. Она не принесет вам вреда. Если не хотите, можете ею не пользоваться. Это оружие Адама, восстающего из праха. Возьмите, – и голос снова прервался долгим липким кашлем.
Встать и сделать несколько шагов сенатору стоило огромных сил. Рука не хотела углубляться в шкафчик, и сенатор почти швырнул ее туда за кассетой. Сжимая непослушные пальцы, он вынул кассету.
– Мак-Лорис говорил, что лично приглашал вас на совещание, – сенатор старался говорить обыденно и спокойно, словно ничего не произошло.
– Да, неделю назад он приезжал, наверное, за этим, но Мэри-Энн его не впустила. У каждого своя дорога. А он был поделикатней вас и не угрожал вломиться в дом с полицией.
– Он говорил, что вы ведете работы по технологии пэйперола и что вы консультант «Скотт пэйперс».
Голос засмеялся.
– Да. Благодаря ему «Скотт пэйперс» аккуратно переводит мне жалованье. Но какую я могу вести работу! Я лежу в постели. Все это Мак-Лорис выдумал, чтобы помочь мне избавиться от санирования. Он делает вид, что ездит ко мне на консультации, и довольно регулярно околачивается вокруг моего дома. Вот уж не ожидал, что у него окажется такое гипертрофированное эмоциональное начало. Он аккуратно наговаривает в микрофон новости, а я молчу. Он подождет-подождет и уедет. Я понимаю, что это жестоко, но иначе я не могу. Я снял себя с доски. И он должен привыкнуть к этому. Ну, ничего. Недолго осталось. Вас еще что-нибудь интересует? Честно говоря, я очень устал. Сядьте, сядьте в кресло.
Сенатор беспрекословно повиновался. Усилиями воли одолевая один за другим накатывающие приступы страха, явственно видя перед собой профессорские кости, покрытые блестящей серо-голубой пленкой, он торопливо и внятно заговорил:
– Господин Маземахер, меня интересует юридическая сторона вопроса. Я хотел бы… Как это правильней выразиться? Да, я хотел бы урегулировать правовые отношения между людьми и вашей умничкой. Чтобы она не стала орудием дурных страстей. Я намеревался просить вас стать и моим консультантом, профессор. Я, простите, несколько иначе представлял себе ваше положение и ваши намерения.
– Ах, вот оно что! Нет, нет. Я не задумывался над этими вопросами и вряд ли успею это сделать. Это меня не интересует. Что я сотворил, то сотворил. Единственное, что я могу сделать для вас, я уже сделал. Берегите мой подарок.
– Благодарю вас, профессор. Но что это такое?
– Там все написано. Все, что нужно. Потом посмотрите.
– Профессор! Но, может быть, я все же могу вам чем-нибудь помочь?
– Мне нельзя помочь. Поздно. Мы все рабы порядка вещей. Я, право, очень утомлен. Вы меня крайне обяжете, если мы на этом закончим.
– Я очень признателен вам, профессор. Я узнал не то, что хотел, но я узнал гораздо больше, чем хотел.
– Вот-вот. С Адамом было то же самое. Он узнал не то, что хотел, но гораздо больше. Я всегда это любил. Прощайте, законодатель.
– Прощайте, профессор.
– Мэри-Энн! Мэри-Энн! – окликнул голос нетерпеливо.
– Иду, сэр! – ответил издалека женский голос.
– Не надо, – прошептал сенатор сдавленным голосом, не помня себя от страха. – Не надо.
Одна из дверей, выходящих на веранду, распахнулась, и на пороге появилась низкорослая широколицая пожилая негритянка. Из-под белого чепца выбивались пряди седых волос.
– Ах, простите, сэр! Что вам угодно, мистер Генри?
– Мэри-Энн, опять выскочила вилка от телевизора. Сколько раз я вам говорил! Возьмите в шкафу в кабинете в нижнем правом ящике липкую ленту и приклейте ее, бога ради!
– Сию минуту, сэр!
Негритянка вышла, где-то в глубине дома что-то хлопнуло, заскрипело, зашуршало.
– Но-о она существует, – непроизвольно выдавил сенатор, в изумлении провожая взглядом живую и нестрашную Мэри-Энн. Он пытался овладеть собой, но черные молнии ужаса выжигали беспорядочно копошащиеся мысли. Нет, этой пытки он больше не выдержит. Вон отсюда! Вон!