– Скажи, они тебе помогали? – спросила Нина, провоцируя Куню на какую-нибудь информацию о нем.
   – Даша всегда ходила за хлебом.
   – А Капрал? – спросила Нина. – Куда он ходил?
   Услышав свое имя, Капрал лизнул ей руку.
   – С Капралом никаких проблем, – ответила Куня.
   Нет лучшего способа обратить внимание на что-то, как тщательная скрытность. Нина могла бы объяснить нежелание Куни говорить о Женьке просто неприязнью к нему, но это было бы легкое объяснение. И не его она добивалась.
   – А что мой муж? – спросила Нина прямо. – Он как тут без меня жил?
   – Жив, здоров и невредим мальчик Женя Бородин, – продекламировала Куня.
   Дашка весело засмеялась и стала повторять эту глупую фразу.
   – Помогал, помогал! – как-то значительно сказала Куня. – Картофель приносил, в прачечную ходил. Что он еще у нас делал? – спросила она Дашку, всем своим видом показывая, что хочет быть объективной и справедливой, но то, чего она сказать не хочет, она и не скажет – хоть режь!
   – Как у тебя было с Куней? – спросила Нина вечером мужа.
   – Нормально, – ответил он. – Но ты же знаешь, что мы с ней не лю… друг друга.
   Куня ушла домой, а Нина с ходу стала восстанавливать свое положение главной опорной балки.
   – Мамочка! Как с тобой хорошо! – уже через несколько дней зачирикала дочь.
   И Женька сказал, что совсем теперь другое дело. Он не врал, но и врал немножко. К нему вернулась старая подзабытая радость существования «без жены».
 
   Алена расстаралась к Нининому приезду.
   Она испекла капустный пирог, сделала помидоры по-гречески и купила красивую пузатую – на экспорт! – бутылку водки.
   – Гуляем, тетя Нина! Сейчас дядя Женя придет. Он заказал «Птичье молоко». Гуляем!
   И гуляли. Евгений сидел рядом с Ниной, и рука его лежала на спинке ее стула. Лопаточкой он доставал ей лучшие куски пирога и клал на тарелку. Каждый кусок свекровь провожала тяжелым испуганным взглядом.
   Что делать? Мать знала своего ребенка и ничего хорошего от него не ждала.
   А Алена как раз ждала. И только хорошего. Она уже несколько раз вставала и целовала Евгения за то, что он – самый красивый пожилой мужчина, за то, что он достал «Птичье молоко», и за все будущие добрые поступки, которые он совершит ради нее, Алены.
   – Дядя Женя! Ну познакомишь с кем-нибудь? Мне годится ваше поколение. Оно не очень деловое, но вы добрые. Вот младше вас – сволота и за вами, а вы – посередочные.
   – Мерси, – говорил Женька. – Мы селедочные… С уксусом.
   – Возмутительно! – заявила свекровь. – Вы ведете себя в чужом доме, Алена, совершенно неприлично.
   – Ку-ку, старушка! – ответила Алена.
   Девчонка была пьяна.
 
   Это было невероятно. Сергей Никифорович Плетнев, 1912 года рождения, проживал с Куней на одной линии метро.
   От потрясения Куня села на мусорную вазу и как-то по-собачьи тоненько заскулила. Хорошо, что народ сейчас торопящийся и у каждого своих дел и бед навалом, поэтому никто к скулящей на мусорке женщине не подошел. Только работница справочного приподнялась, посмотрела, хотела даже что-то сказать, но к ней обратились с вопросом, и она обрадовалась этому.
   Куня отдышалась и обнаружила в себе удивительное – она вдруг стала много лучше видеть. Она впервые и подробно увидела на своих пальцах плотно приросшие к ногтю заусенцы, стоптанный каблук другого цвета, чем сам туфель, и асфальт серый, примитивный. Все эти невидимые раньше мелочи странно гармонировали с промытым и прополосканным небом и домами, эффектно глядящимися на его фоне. Куня увидела и провисшие балконы, и загаженные голубями шпили. Но надо же – все это было красиво, сочно, объемно, она даже не подозревала, что в мире есть столько оттенков, столько выпуклостей и углублений, столько всего.
   Куня встала и поехала по адресу.
   Три одинаковые башни стояли на пригорке, и Куня подумала, что когда-то, еще при царе Горохе, тут наверняка стояла церковь. Такие пригорки просто создавались природой для церквей. Ее дом был посередине, но Куня пошла в соседний. Там она выяснила, что нужная ей квартира находится на четвертом этаже, сообразила, куда выходят окна, и заняла позицию. Она осторожно села в детскую сломанную качалку, которая валялась в кустах, приноровилась и стала наблюдать. Окна как окна. И лоджия как лоджия. Зоркий сегодня Кунин глаз разглядел и тюль, и цветные гардины, и даже вазу на подоконнике в кухне. Такая ваза была и у нее. От этого у Куни совсем поднялось настроение. Были у них в жизни уже две общие вещи – линия метро и ваза. Глядя на дом, Куня прикинула, что ему всего лет шесть – восемь, значит, где-то Сереженька жил и раньше… И почему-то это растревожило ее. Тут-то, на пригорке, все у него должно быть хорошо, а как там было? Совсем ошалела старуха, а тут на лоджию вышла женщина и позвала:
   – Витя! Витя!
   Женщина была молодая и могла быть его дочерью, а могла быть и снохой. Тогда у него было двое детей. «Девочка в школу бы пошла, – сказал он ей в первый день, еще не зная, что они живы, – а сынок уже пятиклассником был бы…» Странно, но эти же слова он ей сказал и при прощании. И она поняла: детей оставлять нельзя, хоть ты тресни. Дети – это дети.
   Теперь вот существовал какой-то Витя.
   Куня стала всматриваться в детей. А тут мимо нее промчался на велосипеде мальчишка – «Я тут, мам!» – она только успела увидеть напряженные в езде острые лопатки. Вот и Витя.
   Куня приходила на качалку каждый день, в разное время. Но никого, кроме женщины, которая кричала «Витя!», не видела.
   На лоджии сушилось белье, и вид его не предвещал беды. Куня смотрела на мужскую рубашку с обтрепанными обшлагами, которая могла быть его рубашкой.
   – Тетя! – услышала она. – Постерегите велосипед, мы за мороженым сходим. – Витя пристраивал рядом с ней машину. – Я быстро…
   – Иди, иди, я посмотрю, – с готовностью ответила Куня и ухватилась за колесо.
   Витя прибежал с пломбиром, рванул к себе машину…
   – Ты не торопись есть, – сказала ему Куня. – Ты осторожно. А то захвораешь…
   – Не… – ответил Витя. – У меня гланды уже вырезали.
   – Все равно можно заболеть, – убеждала Куня. – Маму расстроишь… Дедушку…
   – У меня нет дедушки, – сказал он.
   – Как нет? – растерялась Куня. – Ты же Плетнев?
   – Плетнев, – ответил мальчик.
   – А Сергей Никифорович тебе кто?
   – Это мой папа, – сказал Витя, вытирая руки о штаны.
   «Этого не может быть! – подумала Куня. – Это какая-то путаница». На балкон вышла мать Вити. Она резко сдернула белье, прижала охапку к груди и стала искать глазами сына. Видимо, нашла, потому что пошла в квартиру. На какую-то секунду она остановила свой взгляд на сидящей в кустах Куне, и Куня залилась краской, будто ее застали за чем-то неприличным. И тогда она поднялась и пошла совсем в другую сторону, уже страшась встречи, которой так хотела раньше. Значит, мальчик Витя родился здесь, в этом доме… А где-то в другом доме была другая его жена и другие его дети? Или ее уже не было, другой жены? За столько лет могло случиться что угодно. Куня придумывала, нагромождала катастрофы, потому что так ей почему-то было легче. Легче, чем представить простое и обычное – смерть жены, а потом эту жену. Казалось бы, какая разница? Но хотелось почему-то чего-то страшного, что объяснило бы существование маленького сына и этой молодой женщины. Просто от катастрофы он мог потерять рассудок и не сообразить, что у него всегда была она, Куня. Что она его ждала всю жизнь, но тут же честная Куня подумала – не ждала. Замуж ведь почти вышла, так, недоразумение помешало… Земля слегка колыхнулась и посваливала их с ног… С землей это бывает. Одно ясно: не придет она больше к трем домам. Она ведь зачем адрес искала: вдруг он на периферии и ему надо масла послать, консервов. А он, оказывается, в Москве, живет в доме улучшенной планировки, на прекрасном пригорке, один вид из окна чего стоит, маслом его не удивишь… Мальчик у него вполне здоровый, с вырезанными гландами. А обшлага заштопают – не проблема.
   Надо ей порадоваться за Сереженьку, его молодая полюбила, такой он хороший, и если плачет она сейчас, то от радости… «Нет! – закричала без слов Куня. – Никакой радости у меня нет… Сердце у меня разрывается не от радости…»
 
   Нине позвонила Кунина соседка и сказала, что у Куни гипертонический криз. Врач предложила больницу, но тетка категорически отказалась.
   – Еду! – сказала Нина.
   У них в тот вечер было застолье. С приездом Алены выпивка, можно сказать, на столе не переводилась. И каждый раз все выглядело так, что вроде без нее и нельзя. К примеру, была Алена в райкоме комсомола, и там ею заинтересовались. «Я им про себя всю правду-матку… – сказала Алена. – И про образование свое проклятущее, и про то, что запросто фиктивно замуж выйду… Используйте, говорю им, лучше вы мою напористость и беспринципность». Они засмеялись и говорят: деловая. Подумаем.
   По этому поводу пили югославский вермут. Алена с силой, до белых пальцев, выдавливала в него лимон, щедро добавляла водки, соскребала со стенок морозильника «шубу». «Почему в доме не водится льда?» Нина разбавляла вермут водой из-под крана, свекровь воду из-под крана закрашивала вермутом, так и сидели, припаянные неукротимой энергией девчонки.
   В другой раз Алена купила себе сапоги. Задешево, в комиссионке. Кто-то принес сдавать, а там была очередь, и Алена давно «пасла вход» в приемку. Выручила торопящегося человека и – no problem! Вместе с сапогами принесла финский брусничный ликер.
   – Что это такое? – возмутилась свекровь. – Нельзя же каждый день!
   – Еще как можно, – ответила Алена и налила свекрови рюмку. – Вы только лизните.
   И та лизала. И собирался под ликер чай, и Нина думала, что так глупо, бесшабашно-весело у них никогда не было с Дашкой. Та не любила сидеть с матерью и бабушкой, кривилась от каждого общего обеда. И за столом сидела, загородившись книжкой. А Алена разговаривала, спрашивала и слушала с интересом. Свекровь, не избалованная вниманием, рассказывала про разные комиссии, в которых заседала, про группу здоровья, в которой они вместе отмечают свои дни рождения. Зимой на катке праздновали восьмидесятилетие одной персональной пенсионерки, та на коньках «ласточкой» совершила круг почета.
   – Ну дает молодая гвардия рабочих и крестьян! – смеялась Алена, а Нина ловила себя на том, что через восприятие Алены и юбилей на катке не кажется ей непристойным, а вот когда свекровь ей рассказывала про него, то было противно и она думала, что такая вот ликующая старость – дело стыдное. Что в таком возрасте к лицу в церкви стоять, а не в трико выряжаться. В то же время она себя осуждала за нетерпимость. Человек в каждом возрасте должен жить полноценно; сама скоро старухой будет. Не за горами дело.
   Алена же смеялась; но это было не обидно, и свекровь смеялась с ней и говорила:
   – А что? И молодая! И гвардия!
   – Тетя Нина, да здравствуют дедки и бабки – ласточки нашего общества. Бабушка, лизните еще ликера. За гвардию!
   Продолжал ходить к ним и Евгений.
   – Дядя Женя! – кричала Алена. – Молодец, что пришел! Уже ни одна зараза не скажет, что бабы пьют без мужиков. С мужиками! С родными! Вы сразу нас троих любите, чтоб ни у кого не было комплекса неполноценности.
   – А я и так люблю, – говорил Евгений. И смотрел на Нину.
   Вот в такой вечер и позвонила соседка Куни. Евгений очень обстоятельно сидел, они с Аленой в шутку договаривались пожениться, если полюбивший Алену райком в ближайшее время «не растелится».
   – Если тетя Нина не будет возражать, – ерничал Евгений. – Ты же знаешь, у этого среднего поколения женщин нет вашей широты воззрений…
   – Тетя Нина не жадина. И потом она была уже твоей женой, а я нет.
   Тут и позвонила соседка Куни.
   Евгений подскочил, когда Нина одевалась. Спросил заботливо, с беспокойством: «Поехать с тобой?» – «Нет, нет…» – «Позвони от нее… непременно». – «Хорошо…» – «Тетя Нина, ликерчику на посошок?» – «Гуляйте без меня». – «Я тебя встречу, – говорит Евгений. – На остановке…»
   Она вдруг подумала, что все повернулось вспять. Сейчас по законам возвращенного времени должен выскочить Капрал, заюлить под ногами, она потреплет ему холку и скажет: «Я ухожу без тебя, малыш. Это не твой час».
   Но Капрал не выскочил.
   Хохотала на кухне дочь Киры. У них был одинаковый с матерью смех.
   И человек, который предлагал ее встретить, не был теперь ее мужем…
   Они как обломки кораблекрушения прибились к берегу и тычутся друг в друга, ища в другом часть целого, которым когда-то были.
   «Я приду к Куне, а от меня будет пахнуть вином», – подумала Нина и тут же вспомнила, что так у нее когда-то уже было…
 
   … Она ехала к тяжело больной маме, в вагоне-ресторане приставучий сосед заставил ее выпить рюмку, она поцеловала маму, а та отпрянула. Нина рассердилась: подумаешь, нежности! Потом поняла: в том мамином состоянии не было места живым запахам, они уже были из другого мира. Но это она поняла потом, сразу же отпрянувшей маме стала долдонить: «Ну выпила рюмку сладкого? Ну что тут такого? Что я, алкоголичка?» «Ничего, – ответила мама. – Разве я тебе что говорю?» – «Ты дернулась, как от прокаженной…» – «Я не дернулась…»
   Они не понимали друг друга и уже не могли понять. Нина, продолжая находиться в живом мире, сердилась на какие-то не те слова, не те реакции, не те поступки… А они просто были свойственны другому состоянию, состоянию перехода, что ли…
   Мысли о болезни – это всегда мысли о смерти.
   Нина знала, что мама умирает, и уже научилась думать об этом спокойно. Больше того, глядя на беспомощность больной, на зависимость ее от придвинутого стула или высоты подушки, от горшка, прикрытого газеткой, говорила себе: лучше бы скорей. Когда же все случилось, попала в такую бездну отчаяния, что сама готова была пойти следом. Ее преследовали собственная нечуткость, раздражение, которые вызывала живая мама. Пришло убивающее осознание – уже ничего не исправить. До конца жизни нести ей вину за то, что, будучи рядом, была так далека в самые последние дни. Ей бы обо всем забыть и взять от мамы все, что уходило из нее, и дать этому дорогу в себя, и тогда бы… Что тогда?
   Нина была уверена, что мама знала, как мало ей осталось. Было в ее глазах какое-то странное понимание, какая-то пристальность. Она подолгу разглядывала свои руки, сгибала и разгибала уже затвердевшие пальцы, потом попросила подрезать ей ногти. Нина была неосторожна и уколола ее. Показалась капля крови, густая, лениво застывающая. Как будто кровь уже засыпала навсегда, а Нина ее побеспокоила, и она явилась на свет с абсолютным к нему безразличием, потому что медленно текла уже в другую, противоположную сторону. Мама смотрела на эту каплю так внимательно, как не смотрят ни на что в обычной жизни.
   Нине же поведение мамы казалось чуть ли не претенциозным: полчаса разглядывать укол. Так уж больно?
   А не было никакой претенциозности.
   Было другое. Была воистину последняя капля крови, застывшая на кончике пальца.
   О чем думала в этот момент мама?
   … Домашняя хозяйка, сварившая тонны варенья и выстиравшая горы белья. Она всегда о чем-то думала, сосредоточенно и напряженно. Маленькая Нина даже боялась ее взгляда – чужого, отрешенного. Застынет с утюгом в руке и смотрит во что-то, никому не видимое. Оторвешь ее, долго вглядывается в тебя – вот тут Нине делалось страшно, – будто не понимает, кто ты и зачем.
   Нина задумалась над «вещностью» наследия писателей, художников. Ушли – осталось. Но ведь у подавляющего большинства не то что книг и картин, собственной сотканной нитки может не быть. Значит – ничего? Зачем же тогда мучительные тайные внутренние процессы, зачем невыраженные мысли, нереализованные фантазии, полеты, зачем же пресловутое самоедство и самоистязание души? Куда уходит не открытое никому чувствование, понимание, куда ушел накопленный жизнью душевный капитал? В прах? Ну и бесхозяйственная ты, природа! Все у тебя втуне. Порывы несмелых. Радость сдержанных. Печаль весельчаков. Где то, что было в сосуде, когда он разбился? Куда все пролилось?…
   А Кира?
   … На похороны Киры Нина прилетела вечером. Алена открыла дверь, обняла и заплакала. Она боялась зайти в комнату, боялась встречи с Кирой. Стыдясь своего страха, переступила порог комнаты. Сидели какие-то люди, пили чай.
   – А где она? – спросила Нина.
   – В морге, – ответила Алена. – Будем хоронить прямо оттуда. Это проще, удобней.
   – А чего туда-сюда носить? – сказал какой-то мужчина. – Ей уже все равно, где лежать.
   Нине поставили стул, дали чашку, подвинули тарелку с колбасой, масленку, розетку с вареньем. Потом ее стали спрашивать, что есть в Москве в магазинах. Можно ли купить хорошую натуральную шубу в комиссионке? И сколько это стоит по нынешним временам? Не слышно ли о снижении цен? У них, например, хрусталь уже никто не берет. Обычный разговор, обычный обиход. О Кире не говорили, наверное, потому, что о ней уже разговаривали. В конце концов, Кира умерла вчера, у них был и вчерашний вечер, и ночь, и день, и сейчас уже второй вечер, и будет ночь…
   Нину охватил ужас. Ужас от сознания какой-то продуманно совершаемой гадости, как будто она участвует в воровстве или растлении ребенка. Знает, что нехорошо, а удержаться не может и творит себе, творит безобразие и стыд.
   Она как-то резко, неловко встала и сказала, что у нее после самолета кружится голова, пойдет погуляет.
   – Возьмите платок, – сказала Алена. – Вечером сыро.
   Нина вышла на улицу. Было темно, как бывает темно в южных городах, было сыро, ветер дул коварный, он охватывал снизу, бесстыдно заворачивал подол и так же неожиданно, как налетал, прекращался.
   Где-то в этой ночи стоял дом ли, подвал, где проводила свои последние часы на земле Кира.
   Она не могла объяснить, как это случилось. Но она пришла к моргу, о месте которого не знала. Просто шла, шла в сторону больницы и думала, что Кира лежит одна, а они пьют чай. Она сворачивала в какие-то переулки, огибала какие-то заборы… Уткнулась в больничную ограду. Как-то сама собой возникла дыра в заборе, отошедшая доска ходила туда и сюда. Нина, нагнувшись, перенесла ногу за забор. На двери, ведущей в подвальное здание, висел громадный амбарный замок, и она взяла его в руки. Странное дело – он был теплый. Наверное, от лампочки, что светила прямо на него и на вывеску. Было тихо-тихо, даже ветер будто вдохнул и боится выдохнуть.
   – Привет, – сказала Нина тихо и испугалась, что сходит с ума.
   А тут и ветер выдохнул, и замок вдруг оказался холодным, и Нина ринулась назад в спасительную дырку в заборе, стыдясь себя самой, и этой мистики, и этого способа утешения: подумаешь, к моргу подошла. Ну что?… Психопатка, кретинка! Вчера только родилась? Она что, не знает, что и в Москве процесс похорон давно унифицирован. «Во имя живых» уже не берут покойников домой – куда? На шестнадцатый этаж? А гроб в лифт разве входит? А если все-таки приносили к подъезду умершего, чтобы последний путь его начинался оттуда, где человек жил, можно было услышать гневное: какая дикость, гроб у подъезда!
   Никто не сидит теперь с покойником, не думает, сидя рядом с ним, о себе, о своей жизни, о своей смерти.
   Смерть могущественна, человек беспощаден.
   Нина шла и думала о собственной смерти. Как это будет? Где? Когда? Будет ли это по-людски? Господи, пусть будет по-людски! А как это – по-людски?
   А назавтра все было торжественно, печально, были венки, речи. И только маленькая женщина в гробу знала, каким тяжелым было для нее это последнее двухсуточное одиночество. Оно было длиннее ее недолгой жизни.
   Зачем мы приходим? Куда мы уходим?
   Нет построенного дома. Нет посаженного дерева. Нет вскопанной грядки. Не принимала роды. Не закрывала глаза умершим. Не обучала грамоте.
   Была зачата в любви. Для чего?
   В прошлое летишь вниз головой…
   А теперь вот и у Куни криз. Нина думала: этого я и представить не могла. У нее размеренная жизнь. Воистину жизнь в стакане. Она давно выбрала такой способ существования в толпе людей, но без соприкосновений с ними. Когда она умрет… не в этот раз, конечно… Когда-то потом, через сто лет… Куда уйдет все передуманное ею в метро?
   Дались ей эти похоронные мысли. Нина рассердилась. Это наверняка от вермута, надо не забыть купить по дороге что-нибудь, как говорила в таких случаях Дашка, в рот… Чтоб не пахло. Нельзя приходить к больным с винным запахом.
   Нина первый раз в жизни купила в табачном киоске жвачку. Она была тугой, невкусной и пахла всеми одеколонами сразу.
 
   По улице летали бумажки, пыль, листья, горбились мусором корзины, всюду валялись стаканчики из-под мороженого… Было грязно, ветрено и тоскливо. Будто сразу без перехода началась осень, и быть ей длинной, бесконечной.
   И еще было странное ощущение обмана, то ли уже случившегося, то ли могущего быть. Нина стала подозрительной, потому что, точно зная про обман, лица его не видела, а потому грешила на всех. На свекровь, которая определенно за ее спиной о чем-то договаривается с сыном. На дочь, которой нет до нее дела. На Куню, которая стала выздоравливать, но выздоравливала с такими поджатыми губами, что можно было подумать – это она, Нина, опрокинула ее в криз. Но что-то у той случилось, не бывает такого на ровном месте. Однажды Нина прямо спросила: «У тебя тогда что случилось?» «Когда тогда?» – Куня сузила ледяные глаза. А потом засобиралась к сестре Рае. Была она вся какая-то сморщенная после болезни, словно ее прокололи изнутри, нарушили герметичность, и вот она теперь тихонечко опадает… Для Нины все это было необъяснимо. Куня вообще женщина ладная, без лишнего веса, на давление никогда не жаловалась, всю жизнь не чай пила – чифирь, и никаких там сердцебиений. А тут на тебе – криз, да еще с парезом. Неделю Куня закрывала лицо платком, чтоб Нина не увидела ее перекошенный рот. А Нина видела, по глазам видела, что с ней творится. Что там этот стыдливый платочек, когда у человека такие глаза. Нина как увидела их, не просто испугалась, что там испуг!.. Она будто ударилась до крови об чужое горе, которому не помочь… Но ведь был всего лишь криз! Что он значит в наше время, когда есть раунатин, адельфан, магнезия, да мало ли еще других красивых наименований? Криз – это не смерть. Это даже не инсульт. Пойди с тонометром по городу, проверь давление у женщин с авоськами, сумками, у молодых девчонок с загнанными глазами – все они в кризе… А живут… Так что глаза у Куни не соответствовали истории болезни. Они говорили что-то совсем другое, а что – Нина не знала. Потом Куня сняла с лица платочек, потом стала сама ходить в поликлинику, потом поехала на работу, оформила бюллетень и отпуск за свой счет и сказала: «Поеду к Раисе. Полтора года не виделись».
   Перед отъездом Куня пригласила пожить в своей комнате Алену. Та устроила пир на весь мир. Она уже работала временно, на птичьих правах, в каком-то клубе не то художником, не то корректором, не то платным сочинителем, смеялась над своей «деятельностью», в которой не видела никакого смысла, а его и не было – смысла. Оформляла какие-то стенды, проверяла ошибки в лозунгах, приходила поздно, часто навеселе, говорила, что она пока на первой ступенечке, но вверх пойдет непременно, потому что у нее хороший нрав, а главное – ей все равно, что в этой жизни делать. Должен кто-то кнопками прикреплять диаграммы по неуклонному росту количества автоматических линий? Должен! Так вот это будет делать она. Она что угодно прикрепит, платили бы… Так развесело щебетала Алена, и Нинина свекровь в конце концов всегда разжимала сцепленные в гневе губы и начинала с ней не то что соглашаться, а принимать такую, какая она есть, – циничную, щедрую, ироничную, нахальную, беспринципную. Всякую. Алена жила у них уже почти три месяца, кто бы мог это вынести? А им даже нравилось. Шумела рядом неведомая живая природа. Дашка, приходя в гости, тоже поджимала губы. Тогда Алена захватывала ее в объятия и кричала: «Ну ты, Дарья, даешь! Что это на тебе? Штаны-бананы? Так это же для кривоногих! Это мода для них, грешниц! Ты-то ровненькая». Глядишь, и уже стаскивает Дарья новомодные брюки, и обе девчонки в колготках пялятся на себя в трюмо, ища друг в друге исключительные прелести.
   – Нет, – констатирует Алена. – Я хороша! Я не какая-нибудь там щука, из которой только студень и варить… Есть во мне товар, есть!
   Дарья так не умеет, но то, что кто-то рядом нахваливает себя, ее тоже раззадоривает.
   – А я? А я как хороша! – вторит она. – У меня же линия! Смотри, какой изгиб! Меня одним движением рисовать можно… Не отрываясь… А косточки? Смотри, какие они у меня изящненькие. Будто японцы вытачивали…
   Почему японцы? Но кто бы вообще стал искать смысл в этой болтовне?
   Правда, когда Дашка была одна, она повторяла: «Вы все-таки не обольщайтесь тут очень… Не прописывайте ее ни в коем разе. А то потом не рассудитесь…»
   Вот тут и получила Алена подарок – комнату Куни на время ее отъезда. Алена хотела пир устроить прямо сразу, при Куне. Но Куня отрубила: «Уеду, пируй без меня». Алена же терпеть не умела. Она все равно устроила пир у Нины, позвала Женьку, Дарью с мужем, привела из клуба своего начальника, лысого господина в засаленной замшевой куртке. Господин рыскал глазами по квартире, будто что-то искал. Потом, так, видимо, ничего и не найдя, сразу успокоился и стал есть варенье, жадно, по-детски облизывая ложку. Глядя, как он это делает, Нина вспомнила, что принесла от Куни большую клеенчатую сумку с банками варенья. Та просто навязала ей их. Чтобы не спорить, Нина взяла. Пришлось ехать на такси, такой неподъемной оказалась та сумка. И сейчас, глядя на заведующего клубом, который с таким аппетитом ел варенье, она пошла в кухню и стала вынимать банки. На дне сумки лежала газета, на которую протекло варенье. Стала комкать газету, чтобы выбросить, и нашла на дне справку из адресного бюро: «Плетнев Сергей Никифорович…»