Страница:
– Уникальный случай! – смеюсь я. – Стрелять в человека, а потом торчать и ждать его выздоровления. Просто Кафка какой-то!
– Кто? – спрашивает Шура.
– Шекспир уже умер, – отвечаю я.
– Это я во всем виновата, – говорит Шура. – После той передачи по телевизору она мне сказала о твоей дочери: «Смотри, эта девчонка на меня похожа». Ну, я и скажи ей… Сдуру. Вся эта долгая ложь про папу, который «умер, когда ты была маленькая-маленькая»… Я привыкла к этой придуманной смерти и почти уже верила в нее. А тут вы все, красивые и благополучные. И ваша языкатая дочь, и ты, языкатая мать. Я как-то все сразу вспомнила, все твои насмешки, все твое зазнайство. Почему ты избрала меня в детстве для демонстрации, что ты умнее, начитанней и лучше? Я мечтала перейти в другую школу, но та, где учился Алеша, была далеко, да и кто бы меня туда взял? Я мечтала о городе, земле, где нет тебя, где я могу выжить. Алеша пришел на наш выпускной и почему-то пригласил меня танцевать. И ты не пошла нам наперерез, тебе он был не нужен. Поэтому у нас все и случилось. По-детски, глупо, но, как видишь, у природы нет плохой погоды, она творит свое дело автоматически. Мы с ним встречались ровно столько времени, сколько было между выпускным и приемными экзаменами в институт. Он был такой добрый, ласковый. Он рассказал о своей умершей сестре Инне. Рассказывал и плакал. Ну и все. Уехал, а потом не узнал меня в пятнах и с распухшими губами. И спрашивал о тебе. Вот это я и рассказала своей дочери. Она мне в ответ: «Мама, да будь он проклят. Мне он на дух не нужен. А вот тетку эту я уже ненавижу». Зря ей рассказала про школу, это ведь бывает часто, дети таким образом, как ты, утверждаются в жизни. За счет другого. В сущности, это практически единственный путь.
Я ничего не могу возразить. Я ведь раньше нее поняла, что именно так все и было. Я только не знала, насколько мстительность переходчива.
– Потом она поехала в Чечню. Там какая-то гадалка сказала ей, что живет на свете женщина, которая поперек всей ее жизни, и моей жизни, по прошлому и по будущему. И женщину эту надо убрать с дороги. Другой цены благополучия, моего и ее, мол, нет. Вот она и поехала. Ты должна ее простить… Ты должна…
– Я никому ничего не должна, – отвечаю я, но это не то, что во мне. Я ведь не просто простила эту странную девушку с портрета, я как бы оправдала ее право хотеть меня убить, ибо зло собственного действа казалось мне сейчас столь отвратительным и ужасным, что смерть – только справедливость, ни больше, ни меньше. Но говорю я другое.
– Я не забирала у тебя Алексея. Мы встретились с ним через три года. За это время ты могла бы показать ему дочь. Пусть даже не признал, зато бы мучался. Что касается школы… Мы же все были на равных. Тогда не было ни сильно богатых, ни сильно бедных. Все кормились из одного магазина. У всех была одна библиотека. И одна на всех Сусанна. Я была резка и дерзка, но я такой была со всеми. Меня другие пинали знаешь как? Помнишь Витьку Сахарова? Он был на шаг впереди по математике. Какие он мне строил рожи, подъелдыкивал, когда успевал решить задачу раньше. Ну и что? Я только злее становилась и сильнее.
– Перестань, – говорит Шура. – Не об этом речь. Дочери часто повторяют судьбу матери. Я всегда говорила своей, что у нее все будет хорошо, но у нее все было плохо. А ведь и внешность, и ум при ней. Но нет, полная невезуха. А я не сумела помочь! Я неудачница, и все, что я знаю и умею, из этого. На таком корме ни одна скотина не выживет, а человек?.. Инна могла стать манекенщицей, а тут я со своими советами: это порочный мир, нам денег не надо, мы бедные потому, что к этому уже привыкли, и нечего тянуться за рублем, он не наш. Сунулась в институт – не прошла по конкурсу. Ну и что? Конец света? Но и это я накаркала. Я ее учила не борьбе, а поражению. Ну, не переживай, не все с высшим образованием… И уже на следующий год она струсила. Война показалась ей способом победить. Странно, да? Но именно так. Я не знала, что она поехала в Москву. Она мне все рассказала по возвращении.
– Ей стало легче? – с иронией спросила я.
– Да, оттого, что ты выжила. Господи, какая черная она приехала из Москвы. Она тебя хорошо описала. Какая ты была за дверью храбрая и нараспашку и какую тебя увозили домой из больницы – испуганную и жалкую. Какая у вас эффектная дочь, лучше их, мол, и не сравнивать. Какой никакой отец-родитель. «Мне, – сказала, – такой папа не нужен. Он заплечник».
–Ничего похожего! – возмутилась я. – И близко ничего!
– Но ты ведь в том, что муж никакой, себе не признаешься? У тебя не может быть никакой, даже если все вокруг будет кричать об этом. То, что сумела разглядеть дочь, утвердило меня в мысли: Алеша – не твой, мой мужчина. Это недоразумение, что он с тобой. И приди он завтра ко мне…
– С какой стати? – возмущаюсь я.
– Ни с какой, – отвечает Шура. – Это в порядке бреда. Сейчас уже не время что-то переигрывать. Что случилось, то случилось. Но я до сих пор помню его слова: «Ты моя девочка, ты мягкая и теплая. С тобой не надо спорить. С тобой надо просто жить». И склон Дылеевской балки был тогда ковром-самолетом, на котором мы улетали на небко. Помнишь эту песенку? «Божья коровка, улети на небко, принеси мне хлебка…» Дальше не помню.
– Не так, – говорю я, – не принеси мне хлебка, а дам тебе хлебка. Это совсем другое. Две разные жизненные позиции.
– Ну-ну… Скажи мне про это. Тридцать лет ты меня не уличала. Уличи и пни! Самое время.
– Да господь с тобой, Шура! Как я могу? Ты всухую выиграла эту партию, оставив мне незамоленный детский грех и мужа, обманувшего и тебя и меня. И с этим не тебе, а мне жить. Ты должна быть довольна. Враг повержен и лежит мордой вниз.
– Только у победителя нет радости победителя. И с этим мне жить.
– Кто, кроме тебя, а теперь и меня, знает, кто отец твоей дочери?
– Сусанна. Она знала это с самого начала. Она хотела, чтобы я сделала аборт. Мол, все это глупости, что не будет детей. Она не могла понять, что я хотела ребенка от Алеши, и только от него. И больше никогда ни от кого не хотела.
Ну, что мне на это сказать? Не было у меня этого «высокого чувства», я родила автоматически, потому что вышла замуж, а замуж я могла выйти как минимум за пятерых, которые бродили за мной. И если быть совсем честной, Алеша был в какой-то степени случаен. Нет, все было. Ударились друг об друга – и почти конец света. Но не было в этом фатальности, переживи я амок с Алешей, я бы могла удариться и об другого. Нынешние ударяются, сколько им хочется. Зов детей приходит много позже.
Моя дочь говорит, что не родит, пока не овладеет всей немецкой культурой, чтоб думать по-немецки. А потом родит немку, а не русскую бабу. Я на нее орала. Почему немка и баба? Наша русская кровь… Ой, не надо! – кричала дочь. По маковку залили мозги этой особой русской кровью. А кровь у всех одна, одного цвета. С лейкоцитами, тромбоцитами и реакцией оседания эритроцитов. «Мой ребенок взрастет на европейской культуре, а не на девочке Маше, еще в раннем детстве переспавшей со всеми медведями сразу».
О! Какие были у нас с нею битвы. Конечно, я побеждала. В литературных аллюзиях мне равных не было. Но всякая моя победа была одновременно и оглушительным поражением. Против моего «нет» всегда было ее «да». И наоборот. Алеше это все было по фигу. Когда-то он принес мне в зубах пресловутый «свой выбор», и он считал, что не вправе что-либо указывать Инке. Очень удобная позиция идейного пофигизма. Обе его дочери не в него, это точно.
– Чего вы с Сусанной от меня хотите? – спрашиваю я. – Раз уж я осталась жить…
– Мы – ничего. Это ты как всегда. Чтоб был ответ и чтоб сразу. Даже если не было вопроса.
– Как-то так… Я предпочитаю ясность в мыслях.
– Тогда ложись спать. Утро вечера мудренее.
Но мы не уснули. Мы вели какой-то нескончаемый спор-разговор, в котором я ее все время подлавливала, а она ускользала, хотя мы перешли на самое что ни есть житейское – мыло, свечи, керосин. Я спросила, хорошо ли платят в воюющей армии.
– Плохо, как и везде, – ответила Шура. – В армии ведь простой народ. Кто ж будет ему платить, если можно этого не делать?
Я примечаю: она умна, Шура. Более того, она достаточно начитанна. Ну, еще бы. Всю жизнь с Сусанной, выучишь наизусть, если даже не поймешь.
– Твоя дочь – красивая деваха, – говорю я. – Она не была замужем?
– К сожалению, была. И получила антибрачную вакцину. Когда не поступила в институт, привела мне суженого. Глаза б мои его не видели. Бурное начало девяностых. Он был из фанатиков-преобразователей. Втянул ее в это дело. Магазинчик с товаром индивидуальной трудовой деятельности. Между прочим – это я для справедливости, – хорошее было дело. Чистое, трудовое. Инка тоже загорелась, идея магазина подрубила под корень повторное поступление в институт. Я тогда связала себе кофту, а она возьми и отнеси ее на продажу, бирку на товар повесила – «Александра Лукашенко». Между прочим, кофту купили сразу и по тем временам за вполне ничего себе деньги… Ну, в общем, все кануло. Недуром пошел челночник. Думали, заря капитализма, а оказалась очередная перестройка людей – из производителей в носильщиков.
– Да ладно тебе, – говорю я. – Расскажи мне про любовь. Про капитализм-социализм я и без тебя знаю.
– На моей, так сказать, кофточке они тогда и сошлись, и наметили свадьбу, но как-то на очень далеко. Я спрашиваю, почему? Оказывается, ему еще надо было разойтись… Не дождались мы этого светлого дня. Уехал оформлять развод и не вернулся. Прислал жалостливое письмо, мол, не смог «поднять руку на разрыв». Я думала, она с ума сойдет. Но нет. Она вся как-то сконцентрировалась, даже физически – стала уже и выше. И как отрезала: ни с какой женщиной она за мужской кусок (так и сказала) в борьбу не вступит. Ей это не позволит. Мне так приятно стало: в меня, мол. Я, честно, рассчитывала на Кавказ. Там, мол, мужчины и мужские дела. Будет выбор. Но тут встряла Сусанна. На твоем сейчас месте сидела и трандела: не бери, Инночка, мужчину с войны. От убивающих нельзя рожать детей. Идет, мол, воспроизводство зла и ненависти. Рожать надо от пахарей и плотников… Я тогда засмеялась и говорю: «Плотники делают гробы. Еще то наследие». Но ты же помнишь Сусанну, на каждое слово у нее есть два. А Инка ее слушала, она вообще у меня из слушающих.
– А у меня нет. Все вопреки еще до услышанного аргумента.
Мы тянем и тянем эту жвачку слов. В конце концов мы так и уснули: она, прислонив голову к спинке дивана, а я свою уронила на согнутый на столе локоть.
Вспорхнули мы обе одновременно: в дверь постучали. Часы показывали половину седьмого. Слегка припадая на левую ногу, Шура кинулась к двери. Как могла я это забыть? Ее легкую детскую хромоту. Как мне объяснила мама, у Шуры был врожденный вывих тазобедренного сустава. «Это поправимо, – объясняла мама, – но у некоторых остается хромота». У мамы было свойство выделять слова, делая их отдельными, особенными. «Тебе гофре не идет, у тебя широковаты бедра», – говорила она мне, и слово «гофре» горело так пламенно, что всю жизнь я шарахалась от того слова, как от чумы. В случае с Шурой зазвенело слово «у некоторых». Это уже было даже не тавро, а круче – клеймо. Шурино клеймо. Так вот же! Забыла я напрочь про него. А ведь мы шли вчера вместе, но вместе – это рядом, а видно всегда со стороны. Теперь я все вспомнила и замерла на фокусах памяти. А она ведь танцевала с Алексеем. Как все, танцевала!
Сейчас в коридоре был шепот и некая сумятица, а потом в дверях, как Рок и Судьба, выросла дочь моего мужа.
– Здрассьте, – сказала она. – С приездом!
Вообще-то приехала она, я как раз уже «с отъездом». Но ведь всего половина седьмого, и у меня еще пять часов жизни в этом пространстве времени.
– Я не успела вчера к вечеру, – говорит она. – На переезде задержали поезд, сказали, что путь заминирован.
– Да ничего особенного там не было, – говорит Шура. – Но из вашего класса было много народу, человек семь или восемь. У меня есть список. Сейчас принесу. – И она выходит из комнаты, и мы остаемся вдвоем. С глазу на глаз. И тут я узнала нечто из свойств чувств и мыслей. Меня охватывает головная паника, и она такая логическая, правильная: все подстроено! Письмо Сусанны, отсутствие гостиницы, возвращение с вечера. Ночью должна была приехать Инна. Шура забалтывала меня сколько могла. Дочь должна была приехать и довершить начатое дело с той женщиной, которая им двоим наперерез. «Куда они меня денут?» – думает моя голова. Но мои душа и тело, мое сердце спокойны, ими я не боюсь, мне, что называется, ни капельки не интересно, куда меня денут и зачем. Оказывается, так бывает. На каком-то перегоне существования мысли и чувства, в последний раз столкнувшись боками, разъехались в разные стороны – умная голова и храброе сердце.
– Я видела ваш портрет в школе, – говорю я. – Очень хорош. Очень!
Впрочем, она хороша и сейчас, усталая и неприбранная после дороги. У всех них, Алеши и обеих Инн, одинаковые большие серые с легкой зеленью глаза. В них всегда изначально печаль пасмурного неба, в них нет сияния солнца. Это я формулирую сейчас, доселе мне это не приходило в голову. У них одинаковые носы, длинноватые, с курносенькой пипочкой. Будто некто хотел лепить Афродиту, но в последний момент вспомнил озорную Васену с ведрами и лихо соединил – к чертовой матери классику – их вместе. У них у всех длинный рот, смаликами вниз, который исправляет сочная середина губ, губ сластолюбца. Все остальное разное, но это уже не имеет значения, главные знаки выдержаны. У моей Инны лоб повыше, как у отца, у этой пониже, как у матери. Моя дочь шатенка – это я. Шурина – в отца, темная в рыжину блондинка. И еще голова – она у них стоит на разных шеях. У моей на длинной и тонкой, как у аристократок, коих ни с какой стороны в роду не было. Эта, сидящая передо мною голова посажена на короткую и крепкую Шурину шею.
– Имелось в виду, что мы с мамой вам все расскажем, – говорит Шурина дочка.
– А я вот всю ночь ищу ответа: зачем? Кому стало от этого лучше? От рассказа, я имею в виду.
– Вот список, – говорит, входя, Шура. – Ребята сейчас в гостинице. Ты можешь их увидеть. Они тебя ждали. Особенно Вера.
– Я схожу потом, – отвечает Инна.
– Ну, ты переоденься, а то у тебя вид дорожный, усталый.
И они начинают о своем, родственном. «Ты подстриглась? Не коротковато ли? Я старая, ценю в женщине длинные волосы». – «Волос длинный – ум короткий». – «Глупости. А у Веры парик. Такой весь навороченный. Так бросается в глаза, что даже нехорошо».
Я слушаю их щебет, и меня уносит куда-то далеко, далеко… Ну да, ну да… Сначала я вообразила себе качели из длинных женских волос. Потом посадила себя на них и оттолкнулась ногами что есть силы. Мне стало хорошо, а потом никак.
Я возвращалась из небытия на очень знакомое шипенье, но вспомнить, что оно значило, не могла.
И только слова.
– Давление пониженное. Сварите ей кофе. И лучше бы ей день-другой полежать.
– У нее через два часа поезд.
Я узнала шипение – так выходит воздух из манжетки для измерения давления. Так испускается мой дух. Я открыла глаза. Женщина в белом смотрела на меня абсолютно равнодушно и даже как бы брезгливо.
– Вам лучше остаться на денек, – сказала она. – У вас нехорошее состояние. Магнитные дни.
– Глупости, – сказала я и попыталась поднять голову. «Мэтэлыки пэрэд очима», – так говорила моя бабушка о том состоянии, которое со мной случилось. И я рухнула на подушку. Но я понимаю главное: если я отсюда не уеду, мне будет хуже и хуже, это без вариантов. Я прикрыла глаза, я позвала на помощь себя всю. И ноженьки, и рученьки, и головушку-дурочку, и спятившее с ума сердце.
Через десять минут я уже сидела и тихим, но твердым голосом объясняла Шуре и дочери моего мужа – белая брезгливая женщина ушла, – что я уеду во что бы то ни стало именно сегодня.
– А если сдохну в поезде к чертовой матери, – говорю я голосом противным, но точным по мысли, – то это будет исполнением ваших, девушки, желаний. А значит, будут двое более счастливых на земле. Поэтому не гундите – это привилегия попов – и помогите мне собраться.
– Я довезу вас до Москвы, – говорит Инна.
– Да, да, – бормочет Шура. – Это правильно.
Это куда более страшный вариант, чем лежание на Шуриной кровати. Я уже стою на ногах, держась за спинку.
– Вы посадите меня в поезд и выйдете из него навсегда. Спасибо за прием и неповторимую радость встречи. Мне ее никогда не забыть. Буду ее бесконечно перетирать, в смысле вспоминать.
Оказывается, я все еще могу быть такой, гнусной и склочной. Я почти купаюсь в собственном сволочизме. А главное, в нем обретаются силы. И я понимаю, что выживу и приеду в Москву, и встречусь лицом к лицу с Алексеем и ничего ему не скажу. Ничего! А девушки пусть живут. Одна воспоминаниями, другая надеждами. Но у каждой будет ноль в результате. И я радуюсь этому! Нет, круче: я мщу им такими мыслями. Слова же говорю другие. Фальшивые. Снижаю сволочизм.
– Прости меня, Шура, за детские обиды. Прости дуру-зазнайку. Шекспир уже умер. Прости Алексея, что не узнал тебя в пятнах. Он был юный идиот и не ведал, что творил. Прости, Инна, что я выжила. Ты плохой снайпер. Тебя недоучила доблестная армия. Простите, и давайте больше не будем говорить жалких слов. Облегчились, и слава Богу! Я хочу пописать… И спустить воду.
Шура подхватила меня под локоть слева, Инна справа. Величественное движение до ветру.
А потом пришла машина, и меня в нее загрузили. Со мной до станции должна ехать Инна. Я не сопротивляюсь. Одной мне не справиться.
Собака-соседка встает на задние лапы и облаивает нас со знанием дела. И еще звучит рэп. До этого было что-то человеческое, а на подходе к машине как последнее прости врезался этот полудурок без лица. Пытаюсь ухватить слова типа приду – завтра – куда ты денешься-откроешь – выйдешь на крыльцо сердца…
Крыльцо сердца – это круто, как теперь говорят. Вот у меня крыльца нет. Огромная дыра вместо входа. Сейчас запою типа сердце мое – дыра – можешь в нее провалиться к чертовой матери. Что же это со мной делается?
Шура плачет мне в жилетку.
– Ты прости Инку. Она так мучается. Она ведь убить не хотела. Попала по ошибке. Она за меня страдала. Вы такие были благополучные в телевизоре. Она тогда ляпнула: «Возле таких надо что-то взрывать, чтоб до них дошло…» Прости нас!
Чтобы что дошло? Я думаю об этом в машине. Я сижу впереди, чтобы не сидеть рядом с этой девушкой-стрелялкой. Нищий завидует куску хлеба, кусок хлеба завидует куску мяса, мясо – тарелке, тарелка – квартире, квартира – машине. И нет конца этой цепочке. И если у кого-то больше, то кому-то от этого хуже. Потому что зло берет. Русская модель существования, оправдывающая право на выстрел. И русская же юродивость: хочу, чтобы меня услышали, поняли и простили. Убиваю – значит, просто обращаю на себя внимание. Помогите мне, люди добрые! Мне плохо, когда вам хорошо.
Мы доехали быстро. Она вела меня под руку до перрона. Поезд должен был подойти вот-вот. Смогу ли я поднять ногу на ступеньку?
Я смогла. Купе было пустым. В пустом я ехала и сюда. Люди теперь по своей нужде, а не по казенной, ездят в плацкартных. Это много дешевле. Хорошо, если бы никто не сел. Я отпускаю Инну словами: «Иди Христа ради. И не взрывай больше людей. Пожалей хотя бы мать». Она так дернулась, что я пожалела о сказанном. Нашла время и место учить взрослую половозрелую женщину. Да гори они обе синим пламенем. Где-то в прошлом осталась девочка-зазнайка, которая раньше других прочла «Домби и сын». Тоже мне достижение. Моя дочь вообще считает, что Диккенс и Толстой переоценены. «В одной главе «Фауста» вся их мудрость. Немцы по литературе впереди планеты всей». О господи! Тоже ведь дура, хоть и не выходит на спор с пистолетом. Мне жаль, что она далеко. Я хотела бы ей обо всем рассказать. И о том, что ее сестра по отцу похожа на нее как две капли воды. Это фишка для тебя, – спрошу я ее, – или не фишка?
Я еду одна. Только ночью мне подсадили женщину с ребенком. Дитя канючило, сопливило. Мать была спокойна и уныла, как сфинкс. Она пальцем вытирала ребенку нос и совала ему в рот чупа-чупс. Мы ехали без слов. Немые, глухие и равнодушные друг к другу. Когда они садились в купе, мне показалось, что по коридору прошла высокая, как Шурина Инна, девушка. Или как моя дочь. Теперь мне это будет блазниться. Но пройдет и это. Главное, чтоб Алеша не заметил во мне перемен. Они ведь есть, никуда не денешься.
Мама любила говорить: «Проглотить булавку не опасно, но душе тяжело. Всегда помнишь, что она в тебе, и постоянно изучаешь собственное говно». Я проглотила булавку. Она будет во мне вечно, до смерти. Ибо я так устроена: «простые выходы» не по мне. У меня их просто не бывает.
За ночь я отлежалась. Я слаба, но не бессильна. Я опечалена, но не раздавлена. Я готова и не боюсь. Осторожно выхожу из поезда, где-то тут должен быть Алеша. Встретить и проводить – это у нас в законе. Меня кто-то ловит с последней ступеньки, и это – о ужас! – Инна. Но не моя.
– Я ехала в соседнем вагоне, – говорит она. – Я не могла вас одну отпустить, поверьте!
Я слабею просто на глазах. Куда девалась моя отвага? Алексей в полусумраке рассвета выглядит беззащитно, как сопливое дитя. Он с удивлением смотрит на Инну, ведущую меня под руку.
– Что-то случилось? – пугается он.
– Все в порядке, – говорю я ему. – Иди, – говорю я его дочери.
– А вы кто? – спрашивает он ее. – Попутчица? Ей что, было нехорошо?
– Это твоя дочь, – говорю я. – Получай, фашист, гранату.
Смятение и испуг – это самые невинные слова для описания его лица. Ужас и паника – ближе и точнее. Безумие и отчаяние – еще ближе. Одним словом, все вместе.
Она хочет отстать и остаться, но тут уже я беру ее под руку. Мы бредем, печальная сюита на три голоса для струнных инструментов. Альбинони. Восемнадцатый век. Шекспир уже умер.
Оказывается, нас ждет водила. Это наш приятель, легкий на подъем Женька. Значит, мне предстоит в ближайшее время запекать карпа и покупать горилку с медом и перцем из города Немирова. Такова его такса за проезд. Он с удивлением смотрит на Алешину дочь.
– Это Инна, – говорю я.
– Похожа, – отвечает растерянно Женька, а Алеша как бы даже отпрыгнул и замер где-то в туманной дали, хотя его запросто можно потрогать рукой.
Мы едем молча, как заговоренные, даже Женька обескуражено молчит, хотя я вижу, как остервенело бегает в нем проглоченная мысль-булавка.
И вот мы уже в лифте. Вот уже дома.
– Раздень девушку, – говорю я.
Но Инна еще до протянутых к ней рук стягивает с себя пальто и шапочку-блин.
Мы все садимся строго, с прямой спиной – соучастники беды или преступления? Или просто свидетели?
Странная, глуповатая мысль: со стороны мы, прямоспинные, выглядим, как стулья. Я даже вспоминаю, хотя никогда их не видела, этих, как их зовут, – Чиппендейлов. Ну, хочется мне придать забубенной российской истории английский аристократизм. Должна же я победить булавку в себе.
– Ты помнишь Шуру Лукашенко? – спрашиваю я Алексея.
– Не надо, – говорит он безжизненно, – я все знаю. Я знаю про нее, – и он слабо повернул шею в сторону его Инны.
Вот тут мне уже было нечего сказать, потому как у меня отшибло мозги. Мы прожили вместе двадцать семь лет. Два года до того мы находили друг друга в любой темени. Мы страстно исповедовались друг другу в любовях и пороках, мы клялись в верности как оглашенные. Наши жизни были так сплетены, что я раньше него почувствовала боль в его сердце. Я молилась о нем утром и вечером и слышала его шептания обо мне в подушку. А в нем текла река другой жизни. И я ни сном, ни духом не ощутила ее присутствия.
Он не мог не почувствовать мое смятение.
– Я узнал об этом уже после того, как мы поженились. Помнишь, я ездил к тетке, когда она настрополилась эмигрировать. Это было в восемьдесят пятом или шестом году. Я отговаривал тетку. Боялся за себя, думал, как это на нас с тобой откликнется. Как раз случился Чернобыль. Да, да… Чернобыль. Я молол какие-то трусливые и жалкие слова, а тетка мне возьми и скажи: «Твоя-то девка совсем уже барышня. В нашу пошла породу, высокая, грудастая». Я спрашиваю: ты о ком это? Ну, она мне и сказала. Я просто ополоумел. Нашей Инночке было пять лет… Что я с этим должен был делать? Не знать! Если столько лет ее не ведал, то что уж теперь. И захотел, чтобы тетка уехала. Она понять не могла, с чего это вдруг я резко изменил позицию и стал поддерживать в ее планах. Была бы моя воля, я бы отправил за границу всех осведомленных по этой части. Или перестрелял.
– Она в тебя, – горько засмеялась я.
– Я знаю и это, – сказал Алексей.
– Что ты знаешь?
– Это она тогда стреляла. Я тебя увидел в больнице, – он смотрит на Инну, но глаз у него плохой – какой-то злобный, ненавидящий, – ты крутилась внизу у справочного и все интересовалась, как да что. Боже, вспомнить страшно. Я прошел тогда мимо тебя.
– Вы даже отвернулись от меня, но я тогда не сообразила, что «от меня». Думала, это случайно, – говорит его дочь.
– Вот почему я не хотел, чтобы ты ехала на этот чертов юбилей. Но меня уговорило письмо учительницы. Подспудно же… Я даже хотел, чтобы ты узнала. Я не знал, как все это тебе сказать.
– Узнала, – говорю я. – Меня встречала Шура, И я была у нее на постое.
– Ловушка судьбы, – ответил Алексей. – Я придумал: дурье покушение было пиком в этой истории. Дважды в одну и ту же реку не входят. Тем более что Шура мне обещала…
– Кто? – спрашивает Шура.
– Шекспир уже умер, – отвечаю я.
– Это я во всем виновата, – говорит Шура. – После той передачи по телевизору она мне сказала о твоей дочери: «Смотри, эта девчонка на меня похожа». Ну, я и скажи ей… Сдуру. Вся эта долгая ложь про папу, который «умер, когда ты была маленькая-маленькая»… Я привыкла к этой придуманной смерти и почти уже верила в нее. А тут вы все, красивые и благополучные. И ваша языкатая дочь, и ты, языкатая мать. Я как-то все сразу вспомнила, все твои насмешки, все твое зазнайство. Почему ты избрала меня в детстве для демонстрации, что ты умнее, начитанней и лучше? Я мечтала перейти в другую школу, но та, где учился Алеша, была далеко, да и кто бы меня туда взял? Я мечтала о городе, земле, где нет тебя, где я могу выжить. Алеша пришел на наш выпускной и почему-то пригласил меня танцевать. И ты не пошла нам наперерез, тебе он был не нужен. Поэтому у нас все и случилось. По-детски, глупо, но, как видишь, у природы нет плохой погоды, она творит свое дело автоматически. Мы с ним встречались ровно столько времени, сколько было между выпускным и приемными экзаменами в институт. Он был такой добрый, ласковый. Он рассказал о своей умершей сестре Инне. Рассказывал и плакал. Ну и все. Уехал, а потом не узнал меня в пятнах и с распухшими губами. И спрашивал о тебе. Вот это я и рассказала своей дочери. Она мне в ответ: «Мама, да будь он проклят. Мне он на дух не нужен. А вот тетку эту я уже ненавижу». Зря ей рассказала про школу, это ведь бывает часто, дети таким образом, как ты, утверждаются в жизни. За счет другого. В сущности, это практически единственный путь.
Я ничего не могу возразить. Я ведь раньше нее поняла, что именно так все и было. Я только не знала, насколько мстительность переходчива.
– Потом она поехала в Чечню. Там какая-то гадалка сказала ей, что живет на свете женщина, которая поперек всей ее жизни, и моей жизни, по прошлому и по будущему. И женщину эту надо убрать с дороги. Другой цены благополучия, моего и ее, мол, нет. Вот она и поехала. Ты должна ее простить… Ты должна…
– Я никому ничего не должна, – отвечаю я, но это не то, что во мне. Я ведь не просто простила эту странную девушку с портрета, я как бы оправдала ее право хотеть меня убить, ибо зло собственного действа казалось мне сейчас столь отвратительным и ужасным, что смерть – только справедливость, ни больше, ни меньше. Но говорю я другое.
– Я не забирала у тебя Алексея. Мы встретились с ним через три года. За это время ты могла бы показать ему дочь. Пусть даже не признал, зато бы мучался. Что касается школы… Мы же все были на равных. Тогда не было ни сильно богатых, ни сильно бедных. Все кормились из одного магазина. У всех была одна библиотека. И одна на всех Сусанна. Я была резка и дерзка, но я такой была со всеми. Меня другие пинали знаешь как? Помнишь Витьку Сахарова? Он был на шаг впереди по математике. Какие он мне строил рожи, подъелдыкивал, когда успевал решить задачу раньше. Ну и что? Я только злее становилась и сильнее.
– Перестань, – говорит Шура. – Не об этом речь. Дочери часто повторяют судьбу матери. Я всегда говорила своей, что у нее все будет хорошо, но у нее все было плохо. А ведь и внешность, и ум при ней. Но нет, полная невезуха. А я не сумела помочь! Я неудачница, и все, что я знаю и умею, из этого. На таком корме ни одна скотина не выживет, а человек?.. Инна могла стать манекенщицей, а тут я со своими советами: это порочный мир, нам денег не надо, мы бедные потому, что к этому уже привыкли, и нечего тянуться за рублем, он не наш. Сунулась в институт – не прошла по конкурсу. Ну и что? Конец света? Но и это я накаркала. Я ее учила не борьбе, а поражению. Ну, не переживай, не все с высшим образованием… И уже на следующий год она струсила. Война показалась ей способом победить. Странно, да? Но именно так. Я не знала, что она поехала в Москву. Она мне все рассказала по возвращении.
– Ей стало легче? – с иронией спросила я.
– Да, оттого, что ты выжила. Господи, какая черная она приехала из Москвы. Она тебя хорошо описала. Какая ты была за дверью храбрая и нараспашку и какую тебя увозили домой из больницы – испуганную и жалкую. Какая у вас эффектная дочь, лучше их, мол, и не сравнивать. Какой никакой отец-родитель. «Мне, – сказала, – такой папа не нужен. Он заплечник».
–Ничего похожего! – возмутилась я. – И близко ничего!
– Но ты ведь в том, что муж никакой, себе не признаешься? У тебя не может быть никакой, даже если все вокруг будет кричать об этом. То, что сумела разглядеть дочь, утвердило меня в мысли: Алеша – не твой, мой мужчина. Это недоразумение, что он с тобой. И приди он завтра ко мне…
– С какой стати? – возмущаюсь я.
– Ни с какой, – отвечает Шура. – Это в порядке бреда. Сейчас уже не время что-то переигрывать. Что случилось, то случилось. Но я до сих пор помню его слова: «Ты моя девочка, ты мягкая и теплая. С тобой не надо спорить. С тобой надо просто жить». И склон Дылеевской балки был тогда ковром-самолетом, на котором мы улетали на небко. Помнишь эту песенку? «Божья коровка, улети на небко, принеси мне хлебка…» Дальше не помню.
– Не так, – говорю я, – не принеси мне хлебка, а дам тебе хлебка. Это совсем другое. Две разные жизненные позиции.
– Ну-ну… Скажи мне про это. Тридцать лет ты меня не уличала. Уличи и пни! Самое время.
– Да господь с тобой, Шура! Как я могу? Ты всухую выиграла эту партию, оставив мне незамоленный детский грех и мужа, обманувшего и тебя и меня. И с этим не тебе, а мне жить. Ты должна быть довольна. Враг повержен и лежит мордой вниз.
– Только у победителя нет радости победителя. И с этим мне жить.
– Кто, кроме тебя, а теперь и меня, знает, кто отец твоей дочери?
– Сусанна. Она знала это с самого начала. Она хотела, чтобы я сделала аборт. Мол, все это глупости, что не будет детей. Она не могла понять, что я хотела ребенка от Алеши, и только от него. И больше никогда ни от кого не хотела.
Ну, что мне на это сказать? Не было у меня этого «высокого чувства», я родила автоматически, потому что вышла замуж, а замуж я могла выйти как минимум за пятерых, которые бродили за мной. И если быть совсем честной, Алеша был в какой-то степени случаен. Нет, все было. Ударились друг об друга – и почти конец света. Но не было в этом фатальности, переживи я амок с Алешей, я бы могла удариться и об другого. Нынешние ударяются, сколько им хочется. Зов детей приходит много позже.
Моя дочь говорит, что не родит, пока не овладеет всей немецкой культурой, чтоб думать по-немецки. А потом родит немку, а не русскую бабу. Я на нее орала. Почему немка и баба? Наша русская кровь… Ой, не надо! – кричала дочь. По маковку залили мозги этой особой русской кровью. А кровь у всех одна, одного цвета. С лейкоцитами, тромбоцитами и реакцией оседания эритроцитов. «Мой ребенок взрастет на европейской культуре, а не на девочке Маше, еще в раннем детстве переспавшей со всеми медведями сразу».
О! Какие были у нас с нею битвы. Конечно, я побеждала. В литературных аллюзиях мне равных не было. Но всякая моя победа была одновременно и оглушительным поражением. Против моего «нет» всегда было ее «да». И наоборот. Алеше это все было по фигу. Когда-то он принес мне в зубах пресловутый «свой выбор», и он считал, что не вправе что-либо указывать Инке. Очень удобная позиция идейного пофигизма. Обе его дочери не в него, это точно.
– Чего вы с Сусанной от меня хотите? – спрашиваю я. – Раз уж я осталась жить…
– Мы – ничего. Это ты как всегда. Чтоб был ответ и чтоб сразу. Даже если не было вопроса.
– Как-то так… Я предпочитаю ясность в мыслях.
– Тогда ложись спать. Утро вечера мудренее.
Но мы не уснули. Мы вели какой-то нескончаемый спор-разговор, в котором я ее все время подлавливала, а она ускользала, хотя мы перешли на самое что ни есть житейское – мыло, свечи, керосин. Я спросила, хорошо ли платят в воюющей армии.
– Плохо, как и везде, – ответила Шура. – В армии ведь простой народ. Кто ж будет ему платить, если можно этого не делать?
Я примечаю: она умна, Шура. Более того, она достаточно начитанна. Ну, еще бы. Всю жизнь с Сусанной, выучишь наизусть, если даже не поймешь.
– Твоя дочь – красивая деваха, – говорю я. – Она не была замужем?
– К сожалению, была. И получила антибрачную вакцину. Когда не поступила в институт, привела мне суженого. Глаза б мои его не видели. Бурное начало девяностых. Он был из фанатиков-преобразователей. Втянул ее в это дело. Магазинчик с товаром индивидуальной трудовой деятельности. Между прочим – это я для справедливости, – хорошее было дело. Чистое, трудовое. Инка тоже загорелась, идея магазина подрубила под корень повторное поступление в институт. Я тогда связала себе кофту, а она возьми и отнеси ее на продажу, бирку на товар повесила – «Александра Лукашенко». Между прочим, кофту купили сразу и по тем временам за вполне ничего себе деньги… Ну, в общем, все кануло. Недуром пошел челночник. Думали, заря капитализма, а оказалась очередная перестройка людей – из производителей в носильщиков.
– Да ладно тебе, – говорю я. – Расскажи мне про любовь. Про капитализм-социализм я и без тебя знаю.
– На моей, так сказать, кофточке они тогда и сошлись, и наметили свадьбу, но как-то на очень далеко. Я спрашиваю, почему? Оказывается, ему еще надо было разойтись… Не дождались мы этого светлого дня. Уехал оформлять развод и не вернулся. Прислал жалостливое письмо, мол, не смог «поднять руку на разрыв». Я думала, она с ума сойдет. Но нет. Она вся как-то сконцентрировалась, даже физически – стала уже и выше. И как отрезала: ни с какой женщиной она за мужской кусок (так и сказала) в борьбу не вступит. Ей это не позволит. Мне так приятно стало: в меня, мол. Я, честно, рассчитывала на Кавказ. Там, мол, мужчины и мужские дела. Будет выбор. Но тут встряла Сусанна. На твоем сейчас месте сидела и трандела: не бери, Инночка, мужчину с войны. От убивающих нельзя рожать детей. Идет, мол, воспроизводство зла и ненависти. Рожать надо от пахарей и плотников… Я тогда засмеялась и говорю: «Плотники делают гробы. Еще то наследие». Но ты же помнишь Сусанну, на каждое слово у нее есть два. А Инка ее слушала, она вообще у меня из слушающих.
– А у меня нет. Все вопреки еще до услышанного аргумента.
Мы тянем и тянем эту жвачку слов. В конце концов мы так и уснули: она, прислонив голову к спинке дивана, а я свою уронила на согнутый на столе локоть.
Вспорхнули мы обе одновременно: в дверь постучали. Часы показывали половину седьмого. Слегка припадая на левую ногу, Шура кинулась к двери. Как могла я это забыть? Ее легкую детскую хромоту. Как мне объяснила мама, у Шуры был врожденный вывих тазобедренного сустава. «Это поправимо, – объясняла мама, – но у некоторых остается хромота». У мамы было свойство выделять слова, делая их отдельными, особенными. «Тебе гофре не идет, у тебя широковаты бедра», – говорила она мне, и слово «гофре» горело так пламенно, что всю жизнь я шарахалась от того слова, как от чумы. В случае с Шурой зазвенело слово «у некоторых». Это уже было даже не тавро, а круче – клеймо. Шурино клеймо. Так вот же! Забыла я напрочь про него. А ведь мы шли вчера вместе, но вместе – это рядом, а видно всегда со стороны. Теперь я все вспомнила и замерла на фокусах памяти. А она ведь танцевала с Алексеем. Как все, танцевала!
Сейчас в коридоре был шепот и некая сумятица, а потом в дверях, как Рок и Судьба, выросла дочь моего мужа.
– Здрассьте, – сказала она. – С приездом!
Вообще-то приехала она, я как раз уже «с отъездом». Но ведь всего половина седьмого, и у меня еще пять часов жизни в этом пространстве времени.
– Я не успела вчера к вечеру, – говорит она. – На переезде задержали поезд, сказали, что путь заминирован.
– Да ничего особенного там не было, – говорит Шура. – Но из вашего класса было много народу, человек семь или восемь. У меня есть список. Сейчас принесу. – И она выходит из комнаты, и мы остаемся вдвоем. С глазу на глаз. И тут я узнала нечто из свойств чувств и мыслей. Меня охватывает головная паника, и она такая логическая, правильная: все подстроено! Письмо Сусанны, отсутствие гостиницы, возвращение с вечера. Ночью должна была приехать Инна. Шура забалтывала меня сколько могла. Дочь должна была приехать и довершить начатое дело с той женщиной, которая им двоим наперерез. «Куда они меня денут?» – думает моя голова. Но мои душа и тело, мое сердце спокойны, ими я не боюсь, мне, что называется, ни капельки не интересно, куда меня денут и зачем. Оказывается, так бывает. На каком-то перегоне существования мысли и чувства, в последний раз столкнувшись боками, разъехались в разные стороны – умная голова и храброе сердце.
– Я видела ваш портрет в школе, – говорю я. – Очень хорош. Очень!
Впрочем, она хороша и сейчас, усталая и неприбранная после дороги. У всех них, Алеши и обеих Инн, одинаковые большие серые с легкой зеленью глаза. В них всегда изначально печаль пасмурного неба, в них нет сияния солнца. Это я формулирую сейчас, доселе мне это не приходило в голову. У них одинаковые носы, длинноватые, с курносенькой пипочкой. Будто некто хотел лепить Афродиту, но в последний момент вспомнил озорную Васену с ведрами и лихо соединил – к чертовой матери классику – их вместе. У них у всех длинный рот, смаликами вниз, который исправляет сочная середина губ, губ сластолюбца. Все остальное разное, но это уже не имеет значения, главные знаки выдержаны. У моей Инны лоб повыше, как у отца, у этой пониже, как у матери. Моя дочь шатенка – это я. Шурина – в отца, темная в рыжину блондинка. И еще голова – она у них стоит на разных шеях. У моей на длинной и тонкой, как у аристократок, коих ни с какой стороны в роду не было. Эта, сидящая передо мною голова посажена на короткую и крепкую Шурину шею.
– Имелось в виду, что мы с мамой вам все расскажем, – говорит Шурина дочка.
– А я вот всю ночь ищу ответа: зачем? Кому стало от этого лучше? От рассказа, я имею в виду.
– Вот список, – говорит, входя, Шура. – Ребята сейчас в гостинице. Ты можешь их увидеть. Они тебя ждали. Особенно Вера.
– Я схожу потом, – отвечает Инна.
– Ну, ты переоденься, а то у тебя вид дорожный, усталый.
И они начинают о своем, родственном. «Ты подстриглась? Не коротковато ли? Я старая, ценю в женщине длинные волосы». – «Волос длинный – ум короткий». – «Глупости. А у Веры парик. Такой весь навороченный. Так бросается в глаза, что даже нехорошо».
Я слушаю их щебет, и меня уносит куда-то далеко, далеко… Ну да, ну да… Сначала я вообразила себе качели из длинных женских волос. Потом посадила себя на них и оттолкнулась ногами что есть силы. Мне стало хорошо, а потом никак.
Я возвращалась из небытия на очень знакомое шипенье, но вспомнить, что оно значило, не могла.
И только слова.
– Давление пониженное. Сварите ей кофе. И лучше бы ей день-другой полежать.
– У нее через два часа поезд.
Я узнала шипение – так выходит воздух из манжетки для измерения давления. Так испускается мой дух. Я открыла глаза. Женщина в белом смотрела на меня абсолютно равнодушно и даже как бы брезгливо.
– Вам лучше остаться на денек, – сказала она. – У вас нехорошее состояние. Магнитные дни.
– Глупости, – сказала я и попыталась поднять голову. «Мэтэлыки пэрэд очима», – так говорила моя бабушка о том состоянии, которое со мной случилось. И я рухнула на подушку. Но я понимаю главное: если я отсюда не уеду, мне будет хуже и хуже, это без вариантов. Я прикрыла глаза, я позвала на помощь себя всю. И ноженьки, и рученьки, и головушку-дурочку, и спятившее с ума сердце.
Через десять минут я уже сидела и тихим, но твердым голосом объясняла Шуре и дочери моего мужа – белая брезгливая женщина ушла, – что я уеду во что бы то ни стало именно сегодня.
– А если сдохну в поезде к чертовой матери, – говорю я голосом противным, но точным по мысли, – то это будет исполнением ваших, девушки, желаний. А значит, будут двое более счастливых на земле. Поэтому не гундите – это привилегия попов – и помогите мне собраться.
– Я довезу вас до Москвы, – говорит Инна.
– Да, да, – бормочет Шура. – Это правильно.
Это куда более страшный вариант, чем лежание на Шуриной кровати. Я уже стою на ногах, держась за спинку.
– Вы посадите меня в поезд и выйдете из него навсегда. Спасибо за прием и неповторимую радость встречи. Мне ее никогда не забыть. Буду ее бесконечно перетирать, в смысле вспоминать.
Оказывается, я все еще могу быть такой, гнусной и склочной. Я почти купаюсь в собственном сволочизме. А главное, в нем обретаются силы. И я понимаю, что выживу и приеду в Москву, и встречусь лицом к лицу с Алексеем и ничего ему не скажу. Ничего! А девушки пусть живут. Одна воспоминаниями, другая надеждами. Но у каждой будет ноль в результате. И я радуюсь этому! Нет, круче: я мщу им такими мыслями. Слова же говорю другие. Фальшивые. Снижаю сволочизм.
– Прости меня, Шура, за детские обиды. Прости дуру-зазнайку. Шекспир уже умер. Прости Алексея, что не узнал тебя в пятнах. Он был юный идиот и не ведал, что творил. Прости, Инна, что я выжила. Ты плохой снайпер. Тебя недоучила доблестная армия. Простите, и давайте больше не будем говорить жалких слов. Облегчились, и слава Богу! Я хочу пописать… И спустить воду.
Шура подхватила меня под локоть слева, Инна справа. Величественное движение до ветру.
А потом пришла машина, и меня в нее загрузили. Со мной до станции должна ехать Инна. Я не сопротивляюсь. Одной мне не справиться.
Собака-соседка встает на задние лапы и облаивает нас со знанием дела. И еще звучит рэп. До этого было что-то человеческое, а на подходе к машине как последнее прости врезался этот полудурок без лица. Пытаюсь ухватить слова типа приду – завтра – куда ты денешься-откроешь – выйдешь на крыльцо сердца…
Крыльцо сердца – это круто, как теперь говорят. Вот у меня крыльца нет. Огромная дыра вместо входа. Сейчас запою типа сердце мое – дыра – можешь в нее провалиться к чертовой матери. Что же это со мной делается?
Шура плачет мне в жилетку.
– Ты прости Инку. Она так мучается. Она ведь убить не хотела. Попала по ошибке. Она за меня страдала. Вы такие были благополучные в телевизоре. Она тогда ляпнула: «Возле таких надо что-то взрывать, чтоб до них дошло…» Прости нас!
Чтобы что дошло? Я думаю об этом в машине. Я сижу впереди, чтобы не сидеть рядом с этой девушкой-стрелялкой. Нищий завидует куску хлеба, кусок хлеба завидует куску мяса, мясо – тарелке, тарелка – квартире, квартира – машине. И нет конца этой цепочке. И если у кого-то больше, то кому-то от этого хуже. Потому что зло берет. Русская модель существования, оправдывающая право на выстрел. И русская же юродивость: хочу, чтобы меня услышали, поняли и простили. Убиваю – значит, просто обращаю на себя внимание. Помогите мне, люди добрые! Мне плохо, когда вам хорошо.
Мы доехали быстро. Она вела меня под руку до перрона. Поезд должен был подойти вот-вот. Смогу ли я поднять ногу на ступеньку?
Я смогла. Купе было пустым. В пустом я ехала и сюда. Люди теперь по своей нужде, а не по казенной, ездят в плацкартных. Это много дешевле. Хорошо, если бы никто не сел. Я отпускаю Инну словами: «Иди Христа ради. И не взрывай больше людей. Пожалей хотя бы мать». Она так дернулась, что я пожалела о сказанном. Нашла время и место учить взрослую половозрелую женщину. Да гори они обе синим пламенем. Где-то в прошлом осталась девочка-зазнайка, которая раньше других прочла «Домби и сын». Тоже мне достижение. Моя дочь вообще считает, что Диккенс и Толстой переоценены. «В одной главе «Фауста» вся их мудрость. Немцы по литературе впереди планеты всей». О господи! Тоже ведь дура, хоть и не выходит на спор с пистолетом. Мне жаль, что она далеко. Я хотела бы ей обо всем рассказать. И о том, что ее сестра по отцу похожа на нее как две капли воды. Это фишка для тебя, – спрошу я ее, – или не фишка?
Я еду одна. Только ночью мне подсадили женщину с ребенком. Дитя канючило, сопливило. Мать была спокойна и уныла, как сфинкс. Она пальцем вытирала ребенку нос и совала ему в рот чупа-чупс. Мы ехали без слов. Немые, глухие и равнодушные друг к другу. Когда они садились в купе, мне показалось, что по коридору прошла высокая, как Шурина Инна, девушка. Или как моя дочь. Теперь мне это будет блазниться. Но пройдет и это. Главное, чтоб Алеша не заметил во мне перемен. Они ведь есть, никуда не денешься.
Мама любила говорить: «Проглотить булавку не опасно, но душе тяжело. Всегда помнишь, что она в тебе, и постоянно изучаешь собственное говно». Я проглотила булавку. Она будет во мне вечно, до смерти. Ибо я так устроена: «простые выходы» не по мне. У меня их просто не бывает.
За ночь я отлежалась. Я слаба, но не бессильна. Я опечалена, но не раздавлена. Я готова и не боюсь. Осторожно выхожу из поезда, где-то тут должен быть Алеша. Встретить и проводить – это у нас в законе. Меня кто-то ловит с последней ступеньки, и это – о ужас! – Инна. Но не моя.
– Я ехала в соседнем вагоне, – говорит она. – Я не могла вас одну отпустить, поверьте!
Я слабею просто на глазах. Куда девалась моя отвага? Алексей в полусумраке рассвета выглядит беззащитно, как сопливое дитя. Он с удивлением смотрит на Инну, ведущую меня под руку.
– Что-то случилось? – пугается он.
– Все в порядке, – говорю я ему. – Иди, – говорю я его дочери.
– А вы кто? – спрашивает он ее. – Попутчица? Ей что, было нехорошо?
– Это твоя дочь, – говорю я. – Получай, фашист, гранату.
Смятение и испуг – это самые невинные слова для описания его лица. Ужас и паника – ближе и точнее. Безумие и отчаяние – еще ближе. Одним словом, все вместе.
Она хочет отстать и остаться, но тут уже я беру ее под руку. Мы бредем, печальная сюита на три голоса для струнных инструментов. Альбинони. Восемнадцатый век. Шекспир уже умер.
Оказывается, нас ждет водила. Это наш приятель, легкий на подъем Женька. Значит, мне предстоит в ближайшее время запекать карпа и покупать горилку с медом и перцем из города Немирова. Такова его такса за проезд. Он с удивлением смотрит на Алешину дочь.
– Это Инна, – говорю я.
– Похожа, – отвечает растерянно Женька, а Алеша как бы даже отпрыгнул и замер где-то в туманной дали, хотя его запросто можно потрогать рукой.
Мы едем молча, как заговоренные, даже Женька обескуражено молчит, хотя я вижу, как остервенело бегает в нем проглоченная мысль-булавка.
И вот мы уже в лифте. Вот уже дома.
– Раздень девушку, – говорю я.
Но Инна еще до протянутых к ней рук стягивает с себя пальто и шапочку-блин.
Мы все садимся строго, с прямой спиной – соучастники беды или преступления? Или просто свидетели?
Странная, глуповатая мысль: со стороны мы, прямоспинные, выглядим, как стулья. Я даже вспоминаю, хотя никогда их не видела, этих, как их зовут, – Чиппендейлов. Ну, хочется мне придать забубенной российской истории английский аристократизм. Должна же я победить булавку в себе.
– Ты помнишь Шуру Лукашенко? – спрашиваю я Алексея.
– Не надо, – говорит он безжизненно, – я все знаю. Я знаю про нее, – и он слабо повернул шею в сторону его Инны.
Вот тут мне уже было нечего сказать, потому как у меня отшибло мозги. Мы прожили вместе двадцать семь лет. Два года до того мы находили друг друга в любой темени. Мы страстно исповедовались друг другу в любовях и пороках, мы клялись в верности как оглашенные. Наши жизни были так сплетены, что я раньше него почувствовала боль в его сердце. Я молилась о нем утром и вечером и слышала его шептания обо мне в подушку. А в нем текла река другой жизни. И я ни сном, ни духом не ощутила ее присутствия.
Он не мог не почувствовать мое смятение.
– Я узнал об этом уже после того, как мы поженились. Помнишь, я ездил к тетке, когда она настрополилась эмигрировать. Это было в восемьдесят пятом или шестом году. Я отговаривал тетку. Боялся за себя, думал, как это на нас с тобой откликнется. Как раз случился Чернобыль. Да, да… Чернобыль. Я молол какие-то трусливые и жалкие слова, а тетка мне возьми и скажи: «Твоя-то девка совсем уже барышня. В нашу пошла породу, высокая, грудастая». Я спрашиваю: ты о ком это? Ну, она мне и сказала. Я просто ополоумел. Нашей Инночке было пять лет… Что я с этим должен был делать? Не знать! Если столько лет ее не ведал, то что уж теперь. И захотел, чтобы тетка уехала. Она понять не могла, с чего это вдруг я резко изменил позицию и стал поддерживать в ее планах. Была бы моя воля, я бы отправил за границу всех осведомленных по этой части. Или перестрелял.
– Она в тебя, – горько засмеялась я.
– Я знаю и это, – сказал Алексей.
– Что ты знаешь?
– Это она тогда стреляла. Я тебя увидел в больнице, – он смотрит на Инну, но глаз у него плохой – какой-то злобный, ненавидящий, – ты крутилась внизу у справочного и все интересовалась, как да что. Боже, вспомнить страшно. Я прошел тогда мимо тебя.
– Вы даже отвернулись от меня, но я тогда не сообразила, что «от меня». Думала, это случайно, – говорит его дочь.
– Вот почему я не хотел, чтобы ты ехала на этот чертов юбилей. Но меня уговорило письмо учительницы. Подспудно же… Я даже хотел, чтобы ты узнала. Я не знал, как все это тебе сказать.
– Узнала, – говорю я. – Меня встречала Шура, И я была у нее на постое.
– Ловушка судьбы, – ответил Алексей. – Я придумал: дурье покушение было пиком в этой истории. Дважды в одну и ту же реку не входят. Тем более что Шура мне обещала…