– Милый, останови, повернем обратно, увези меня! – Она опять завела свое нытье, навязчивое, раздражающее, – так дети пристают к матери: хочу мороженого, хочу мороженого!
Он уже не отвечал ей.
– Ну сжалься, увези меня, иначе я покончу с собой! Давай свернем вот здесь, ну пожалуйста, поезжай обратно, увези меня, ради всего святого! Милый, ну увези, если б ты знал, если б знал, ты бы сразу меня увез, сию же минуту!..
Давид решил, что теперь надо отвлечься, не слушать ее: если он будет слушать, то уступит, хотя бы для того, чтоб она замолчала. Но чем отвлечься? Вокруг никаких достопримечательностей, если не считать электрических столбов. Правда, в зеркальце заднего обзора он разглядел «Мерседес-230» очень красивого цвета, что-то среднее между бронзой и кофе с молоком; ему вдруг показалось, что он видел уже эту машину на выезде из Милана, ошибся, наверное; он очень любил свою «Джульетту», но такой спортивный «мерседес», конечно, лучше.
– Нет, нет, нет, я не хочу в Милан, не хочу!
Что, если поговорить с Брамбиллой, их семейным банкиром, может, тот устроит ему «Мерседес-230», причем как-нибудь так, чтобы отец не взбесился, когда будет просматривать счета... Они уже подъезжали к началу автострады.
– Нет, нет, нет, нет, нет, я схожу с ума, вернись!
Она вытащила платок как раз перед пропускным пунктом, когда он остановился заплатить. Полицейский из будки с любопытством глянул внутрь машины, увидел, что она вытирает слезы (вид у нее был такой нелепый в этих круглых очках, которые она сдвинула на лоб, и из-под них волосы торчали в разные стороны), а еще услышал, как что-то стукнуло, должно быть вывалилось из сумки. Во взгляде полицейского промелькнула насмешка: «Прокатил девочку, а она теперь ставит ему палки в колеса!» Давид почувствовал, что нервы у него на пределе.
– Нет, нет, нет, вернись, нет, нет, увези меня отсюда!
Он резко тормознул, машину занесло вправо; на фоне красного закатного неба догорали небоскребы Метанополи; такое ощущение он испытывал второй раз в жизни: в первый раз он чуть не убил соседа по казарме, а вот теперь эта девица довела его до того, что он сорвался на крик:
– Довольно, мне надоело, выходите из машины! – Он уже забыл, что они перешли на «ты».
Нытье мгновенно прекратилось, словно кто-то выдернул штепсель радио из розетки; огромные солнечные очки скрывали выражение глаз, но в приоткрытых губах явственно читался страх: а вдруг он ее ударит? На какую-то долю секунды она окаменела, потом быстро распахнула дверцу и вышла. Давид тут же отъехал. Стиснув зубы от ярости, обогнал «Мерседес-230», тащившийся на сорока, не больше (самая прекрасная женщина не идет ни в какое сравнение с машиной: в машине сиди хоть двадцать дней – и ничего, а с женщиной за двадцать минут можно сбрендить).
Он обрел уверенность в себе, когда съезжал в подземный гараж возле дома – этакий межпланетный гранд-отель для машин: механики в беретах морских десантников и аэродинамических комбинезонах с мыса Кеннеди, жаргонные фразы типа: «Следи за давлением!» или «Баллоны подкачай!», – в общем, родная, привычная атмосфера.
Он всегда и во всем был аккуратен, поэтому, прежде чем поставить машину в бокс, тщательно осмотрел салон. И обнаружил платочек и еще какой-то непонятный микроскопический предмет: он слышал, как она его выронила...
Смутившись под взглядом одного из морских десантников, Давид поспешно сунул эти вещи в карман.
– Всего доброго, синьор Аузери.
– И вам.
Он пересек площадь Кавур, отдыхающую после дневного зноя: под таким солнцем, наверно, даже львы в зоосаде запарились; решил сделать небольшую остановку в баре под портиком (нынче вечером, кроме него, не нашлось охотников до всех этих пирожных, шоколада, карамели и ярких бутылочек). Ледяное пиво окончательно остудило еще теплившуюся внутри ярость; вместо нее возникла мысль: а она ведь и вправду покончит с собой.
Из бара он двинулся дальше, по улице Аннунчата, дошел до дома, поднялся. Да нет, ерунда, не покончит... перебесится и снова пойдет охотиться за лопухами вроде него.
Дома он застал только горничную: у отца были дела в Риме.
Он принял холодный душ, но ледяные струи, исхлестав, не успокоили его – напротив, вдруг перехватило дыхание.
Эти девчонки все ненормальные: чего доброго, и в самом деле наложит на себя руки.
Давид оделся, прошел в маленькую гостиную, служившую по обстоятельствам то столовой, то библиотекой, а то и просто входом в большую гостиную. Ну и что, даже если наложит руки – он-то тут при чем?
За обедом он смотрел телевизор: во Вьетнаме дела плохи, какой-то янки чуть не выстрелил в него с экрана... Ну довез бы ее хоть до центра, а то выкинул прямо в поле – бедной девушке есть от чего прийти в отчаяние! Какой-то тип объяснил ему, что основными факторами загрязнения окружающей среды зимой становятся крупные промышленные предприятия и котельные; но когда днем 36° в тени, такие сообщения почему-то не вызывают захватывающего интереса. Гораздо больше его в тот момент занимала коническая форма головы у пожилой горничной, которая, смущенно улыбаясь, попросила разрешения присесть на диван и посмотреть телевизор; теперь этот конус загораживал ему треть экрана; впрочем, ни телевизор, ни какие-либо другие развлечения (хотя бы здесь даже устроили карнавал) не в состоянии нарушить удушливую тоску этой квартиры. Если она покончит с собой, думал он, и кто-нибудь видел нас вместе, то меня наверняка вызовут в полицию.
На душе было холодно, скверно, как всегда по вечерам в обществе горничной, телевизора и мыслей о том, что завтра надо идти на службу, – нет, пожалуй, нынче холодней и сквернее, чем обычно. Может, вернуться в Метанополи?.. Он взглянул на часы: как же, станет она тебя, болвана, дожидаться! Да ты и сам не хочешь опять слушать ее нытье: «Увези меня, увези меня!»... Да, скверно.
Скверно было всю ночь, а потом весь день на службе; он просмотрел «Коррьере» до последней буковки: о самоубийстве девушки не сообщалось. В «Нотте» и в «Ломбарде» – тоже ничего. На сегодня пожилая горничная с конусообразным черепом взяла выходной; и он поужинал двумя бутербродами в баре на площади Кавур: между одним бутербродом и другим перешел улицу, чтобы взять в киоске вечерний выпуск «Нотте»; вечерним газетам сейчас туго приходится, не станешь же каждый раз писать на первой полосе: «Жара не спадает» или «Китайцы сделали атомную бомбу», – вот репортеры и лезут из кожи, пытаясь придать взрывную силу сообщениям о том, как муж прибил жену утюгом и выбросил его в окошко, либо как парочку застали за неприличным занятием в общественном месте (ну, скажем, в Идроскало – чем не место для неприличных занятий); поэтому то, чего Давид с ужасом ждал, оказалось в самом центре первой полосы; заголовок на пять столбцов «НАЙДЕНА В МЕТАНОПОЛИ С ПЕРЕРЕЗАННЫМИ ВЕНАМИ» сообщал о происшедшей трагедии некую топологическую ориентацию, ведь тот факт, что кто-то покончил с собой таким способом не где-нибудь, а именно в Метанополи, сам по себе симптоматичен, как веяние времени: теперь вены уже никто не режет традиционно и примитивно – дома, в ванной, в городах с древними названиями Павия, Ливорно, Удине, нет, ныне для вскрытия вен существуют крупные промышленные центры, где неумолимое движение вперед, к прогрессу, призвано подчеркнуть смысл этого отчаянного жеста.
С газетой в руках Давид вернулся в бар, съел второй бутерброд в окружении десятка человек, заглянувших выпить чего-нибудь перед началом сеанса: в ближайшем кинотеатре «Кавур» демонстрировался фильм, главный герой которого, судя по рекламным кадрам, являл собой любопытный случай элефантизма грудной железы.
Журналист, естественно, не отстал от своих собратьев в стремлении сделать репортаж взрывным, к примеру, написал, что лужайка, где нашли девушку с перерезанными венами, окрасилась в голубой цвет, по его мнению, красный при смешении с зеленым дает голубой. Велосипедист Антонио Марангони (нет-нет, не гонщик, а просто пенсионер шестидесяти шести лет, рано утром приезжающий на велосипеде в Метанополи, чтобы поливать тамошнюю чахлую растительность) обнаружил девушку, когда та уже была мертва, и сообщил в полицию. Рядом с трупом лежала плоская сумочка, напоминающая мужской бумажник, разве что чуть побольше, а внутри нашли письмо, которое покойная адресовала сестре. Содержание письма не сообщалось, но репортеру, якобы из неофициальных полицейских источников, стало известно, что, как все самоубийцы, она просила в нем прощения у остающихся в живых. В скобках читателям предлагалось ознакомиться с подробностями на следующей странице.
Давид заказал виски, а потом, уже дома, прочел продолжение на второй полосе. Перечитал многократно, и всякий раз по окончании чтения прикладывался к бутылке виски, извлеченной из старинного буфета.
Она обещала убить себя и убила. Даже не дождалась завтрашнего дня: перерезала себе вены сразу, как только он вышвырнул ее из машины, спряталась в кустах возле сарайчика синьора Марангони и умерла, как раненый зверь, потому что решила это заранее, до того, как побывала с ним у реки, наверно, у нее в сумочке, рядом с его деньгами, уже лежало прощальное письмо сестре.
Но она не хотела умирать – должна была, но не хотела, иначе зачем бы она стала причитать всю дорогу: «Нет-нет-нет!» – и если бы он увез ее, если б они уехали, как она твердила, «далеко-далеко», то сейчас была бы жива. Он днем и ночью вспоминал ее огромные круглые очки, умоляющий детский голос... Это я ее убил, постоянно думал Давид, перебирая белоснежные листочки в стерильных папочках на «Монтекатини»; мало-помалу он обнаружил, что определенная доза виски, какого угодно виски, способна приглушить ощущение, будто в тебе сидит убийца, подобно тому, как шоколадная конфета может заключать в себе цианистый калий. А если выпить немного сверх дозы – ощущение пропадает совсем.
6
Он уже не отвечал ей.
– Ну сжалься, увези меня, иначе я покончу с собой! Давай свернем вот здесь, ну пожалуйста, поезжай обратно, увези меня, ради всего святого! Милый, ну увези, если б ты знал, если б знал, ты бы сразу меня увез, сию же минуту!..
Давид решил, что теперь надо отвлечься, не слушать ее: если он будет слушать, то уступит, хотя бы для того, чтоб она замолчала. Но чем отвлечься? Вокруг никаких достопримечательностей, если не считать электрических столбов. Правда, в зеркальце заднего обзора он разглядел «Мерседес-230» очень красивого цвета, что-то среднее между бронзой и кофе с молоком; ему вдруг показалось, что он видел уже эту машину на выезде из Милана, ошибся, наверное; он очень любил свою «Джульетту», но такой спортивный «мерседес», конечно, лучше.
– Нет, нет, нет, я не хочу в Милан, не хочу!
Что, если поговорить с Брамбиллой, их семейным банкиром, может, тот устроит ему «Мерседес-230», причем как-нибудь так, чтобы отец не взбесился, когда будет просматривать счета... Они уже подъезжали к началу автострады.
– Нет, нет, нет, нет, нет, я схожу с ума, вернись!
Она вытащила платок как раз перед пропускным пунктом, когда он остановился заплатить. Полицейский из будки с любопытством глянул внутрь машины, увидел, что она вытирает слезы (вид у нее был такой нелепый в этих круглых очках, которые она сдвинула на лоб, и из-под них волосы торчали в разные стороны), а еще услышал, как что-то стукнуло, должно быть вывалилось из сумки. Во взгляде полицейского промелькнула насмешка: «Прокатил девочку, а она теперь ставит ему палки в колеса!» Давид почувствовал, что нервы у него на пределе.
– Нет, нет, нет, вернись, нет, нет, увези меня отсюда!
Он резко тормознул, машину занесло вправо; на фоне красного закатного неба догорали небоскребы Метанополи; такое ощущение он испытывал второй раз в жизни: в первый раз он чуть не убил соседа по казарме, а вот теперь эта девица довела его до того, что он сорвался на крик:
– Довольно, мне надоело, выходите из машины! – Он уже забыл, что они перешли на «ты».
Нытье мгновенно прекратилось, словно кто-то выдернул штепсель радио из розетки; огромные солнечные очки скрывали выражение глаз, но в приоткрытых губах явственно читался страх: а вдруг он ее ударит? На какую-то долю секунды она окаменела, потом быстро распахнула дверцу и вышла. Давид тут же отъехал. Стиснув зубы от ярости, обогнал «Мерседес-230», тащившийся на сорока, не больше (самая прекрасная женщина не идет ни в какое сравнение с машиной: в машине сиди хоть двадцать дней – и ничего, а с женщиной за двадцать минут можно сбрендить).
Он обрел уверенность в себе, когда съезжал в подземный гараж возле дома – этакий межпланетный гранд-отель для машин: механики в беретах морских десантников и аэродинамических комбинезонах с мыса Кеннеди, жаргонные фразы типа: «Следи за давлением!» или «Баллоны подкачай!», – в общем, родная, привычная атмосфера.
Он всегда и во всем был аккуратен, поэтому, прежде чем поставить машину в бокс, тщательно осмотрел салон. И обнаружил платочек и еще какой-то непонятный микроскопический предмет: он слышал, как она его выронила...
Смутившись под взглядом одного из морских десантников, Давид поспешно сунул эти вещи в карман.
– Всего доброго, синьор Аузери.
– И вам.
Он пересек площадь Кавур, отдыхающую после дневного зноя: под таким солнцем, наверно, даже львы в зоосаде запарились; решил сделать небольшую остановку в баре под портиком (нынче вечером, кроме него, не нашлось охотников до всех этих пирожных, шоколада, карамели и ярких бутылочек). Ледяное пиво окончательно остудило еще теплившуюся внутри ярость; вместо нее возникла мысль: а она ведь и вправду покончит с собой.
Из бара он двинулся дальше, по улице Аннунчата, дошел до дома, поднялся. Да нет, ерунда, не покончит... перебесится и снова пойдет охотиться за лопухами вроде него.
Дома он застал только горничную: у отца были дела в Риме.
Он принял холодный душ, но ледяные струи, исхлестав, не успокоили его – напротив, вдруг перехватило дыхание.
Эти девчонки все ненормальные: чего доброго, и в самом деле наложит на себя руки.
Давид оделся, прошел в маленькую гостиную, служившую по обстоятельствам то столовой, то библиотекой, а то и просто входом в большую гостиную. Ну и что, даже если наложит руки – он-то тут при чем?
За обедом он смотрел телевизор: во Вьетнаме дела плохи, какой-то янки чуть не выстрелил в него с экрана... Ну довез бы ее хоть до центра, а то выкинул прямо в поле – бедной девушке есть от чего прийти в отчаяние! Какой-то тип объяснил ему, что основными факторами загрязнения окружающей среды зимой становятся крупные промышленные предприятия и котельные; но когда днем 36° в тени, такие сообщения почему-то не вызывают захватывающего интереса. Гораздо больше его в тот момент занимала коническая форма головы у пожилой горничной, которая, смущенно улыбаясь, попросила разрешения присесть на диван и посмотреть телевизор; теперь этот конус загораживал ему треть экрана; впрочем, ни телевизор, ни какие-либо другие развлечения (хотя бы здесь даже устроили карнавал) не в состоянии нарушить удушливую тоску этой квартиры. Если она покончит с собой, думал он, и кто-нибудь видел нас вместе, то меня наверняка вызовут в полицию.
На душе было холодно, скверно, как всегда по вечерам в обществе горничной, телевизора и мыслей о том, что завтра надо идти на службу, – нет, пожалуй, нынче холодней и сквернее, чем обычно. Может, вернуться в Метанополи?.. Он взглянул на часы: как же, станет она тебя, болвана, дожидаться! Да ты и сам не хочешь опять слушать ее нытье: «Увези меня, увези меня!»... Да, скверно.
Скверно было всю ночь, а потом весь день на службе; он просмотрел «Коррьере» до последней буковки: о самоубийстве девушки не сообщалось. В «Нотте» и в «Ломбарде» – тоже ничего. На сегодня пожилая горничная с конусообразным черепом взяла выходной; и он поужинал двумя бутербродами в баре на площади Кавур: между одним бутербродом и другим перешел улицу, чтобы взять в киоске вечерний выпуск «Нотте»; вечерним газетам сейчас туго приходится, не станешь же каждый раз писать на первой полосе: «Жара не спадает» или «Китайцы сделали атомную бомбу», – вот репортеры и лезут из кожи, пытаясь придать взрывную силу сообщениям о том, как муж прибил жену утюгом и выбросил его в окошко, либо как парочку застали за неприличным занятием в общественном месте (ну, скажем, в Идроскало – чем не место для неприличных занятий); поэтому то, чего Давид с ужасом ждал, оказалось в самом центре первой полосы; заголовок на пять столбцов «НАЙДЕНА В МЕТАНОПОЛИ С ПЕРЕРЕЗАННЫМИ ВЕНАМИ» сообщал о происшедшей трагедии некую топологическую ориентацию, ведь тот факт, что кто-то покончил с собой таким способом не где-нибудь, а именно в Метанополи, сам по себе симптоматичен, как веяние времени: теперь вены уже никто не режет традиционно и примитивно – дома, в ванной, в городах с древними названиями Павия, Ливорно, Удине, нет, ныне для вскрытия вен существуют крупные промышленные центры, где неумолимое движение вперед, к прогрессу, призвано подчеркнуть смысл этого отчаянного жеста.
С газетой в руках Давид вернулся в бар, съел второй бутерброд в окружении десятка человек, заглянувших выпить чего-нибудь перед началом сеанса: в ближайшем кинотеатре «Кавур» демонстрировался фильм, главный герой которого, судя по рекламным кадрам, являл собой любопытный случай элефантизма грудной железы.
Журналист, естественно, не отстал от своих собратьев в стремлении сделать репортаж взрывным, к примеру, написал, что лужайка, где нашли девушку с перерезанными венами, окрасилась в голубой цвет, по его мнению, красный при смешении с зеленым дает голубой. Велосипедист Антонио Марангони (нет-нет, не гонщик, а просто пенсионер шестидесяти шести лет, рано утром приезжающий на велосипеде в Метанополи, чтобы поливать тамошнюю чахлую растительность) обнаружил девушку, когда та уже была мертва, и сообщил в полицию. Рядом с трупом лежала плоская сумочка, напоминающая мужской бумажник, разве что чуть побольше, а внутри нашли письмо, которое покойная адресовала сестре. Содержание письма не сообщалось, но репортеру, якобы из неофициальных полицейских источников, стало известно, что, как все самоубийцы, она просила в нем прощения у остающихся в живых. В скобках читателям предлагалось ознакомиться с подробностями на следующей странице.
Давид заказал виски, а потом, уже дома, прочел продолжение на второй полосе. Перечитал многократно, и всякий раз по окончании чтения прикладывался к бутылке виски, извлеченной из старинного буфета.
Она обещала убить себя и убила. Даже не дождалась завтрашнего дня: перерезала себе вены сразу, как только он вышвырнул ее из машины, спряталась в кустах возле сарайчика синьора Марангони и умерла, как раненый зверь, потому что решила это заранее, до того, как побывала с ним у реки, наверно, у нее в сумочке, рядом с его деньгами, уже лежало прощальное письмо сестре.
Но она не хотела умирать – должна была, но не хотела, иначе зачем бы она стала причитать всю дорогу: «Нет-нет-нет!» – и если бы он увез ее, если б они уехали, как она твердила, «далеко-далеко», то сейчас была бы жива. Он днем и ночью вспоминал ее огромные круглые очки, умоляющий детский голос... Это я ее убил, постоянно думал Давид, перебирая белоснежные листочки в стерильных папочках на «Монтекатини»; мало-помалу он обнаружил, что определенная доза виски, какого угодно виски, способна приглушить ощущение, будто в тебе сидит убийца, подобно тому, как шоколадная конфета может заключать в себе цианистый калий. А если выпить немного сверх дозы – ощущение пропадает совсем.
6
Когда из рассказа Давида Аузери он понял, что тот никого не убивал, желание наброситься на него с кулаками заставило Дуку до боли стиснуть челюсти, точно от невыносимого зуда. Ох уж эти неврастеники, шизофреники, параноики!.. Но, взглянув на раскисшее, похожее на майонез лицо парня, он почувствовал жалость.
– Поедем опять ко мне.
Почти час они сидели в машине перед воротами хранилища человеческой скорби, и наконец дурацкая история, облеченная в форму нелепого монолога, навела Дуку на мысль, что пора бы сменить декорации. Но куда деваться с этим кандидатом в психушку? Домой к нему, на улицу Аннунчата, нельзя: чего доброго, нагрянет гениальный инженер Аузери; вернуться в Брианцу, на виллу – ну уж нет, таким отдыхом он сыт по горло; можно снять номер в гостинице, но это чуть позже, пока что лучше к Лоренце. Он позвонил ей из бара: от неожиданных визитов радости мало, – Давид тем временем угощался у стойки. Ладно, пусть себе пьет.
– Наберись терпения, мне нужна твоя помощь, я опять приеду с другом, приготовь ему мою комнату.
– С ним что-нибудь случилось?
– Да нет, обыкновенное слабоумие.
По дороге он зашел в аптеку и купил снотворное – самые безобидные таблетки; дома они с Лоренцей уложили Давида в постель, напоили его лекарством, и Дука, точно нянька, сидел у кровати, пока тот не заснул; впрочем, это случилось довольно быстро: гигант-неврастеник после своей исповеди уже пребывал в прострации.
Затем Дука убаюкал и Сару: маленькая негодница на руках заснула тоже почти мгновенно, и, когда они с Лоренцей уселись в полутемной, но далеко не прохладной кухне, он признался, что Давид едва слезу из него не выдавил.
– Излечить его от алкоголизма – пара пустяков, но беда в том, что у этого молокососа комплекс вины и он уже год, таясь от всех, топит ее в виски... Вбил себе в голову, что он убийца той девушки, и, думаю, самому Фрейду пришлось бы потрудиться, чтоб эту идею из него вышибить. Как только я его брошу, он снова попытается перерезать себе вены – видишь ли, избрал тот же способ самоубийства!.. В конце концов это ему удастся.
– Так расскажи все отцу, пускай определит его в клинику, а ты поищешь себе работу поспокойнее.
– Ну да, полежит в клинике, месяц, два, полгода в лучшем случае, а как только выйдет – чик! – и на тот свет. – Лоренца сделала ему бутерброд с вареной ветчиной, он стал с жадностью его жевать. – И тогда у меня появится идея-фикс, что останься я с ним – мог бы его спасти. Люди, как это ни смешно, делятся на две четкие категории – камни и комки нервов... мы с ним принадлежим к последней. Бывает, кто-нибудь порешит топором всю свою семью – мать, жену, детей, – а после как ни в чем не бывало садится в тюрьму и просит выписать ему «Неделю кроссвордов», чтоб было чем заняться на досуге. А другой, напротив, оставит окно открытым, и его котенок случайно вывалится с пятого этажа, так этот доведет себя до психиатрической больницы на том основании, что он якобы убийца котенка...
Около семи вечера Давид проснулся весь в поту – простыни хоть выжимай; да, у парня налицо все признаки старой девы с увеличенной щитовидкой, в том числе и нервное потоотделение. Он налил для него прохладную ванну и сидел рядом, пока тот ее принимал (с этими неврастениками нельзя быть ни в чем уверенным). Лоренца между тем погладила ему костюм и рубашку. Когда Давид, чистый и при полном параде, вошел в кухню, Дука уговорил его съесть полкурицы, купленной в ближайшей мясной лавке. Во время еды он дважды наполнил его стакан красным вином, затем пригласил в свой кабинет. Юноша не произнес больше ни одного слова – заперся за бронированной дверью и никого не принимал. Но Дука решил во что бы то ни стало добиться аудиенции.
– Садитесь сюда.
Все в этом кабинете устроено руками покойного отца: витрина с образчиками лекарств – за три года никто к ним не прикасался, – кушетка, обитая дерматином, перед ней ширма, возле окна, выходящего на площадь Леонардо да Винчи, стеклянный столик с подставкой для авторучки и длинным ящичком, в котором больше сотни карточек. Отец мечтал, что в этой картотеке будут собраны имена его клиентов – мужчин, женщин, детей... Какое богатое воображение! Дука приспустил штору и закурил сигарету.
– Вы обратили внимание, я не сделал попытки втолковать вам, что вы никого не убивали и никакой ответственности за смерть этой девушки не несете? – Он поискал глазами что-нибудь, что могло бы сойти за пепельницу, не найдя, вышел в кухню и вернулся с фарфоровым блюдечком. – Так вот, я и теперь не стану метать перед вами бисер. Нравится считать себя убийцей – пожалуйста! Если человек возомнил себя Гитлером, обычными доводами его все равно не переубедишь. Я сейчас позвоню вашему отцу и скажу, что взялся помочь юноше, который злоупотребляет спиртным, а душевнобольные – не мой профиль...
Он даже не ожидал, что бронированная дверь отворится при первом ударе.
– Я не душевнобольной, просто... если б я увез ее, она бы осталась жива... от меня никаких усилий не требовалось, наоборот, нам было так хорошо вместе, и с отцом все бы уладилось, достаточно было позвонить нашему банкиру Брамбилле и сказать, что я решил устроить себе небольшой отпуск... отцу ведь наплевать – «Монтекатини» или что другое, главное, чтобы я был чем-то занят... поэтому мне ничто не мешало уехать с Альбертой, хотя бы на несколько дней, пока она не выйдет из депрессии... – Он задыхался, но не от жары: видно, его так потрясла мысль о душевной болезни, к тому же высказанная специалистом.
– Довольно, синьор Аузери, не втягивайте меня в ненужные дискуссии, – холодно перебил его Дука. – Если мне понадобятся примеры абсурдной логики, я могу взять любой учебник по психотерапии. В чем вы хотите меня убедить? В том, что убили эту девушку? Да с тем же успехом можно обвинить газовую компанию в смерти всех, кто отравился газом, будь вы ее директором – тоже бы, наверно, запили и попытались покончить с собой... Бросьте! Чем больше вы настаиваете на своей бредовой идее, тем мне яснее, что это патология.
Этот удар тоже достиг цели, потому что Давид вдруг замахнулся на него, но вовремя опомнился: кулак завис в воздухе.
– Если бы я увез ее с собой... – В голосе послышались сдавленные рыдания.
– Хватит, я сказал! – Он ударил ладонью по столешнице. – Нормальные люди в своих рассуждениях не опираются на «если бы». Вы к их числу не принадлежите. Вам нужны еще доказательства? Извольте: ваш отец целый год убил на то, чтоб выяснить, отчего вы пьете, едва череп вам не раскроил кочергой, а вы ему так и не сказали!.. Почему, спрашивается?..
Ответ был неожиданно простой:
– Он не понял бы.
Что верно, то верно, инженер Аузери не понял бы: Цезари не вдаются в глубины человеческой психики. Но Дука, разумеется, не сказал парню, что он с ним согласен.
– Ну хорошо, а почему вы мне выложили всю подноготную в двадцать четыре часа? Я ведь не очень-то и просил... – Он уже знал, почему, но было любопытно, как Давид это сформулирует.
– Я год не был на улице Джардини, с тех пор... – Он упорно смотрел в пол. – А сегодня утром вы привезли меня туда и остановили машину почти на том же месте... а потом, на кладбище, рассказали мне о своем отце, и я увидел все эти могилы...
Совершенно верно: сам того не подозревая, он сегодня утром поставил Аузери-младшего в условия, способствующие снятию комплекса, а сейчас он уже сознательно внушает ему страх перед сумасшествием, чтобы снять другой, еще более опасный комплекс – комплекс вины. Вон как бедный великан работы Микеланджело из кожи лезет, доказывая, что он не умалишенный: гораздо тяжелее сознавать себя умалишенным, чем виновным в убийстве. Правда, работенка не из приятных: реклама лекарственных препаратов, может быть, не так высоко оплачивается, зато не вызывает и стольких отрицательных эмоций.
– Мне было тошно видеть платок и ту штуку, которую она выронила в машине, – продолжал Давид, – все время хотелось их выбросить, но что-то удерживало... я то и дело вытаскивал их и вспоминал, как она вытирала слезы, а я вместо того, чтобы помочь, выгнал ее из машины...
Жалкое зрелище: такой болезненно сентиментальный гигант, но хоть вышел из своего бункера – и то слава Богу...
– А ну-ка, покажите мне эту штуку. Где она?
Раз уж открыл ему душу, пусть вывернет ее наизнанку, пора мальчишке освободиться от всего этого. Но Давид вдруг заупрямился, пришлось настоять.
Платок и «штука» были спрятаны в его красивом чемодане, в потайном кармашке на «молнии».
– Я хотел их выбросить, чтоб не видеть больше, но мне было страшно даже подумать о том, куда я могу их выбросить.
Ну да, конечно, болезненная психология воспоминаний. Вот они, на стеклянной столешнице, – пресловутый платочек, которым «убитая им» девушка вытирала слезы перед смертью, и маленький предмет, похожий на телефонную трубку для куклы: два колесика, соединенные с одной стороны металлическим стерженьком, длиной сантиметра три, не больше. На платок он и не взглянул, а трубочку, наоборот, положил на ладонь и принялся внимательно рассматривать. От холодной насмешливости в голосе не осталось и следа.
– Эта штука выпала у нее из сумочки?
– Да.
– Вы знаете, что это такое?
– Нет, я подумал, может, какая-нибудь косметическая принадлежность – пробные духи или...
– Вы не пытались ее открыть?
– Мне и в голову не пришло, что она открывается.
– Ну как же так, ведь пробные духи должны открываться?
– Конечно, но стоит мне взглянуть на эту вещицу – так сразу делается тошно, что уж тут не до размышлений.
Вполне естественно!
– Хорошо, я вам скажу: это кассета от «Минокса». – Поскольку Давид смотрел на него непонимающе, он пояснил: – Здесь внутри микропленка длиной что-нибудь сантиметров пятьдесят и шириной менее сантиметра, на ней можно отснять свыше пятидесяти кадров фотоаппаратом, который называется «Минокс».
Покончив с объяснениями, он мгновенно забыл о Давиде, как будто его тут не было, и остался один в этом душном кабинете, освещаемом старомодной настольной лампой. Как будто на свете больше ничего не существовало – только он и кассета.
Камера «Минокс» размером чуть больше зажигалки не предназначена для дилетантов. Во время войны, если верить детективным романам, шпионы переснимали этим аппаратом секретные документы. Устройство настолько совершенно, что можно вести съемку в тумане и в дыму взрывов, поэтому «Миноксом» часто пользовались военные корреспонденты. Но, разумеется, чтобы снимать таким маленьким объективом, нужна немалая сноровка, иначе фотографии будут нечеткими и плохо откадрированными. К тому же для любителя пятьдесят кадров на одной кассете – это много, а для профессионала как раз то, что нужно. Микропленку легко переправить по почте, а уж спрятать – пара пустяков. Где-то он вычитал, что шпион, переходя границу, клал кассету от «Минокса» в рот и при этом свободно разговаривал (наверно, автор все же немного приврал или у того шпиона была неординарная ротовая полость).
А дело-то явно нечисто. Дука не страдал шпиономанией – уже вышел из этого возраста, – но кассета была в сумочке погибшей девушки, а среди женщин редко встречаются настолько увлеченные искусством фотографии, чтобы работать «Миноксом». Притом речь идет не просто о девушке, а об особе известного сорта – из тех, что время от времени отправляются на поиски спутника, и в случае если эти поиски увенчаются успехом, получают определенную компенсацию. Доктор Карруа охарактеризовал бы такое поведение как проституцию – терминология отнюдь не рыцарская, но суть дела отражает. Далее: вышеупомянутая девица по причинам, назвать которые не пожелала, грозилась покончить с собой и выполнила свою угрозу. Строить какие-либо гипотезы бессмысленно и все же хотелось бы узнать, что запечатлено на пленке (если бы она была чистая, между колесиками торчал бы ее клочок, хотя еще не факт, что спустя год на негативе сохранилась видимость). Но в одном он был уверен: если все-таки удастся ее проявить, семейных фотографий у моря на ней не окажется.
Это необходимо выяснить сейчас же, немедленно. Он не заснет, куска не проглотит и ни о чем другом не сможет думать, пока не увидит фотографии.
Завернув кассету в платок, он сунул ее в карман.
– Извините, я сейчас.
Телефон стоял в прихожей. Дверь кухни была приоткрыта; Лоренца вязала что-то теплое для девочки и слушала радио. Поймав его взгляд, хотела было вскочить, но он улыбнулся и махнул ей рукой: сиди, мол. Посмотрел на часы: девять.
– Доктора Карруа, пожалуйста.
– Кто говорит?
– Дука Ламберти.
Долгое ожидание, потом в трубке что-то щелкнуло, и послышался искаженный голос Карруа:
– Прости, это я зеваю.
– Ты меня прости, но я должен срочно с тобой поговорить.
– Мог бы и не звонить, ты же знаешь: у меня все часы приемные.
– Но мне еще нужна фотолаборатория, она работает?
– Что? Фотолаб... Конечно нет. Сегодня же воскресенье.
– Жаль, не хотелось ждать до утра. – Еще чего! Да он из-под земли фотографа достанет, не то что из теплой постели!
– Ну, если дело не терпит, то я, конечно, найду кого-нибудь.
– Не терпит! Я все объясню, как только приеду.
– Ладно, жду.
– Сынка Аузери я прихвачу с собой.
Десять минут спустя они с Давидом были на улице Фатебенефрателли, а без двадцати двенадцать большой письменный стол Карруа был весь завален фотографиями 18x24, увеличенными с проявленной пленки «Минокса». Еще на столе стояли две бутылки кока-колы. Давид в отличие от Дуки и Карруа не снял пиджака; они усадили его в углу кабинета за журнальный столик с пишущей машинкой, и он не поднялся с места, даже когда принесли фотографии.
– Ну, что скажешь?
– Погоди, надо их рассортировать.
Ханжа назвал бы эти снимки порнографией. Очень четкие, несмотря на увеличение, и технически безупречные. На фоне облаков (типичный антураж довоенной фотостудии) голые женщины в различных позах.
– Чего там сортировать, модели только две – брюнетка да блондинка.
В самом деле, двадцать пять фотографий темноволосой девушки и двадцать пять – белокурой. Эстет, наверное, стал бы спорить: это же обнаженная натура, позы хотя и смелые, но в них есть что-то от античных статуй...
Возможно, возможно, но если и так, то лишь для отвода глаз. Нет, ханжа все-таки прав: жесты девиц не оставляют на этот счет никаких сомнений. Недаром лиц почти нигде не видно, за исключением двух-трех снимков. На вид обеим натурщицам не дашь больше двадцати двух – двадцати трех лет.
– А где папка с делом Раделли? – спросил он у Карруа.
– В ящике.
Карруа полез в стол и протянул Дуке папку, пожелтевшую, всю помятую, – досье Альберты Раделли, самоубийцы. В нем была фотография, свидетельство о смерти, выданное судебным врачом, фотокопия письма, которое девушка написала сестре перед смертью и в котором просила прощения за свой поступок, отчет дежурного полицейского, три листочка со стенограммами опросов различных лиц: сестры покойной, уже известного велосипедиста Антонио Марангони, швейцара в доме, где проживала покойная вместе с сестрой. Все испещрено подписями, пометками красным карандашом и большими синими печатями. Дука вытащил фотографию девушки, переснятую с водительских прав, и положил перед Карруа вместе с одним из кадров, сделанных «Миноксом».
– Поедем опять ко мне.
Почти час они сидели в машине перед воротами хранилища человеческой скорби, и наконец дурацкая история, облеченная в форму нелепого монолога, навела Дуку на мысль, что пора бы сменить декорации. Но куда деваться с этим кандидатом в психушку? Домой к нему, на улицу Аннунчата, нельзя: чего доброго, нагрянет гениальный инженер Аузери; вернуться в Брианцу, на виллу – ну уж нет, таким отдыхом он сыт по горло; можно снять номер в гостинице, но это чуть позже, пока что лучше к Лоренце. Он позвонил ей из бара: от неожиданных визитов радости мало, – Давид тем временем угощался у стойки. Ладно, пусть себе пьет.
– Наберись терпения, мне нужна твоя помощь, я опять приеду с другом, приготовь ему мою комнату.
– С ним что-нибудь случилось?
– Да нет, обыкновенное слабоумие.
По дороге он зашел в аптеку и купил снотворное – самые безобидные таблетки; дома они с Лоренцей уложили Давида в постель, напоили его лекарством, и Дука, точно нянька, сидел у кровати, пока тот не заснул; впрочем, это случилось довольно быстро: гигант-неврастеник после своей исповеди уже пребывал в прострации.
Затем Дука убаюкал и Сару: маленькая негодница на руках заснула тоже почти мгновенно, и, когда они с Лоренцей уселись в полутемной, но далеко не прохладной кухне, он признался, что Давид едва слезу из него не выдавил.
– Излечить его от алкоголизма – пара пустяков, но беда в том, что у этого молокососа комплекс вины и он уже год, таясь от всех, топит ее в виски... Вбил себе в голову, что он убийца той девушки, и, думаю, самому Фрейду пришлось бы потрудиться, чтоб эту идею из него вышибить. Как только я его брошу, он снова попытается перерезать себе вены – видишь ли, избрал тот же способ самоубийства!.. В конце концов это ему удастся.
– Так расскажи все отцу, пускай определит его в клинику, а ты поищешь себе работу поспокойнее.
– Ну да, полежит в клинике, месяц, два, полгода в лучшем случае, а как только выйдет – чик! – и на тот свет. – Лоренца сделала ему бутерброд с вареной ветчиной, он стал с жадностью его жевать. – И тогда у меня появится идея-фикс, что останься я с ним – мог бы его спасти. Люди, как это ни смешно, делятся на две четкие категории – камни и комки нервов... мы с ним принадлежим к последней. Бывает, кто-нибудь порешит топором всю свою семью – мать, жену, детей, – а после как ни в чем не бывало садится в тюрьму и просит выписать ему «Неделю кроссвордов», чтоб было чем заняться на досуге. А другой, напротив, оставит окно открытым, и его котенок случайно вывалится с пятого этажа, так этот доведет себя до психиатрической больницы на том основании, что он якобы убийца котенка...
Около семи вечера Давид проснулся весь в поту – простыни хоть выжимай; да, у парня налицо все признаки старой девы с увеличенной щитовидкой, в том числе и нервное потоотделение. Он налил для него прохладную ванну и сидел рядом, пока тот ее принимал (с этими неврастениками нельзя быть ни в чем уверенным). Лоренца между тем погладила ему костюм и рубашку. Когда Давид, чистый и при полном параде, вошел в кухню, Дука уговорил его съесть полкурицы, купленной в ближайшей мясной лавке. Во время еды он дважды наполнил его стакан красным вином, затем пригласил в свой кабинет. Юноша не произнес больше ни одного слова – заперся за бронированной дверью и никого не принимал. Но Дука решил во что бы то ни стало добиться аудиенции.
– Садитесь сюда.
Все в этом кабинете устроено руками покойного отца: витрина с образчиками лекарств – за три года никто к ним не прикасался, – кушетка, обитая дерматином, перед ней ширма, возле окна, выходящего на площадь Леонардо да Винчи, стеклянный столик с подставкой для авторучки и длинным ящичком, в котором больше сотни карточек. Отец мечтал, что в этой картотеке будут собраны имена его клиентов – мужчин, женщин, детей... Какое богатое воображение! Дука приспустил штору и закурил сигарету.
– Вы обратили внимание, я не сделал попытки втолковать вам, что вы никого не убивали и никакой ответственности за смерть этой девушки не несете? – Он поискал глазами что-нибудь, что могло бы сойти за пепельницу, не найдя, вышел в кухню и вернулся с фарфоровым блюдечком. – Так вот, я и теперь не стану метать перед вами бисер. Нравится считать себя убийцей – пожалуйста! Если человек возомнил себя Гитлером, обычными доводами его все равно не переубедишь. Я сейчас позвоню вашему отцу и скажу, что взялся помочь юноше, который злоупотребляет спиртным, а душевнобольные – не мой профиль...
Он даже не ожидал, что бронированная дверь отворится при первом ударе.
– Я не душевнобольной, просто... если б я увез ее, она бы осталась жива... от меня никаких усилий не требовалось, наоборот, нам было так хорошо вместе, и с отцом все бы уладилось, достаточно было позвонить нашему банкиру Брамбилле и сказать, что я решил устроить себе небольшой отпуск... отцу ведь наплевать – «Монтекатини» или что другое, главное, чтобы я был чем-то занят... поэтому мне ничто не мешало уехать с Альбертой, хотя бы на несколько дней, пока она не выйдет из депрессии... – Он задыхался, но не от жары: видно, его так потрясла мысль о душевной болезни, к тому же высказанная специалистом.
– Довольно, синьор Аузери, не втягивайте меня в ненужные дискуссии, – холодно перебил его Дука. – Если мне понадобятся примеры абсурдной логики, я могу взять любой учебник по психотерапии. В чем вы хотите меня убедить? В том, что убили эту девушку? Да с тем же успехом можно обвинить газовую компанию в смерти всех, кто отравился газом, будь вы ее директором – тоже бы, наверно, запили и попытались покончить с собой... Бросьте! Чем больше вы настаиваете на своей бредовой идее, тем мне яснее, что это патология.
Этот удар тоже достиг цели, потому что Давид вдруг замахнулся на него, но вовремя опомнился: кулак завис в воздухе.
– Если бы я увез ее с собой... – В голосе послышались сдавленные рыдания.
– Хватит, я сказал! – Он ударил ладонью по столешнице. – Нормальные люди в своих рассуждениях не опираются на «если бы». Вы к их числу не принадлежите. Вам нужны еще доказательства? Извольте: ваш отец целый год убил на то, чтоб выяснить, отчего вы пьете, едва череп вам не раскроил кочергой, а вы ему так и не сказали!.. Почему, спрашивается?..
Ответ был неожиданно простой:
– Он не понял бы.
Что верно, то верно, инженер Аузери не понял бы: Цезари не вдаются в глубины человеческой психики. Но Дука, разумеется, не сказал парню, что он с ним согласен.
– Ну хорошо, а почему вы мне выложили всю подноготную в двадцать четыре часа? Я ведь не очень-то и просил... – Он уже знал, почему, но было любопытно, как Давид это сформулирует.
– Я год не был на улице Джардини, с тех пор... – Он упорно смотрел в пол. – А сегодня утром вы привезли меня туда и остановили машину почти на том же месте... а потом, на кладбище, рассказали мне о своем отце, и я увидел все эти могилы...
Совершенно верно: сам того не подозревая, он сегодня утром поставил Аузери-младшего в условия, способствующие снятию комплекса, а сейчас он уже сознательно внушает ему страх перед сумасшествием, чтобы снять другой, еще более опасный комплекс – комплекс вины. Вон как бедный великан работы Микеланджело из кожи лезет, доказывая, что он не умалишенный: гораздо тяжелее сознавать себя умалишенным, чем виновным в убийстве. Правда, работенка не из приятных: реклама лекарственных препаратов, может быть, не так высоко оплачивается, зато не вызывает и стольких отрицательных эмоций.
– Мне было тошно видеть платок и ту штуку, которую она выронила в машине, – продолжал Давид, – все время хотелось их выбросить, но что-то удерживало... я то и дело вытаскивал их и вспоминал, как она вытирала слезы, а я вместо того, чтобы помочь, выгнал ее из машины...
Жалкое зрелище: такой болезненно сентиментальный гигант, но хоть вышел из своего бункера – и то слава Богу...
– А ну-ка, покажите мне эту штуку. Где она?
Раз уж открыл ему душу, пусть вывернет ее наизнанку, пора мальчишке освободиться от всего этого. Но Давид вдруг заупрямился, пришлось настоять.
Платок и «штука» были спрятаны в его красивом чемодане, в потайном кармашке на «молнии».
– Я хотел их выбросить, чтоб не видеть больше, но мне было страшно даже подумать о том, куда я могу их выбросить.
Ну да, конечно, болезненная психология воспоминаний. Вот они, на стеклянной столешнице, – пресловутый платочек, которым «убитая им» девушка вытирала слезы перед смертью, и маленький предмет, похожий на телефонную трубку для куклы: два колесика, соединенные с одной стороны металлическим стерженьком, длиной сантиметра три, не больше. На платок он и не взглянул, а трубочку, наоборот, положил на ладонь и принялся внимательно рассматривать. От холодной насмешливости в голосе не осталось и следа.
– Эта штука выпала у нее из сумочки?
– Да.
– Вы знаете, что это такое?
– Нет, я подумал, может, какая-нибудь косметическая принадлежность – пробные духи или...
– Вы не пытались ее открыть?
– Мне и в голову не пришло, что она открывается.
– Ну как же так, ведь пробные духи должны открываться?
– Конечно, но стоит мне взглянуть на эту вещицу – так сразу делается тошно, что уж тут не до размышлений.
Вполне естественно!
– Хорошо, я вам скажу: это кассета от «Минокса». – Поскольку Давид смотрел на него непонимающе, он пояснил: – Здесь внутри микропленка длиной что-нибудь сантиметров пятьдесят и шириной менее сантиметра, на ней можно отснять свыше пятидесяти кадров фотоаппаратом, который называется «Минокс».
Покончив с объяснениями, он мгновенно забыл о Давиде, как будто его тут не было, и остался один в этом душном кабинете, освещаемом старомодной настольной лампой. Как будто на свете больше ничего не существовало – только он и кассета.
Камера «Минокс» размером чуть больше зажигалки не предназначена для дилетантов. Во время войны, если верить детективным романам, шпионы переснимали этим аппаратом секретные документы. Устройство настолько совершенно, что можно вести съемку в тумане и в дыму взрывов, поэтому «Миноксом» часто пользовались военные корреспонденты. Но, разумеется, чтобы снимать таким маленьким объективом, нужна немалая сноровка, иначе фотографии будут нечеткими и плохо откадрированными. К тому же для любителя пятьдесят кадров на одной кассете – это много, а для профессионала как раз то, что нужно. Микропленку легко переправить по почте, а уж спрятать – пара пустяков. Где-то он вычитал, что шпион, переходя границу, клал кассету от «Минокса» в рот и при этом свободно разговаривал (наверно, автор все же немного приврал или у того шпиона была неординарная ротовая полость).
А дело-то явно нечисто. Дука не страдал шпиономанией – уже вышел из этого возраста, – но кассета была в сумочке погибшей девушки, а среди женщин редко встречаются настолько увлеченные искусством фотографии, чтобы работать «Миноксом». Притом речь идет не просто о девушке, а об особе известного сорта – из тех, что время от времени отправляются на поиски спутника, и в случае если эти поиски увенчаются успехом, получают определенную компенсацию. Доктор Карруа охарактеризовал бы такое поведение как проституцию – терминология отнюдь не рыцарская, но суть дела отражает. Далее: вышеупомянутая девица по причинам, назвать которые не пожелала, грозилась покончить с собой и выполнила свою угрозу. Строить какие-либо гипотезы бессмысленно и все же хотелось бы узнать, что запечатлено на пленке (если бы она была чистая, между колесиками торчал бы ее клочок, хотя еще не факт, что спустя год на негативе сохранилась видимость). Но в одном он был уверен: если все-таки удастся ее проявить, семейных фотографий у моря на ней не окажется.
Это необходимо выяснить сейчас же, немедленно. Он не заснет, куска не проглотит и ни о чем другом не сможет думать, пока не увидит фотографии.
Завернув кассету в платок, он сунул ее в карман.
– Извините, я сейчас.
Телефон стоял в прихожей. Дверь кухни была приоткрыта; Лоренца вязала что-то теплое для девочки и слушала радио. Поймав его взгляд, хотела было вскочить, но он улыбнулся и махнул ей рукой: сиди, мол. Посмотрел на часы: девять.
– Доктора Карруа, пожалуйста.
– Кто говорит?
– Дука Ламберти.
Долгое ожидание, потом в трубке что-то щелкнуло, и послышался искаженный голос Карруа:
– Прости, это я зеваю.
– Ты меня прости, но я должен срочно с тобой поговорить.
– Мог бы и не звонить, ты же знаешь: у меня все часы приемные.
– Но мне еще нужна фотолаборатория, она работает?
– Что? Фотолаб... Конечно нет. Сегодня же воскресенье.
– Жаль, не хотелось ждать до утра. – Еще чего! Да он из-под земли фотографа достанет, не то что из теплой постели!
– Ну, если дело не терпит, то я, конечно, найду кого-нибудь.
– Не терпит! Я все объясню, как только приеду.
– Ладно, жду.
– Сынка Аузери я прихвачу с собой.
Десять минут спустя они с Давидом были на улице Фатебенефрателли, а без двадцати двенадцать большой письменный стол Карруа был весь завален фотографиями 18x24, увеличенными с проявленной пленки «Минокса». Еще на столе стояли две бутылки кока-колы. Давид в отличие от Дуки и Карруа не снял пиджака; они усадили его в углу кабинета за журнальный столик с пишущей машинкой, и он не поднялся с места, даже когда принесли фотографии.
– Ну, что скажешь?
– Погоди, надо их рассортировать.
Ханжа назвал бы эти снимки порнографией. Очень четкие, несмотря на увеличение, и технически безупречные. На фоне облаков (типичный антураж довоенной фотостудии) голые женщины в различных позах.
– Чего там сортировать, модели только две – брюнетка да блондинка.
В самом деле, двадцать пять фотографий темноволосой девушки и двадцать пять – белокурой. Эстет, наверное, стал бы спорить: это же обнаженная натура, позы хотя и смелые, но в них есть что-то от античных статуй...
Возможно, возможно, но если и так, то лишь для отвода глаз. Нет, ханжа все-таки прав: жесты девиц не оставляют на этот счет никаких сомнений. Недаром лиц почти нигде не видно, за исключением двух-трех снимков. На вид обеим натурщицам не дашь больше двадцати двух – двадцати трех лет.
– А где папка с делом Раделли? – спросил он у Карруа.
– В ящике.
Карруа полез в стол и протянул Дуке папку, пожелтевшую, всю помятую, – досье Альберты Раделли, самоубийцы. В нем была фотография, свидетельство о смерти, выданное судебным врачом, фотокопия письма, которое девушка написала сестре перед смертью и в котором просила прощения за свой поступок, отчет дежурного полицейского, три листочка со стенограммами опросов различных лиц: сестры покойной, уже известного велосипедиста Антонио Марангони, швейцара в доме, где проживала покойная вместе с сестрой. Все испещрено подписями, пометками красным карандашом и большими синими печатями. Дука вытащил фотографию девушки, переснятую с водительских прав, и положил перед Карруа вместе с одним из кадров, сделанных «Миноксом».