Страница:
Ничего я тогда так и не понял — ни романтических фантазий дамы, ни агрессивного порыва ее муженька. Не понимаю я этих вещей до сих пор. В сущности это одна из моих трагедий. Какой бы вопрос меня не интересовал, какую бы задачу я перед собой не ставил, вместо одного-единственного вразумительного ответа, я получал и получаю сумбурную разноголосицу. Вопрошающий, я выступаю в качестве солиста, мне же отвечает целый хор. Каждая секунда претендует на истинность, каждая координата с готовностью предъявляет уйму вещественных доказательств в пользу своей правоты и единственности. Дикое это равновесие никак не умещается в голове, но превосходным образом уживается где-то вовне. Но, увы, пугает не хаос, пугает уверенность, с которой этот хаос громоздится поверх всего, многозадо умащиваясь на лучших стульях, на золотых престолах стран и континентов. Оттого-то и проявляется страх, который в свою очередь порождает холод. По счастью, пока не вселенский. Холодно мне, а значит, и моему городу. Что такое один-единственный город в масштабах вселенной? Всего-навсего один-единственный город.
Правда иногда… Иногда мне начинало казаться, что творцом промозглой погоды являюсь я сам. Очень человеческое качество, надо сказать. Сие забавляло, но не обнадеживало. Наблюдая, я впадал в уныние, а на следующее утро с неба принимался валить снег. Иногда прямо посреди лета. Метеорологи разводили руками, люди ругались. Когда же я радовался и в маленькую мою квартирку входило чувство успокоенности, за окном водворялось тепло. Природа, изменчивая женщина с зеленой веточкой в шелке волос, брела по лесным полянам, кивая порхающим пичугам, мягкими пальцами растворяя цветочные бутоны, приглашая на нектар бабочек и пчел. Но делал это не я! Слава Богу, у меня хватало разума, чтобы прочувствовать действительную истинность происходящего. Возможно, я только самым краешком ощущал настроение _т_о_г_о_, кто был причастен к погодным метаморфозам. А может быть, мне мерещилось вообще все…
— Вы совсем ничего не едите.
Очнувшись, я медленно обвел взглядом комнату. Пронин куда-то пропал. Деликатес хренов! Сводник и пьяница!.. Сказал, наверное, какую-нибудь шоколадную пошлость и улизнул.
— А где Толик?
— На кухне. Должно быть, спит.
— Значит, улизнул?
— Нет. Просто вышел.
Я отложил вилку в сторону, кончиками пальцев осторожно обтер губы. Салфеток не было.
— Все было очень вкусно, спасибо.
— Пожалуйста, — в глазах ее светилась добрая грусть. Мне стало ее жалко. Я вообще люблю жалеть людей. И чаще всего за такие вот глаза, а иногда просто за молчание. Пугают говорливые, молчаливые привлекают.
— Вы, правда, играете цариц?
— Я их _и_г_р_а_л_а_. Давным-давно и один-единственный сезон. В маленьком периферийном театре.
— Искусство не бывает периферийным.
— К сожалению, бывает…
Не выдержав, я зевнул.
— Пардон. Не спал две ночи, и вот… — я опять приготовился оправдываться и врать, но Тамара перебила меня.
— Две ночи копали картошку?
— Не было никакой картошки, — признался я. — Все чертов спирт. Еще немного, и боюсь, засну прямо на стуле.
— Я вам постелю, — глаза Тамары скользнули в сторону. — Выбирайте, диван или раскладушка?
Вопрос не был риторическим. И она вовсе не протягивала мне два кулачка с зажатыми в них разноцветными шашками. От верности ответа зависело ее доброе ко мне отношение. И нечего было удивляться. За гостеприимство платят, вот и все.
Помедлив, я кивнул на диван.
— Здесь, если не возражаете.
— Не возражаю, — лицо Тамары просветлело и вроде даже еще чуточку похорошело. Прямо на глазах она помолодела лет на пять-шесть. Женщинам такие чудеса подвластны. И самые старые женщины — самые нелюбимые. Молоды — те, кого мы любим. Отсюда и решение проблемы вечности. Наши бабушки не бывают старухами. Это органически невозможно.
— Вы очень хорошая, — пробормотал я и обреченно подумал: «Но именно хорошие женщины мне более всего безразличны?» Мысль не приводила в отчаяние, но порождала немало вопросов — вопросов довольно безысходных, и потому я поспешил бодро подняться. На всякий случай ухватился за спинку тяжелого кресла.
— Честное слово, вы замечательно выглядите!
На щеках Тамары проступил легкий румянец. Ей понравились мои слова, а мне понравился румянец.
— Скверно, что мы завалились к вам пьяными. Надеюсь, вы нас простите? — я напрягся, выдумывая комплимент, но ни черта не придумывалось. Мне она нравилась, но как-то уж очень отстранено. С такими я умею только дружить. Меня не тянуло к ней, что-то в нашей обоюдной магнитной природе не срабатывало. В голове царила пустота, на язык напрашивалась откровенная банальщина. И тогда я пошел на подлог. Я представил, что вижу перед собой не Тамару, а ту смуглокожую незнакомку с золотым зубом. И слова немедленно нашлись.
— Не мне это говорить, Томочка, но вы прелесть. Вы чудо из загадочного тумана… Болтун из меня неважный, но если бы вы согласились помолчать вместе со мной… Хотя бы несколько минут…
Я вдруг сообразил, что важны даже не слова, а та энергия, которой они заряжаются. Это сильнее смысла, а значит, и действеннее. Лед на нашей мерзлой реке тронулся. Какая-нибудь спелая пэтэушница на мое «чудо» и «загадочный туман» ответила бы откровенным хихиканьем. Но Тамара не замедлила откликнуться. Что-то ее, впрочем, тоже удивило. Женские брови забавно изогнулись, глаза сузились, чтобы в следующий миг расшириться. И все-таки главное она поняла. Или очень захотела понять. А потому несмело шагнула ко мне, прикусив нижнюю губу, рукой теребя ворот платья.
— Вы…
— Молчи! — я взял ее за тонкую горячую кисть и притянул ближе. Если бы она снова попыталась заговорить или начала бы кокетничать, я бы ушел. Но Тамара и впрямь оказалась женщиной догадливой. Можно сколь угодно бранить женскую половину за отсутствие аналитических талантов, но в сметливости и интуиции им не откажешь. Навряд ли мой запрет читался на лице — маски плохо читаются, однако что-то она все же умудрилась ощутить и внутренне тотчас подчинилась чужой стратегии.
Пальцем я коснулся ее подбородка, прошелся вдоль острых скул. Все так же прикусив губу, она завороженно глядела на меня. С осторожностью я прикрыл ей веки и медленно стал расстегивать перламутровые пуговицы, берущие начало от ее шеи и по плавным холмам и впадинам сбегающие вниз. Ни единого звука протеста, никаких гримас. Я попытался выйти из собственной оболочки и полюбоваться собой со стороны. Что это?.. Подобие магии или взрослая игра, в которой каждый блефует в меру собственных талантов? Кто-то изображает смущение, кто-то — влюбленность… А что изображал я? Или был все-таки самим собой? Но отчего естественное безумие не будоражит моего сознания, не волнует мою кровь? Мне всего-навсего интересно. Хорошо, хоть так. Хуже нет полной аморфности… Кстати, если бы маска отсутствовала, и я волновался бы по-настоящему, получилось бы все так, а не иначе? Я почти не ласкал Тамару, а она уже окаменела. Или действующий без любви добивается большего? Что натворит разъяренный хирург, вторгнувшись в распластанное нутро больного? В медицине нужна трезвость, нужно хладнокровие. Только тогда врачующему сопутствует удача. Может быть, диковатый Распутин воздействовал на своих дам аналогичным образом?.. Сравнение меня покоробило.
— Застели диван, — голос у меня сел. Порывисто вздохнув, словно просыпаясь, Тамара распахнула глаза и заторможено подчинилась. Чтобы собраться с силами, я присел на краешек кресла. Голова все еще кружилась. Не от царственной Тамары, — от Толечкиного спирта.
Меня ничуть не удивило, когда, не прячась, хозяйка стала раздеваться. Отвести глаза в сторону было нетрудно. Чуть позже она помогла раздеться и мне.
— Ты очень ласковый, — разнежено произнесла она. Я поморщился. Это уже было тактической ошибкой, потому что относилось к категории штампов. Скверно, но многие наши фразы можно предсказывать, как ту же погоду. Если говорить, к примеру, о неустроенности мира, о раздвоении Есенина и великом обманщике Алексее Толстом, то наверняка заработаешь «демагога» или «чудака». А стоит поцеловать даму более пяти раз и погладить ее по голове с особой медлительностью, — вот ты уже и галант — нежный и ласковый… Не балует женщин мужская половина. Ох, не балует.
Мы были вместе и мы были врозь. Я во всяком случае себя не обманывал. Нас покрывала тонкая простыня. Любовники одеялом не накрываются — знают, что будет жарко. Но нам пока было холодно. Хотелось спать, но о сне думать не приходилось. На сон я обязан был еще заработать. Я попробовал снова вообразить на ее месте смуглокожую незнакомку, но память на этот раз подвела. Да и не стал бы я партнершу по танцам затаскивать в постель. Вот уж нелепое сочетание — телепатия и кровать. Айвазовского над писсуаром не вешают, хотя темы где-то и как-то… На мгновение мелькнула заманчивая мысль дать Томочке волю, но я вовремя одумался. Ничего бы у нее не вышло. Я себя знал. Если скучно, значит скучно. К тому же я вынужден был повелевать — именно такую роль я избрал с самого начала — гипнотизера и мага-повелителя. Иного меня она могла сейчас и не принять. Словом, оригинальное не выдумалось, и, прижавшись к ней всем телом, заставив замереть в моих объятиях, я стал вполголоса нашептывать ей какой-то бред. Я рассказывал о сугробах Казахстана, засыпающих с верхом двухэтажные домишки, о ядовито зеленых облаках Оренбурга и всех лучших женщинах, так или иначе забредавших в мою жизнь. Особенно долго в ней они не задерживались, но след оставляли — каждая свой. Имен я не упоминал, повествуя достаточно отвлеченно, но между строчками и при желании угадывалось, что во всех моих перипетиях неведомым образом участвовала и она — Томочка. Подобное желание у моей сегодняшней подружки имелось. Она млела от моих розово-теплых слов, а мои терпкие, с запахом жасмина и ландыша воспоминания возбуждали ее лучше всяких ласк. А через некоторое время ожил и я сам. Вернее, ожило мое онемевшее от алкоголя тело, сообразив наконец, что рядом находится постороннее существо, созданное с точки зрения мужчин замечательнейшим и единственно верным образом. А чуть пробудившись, тело не могло уже не откликнуться на бешеный Томочкин пульс, и я впервые за этот вечер поцеловал ее, погладив рукой дрогнувшую излучину ее напряженной спины.
Все прочее представляло собой обычный механический процесс. И когда, выражаясь трафаретным языком, с гонкой по долине любви было покончено, Томочка неожиданно развеселилась. Подобных изменений я не ожидал. Можно сказать, они застали меня врасплох. Вместо того, чтобы дать мне спокойно уснуть, она затеяла какие-то детские игры. Этакая перезревшая Наташа Ростова сорока лет с хвостиком. Она принялась хлопать меня ладошкой по животу и изрекать глупость за глупостью.
— Ой, какая же я нехорошая! Совратила бедного молодца!.. Ты не будешь меня презирать?
Я промычал что-то себе под нос. Это еще один бзик женщин — считать, что они кого-то способны развратить. Мы все развращены смолоду. Природой, самой жизнью. И мы, и они. Но если им радостно от такого нелепого предположения, пусть заблуждаются. Впрочем, возможно, ошибаюсь и я. Та же распутница-природа не забывает о чистоплотности. Собачки с кошечками, справив нужду, роют задними лапками, падаль сжирается грифами и червяками, а у многих людей зудит в груди нечто, называемое совестью. Вполне вероятно, что женщин можно выделить в особо чистоплотную касту. Мужчины, согрешив, опасаются последствий. Женщины, согрешив, каются. Не очень терзая себя, иногда с проблесками юмора, но каются. Они ближе к таинству зарождения жизни и потому сильнее чувствуют необходимость жизненной чистоты. Отсюда и все их фразы, произносимые после.
— Как быстро все может перемениться, правда? — она потрепала меня по голове и чмокнула в плечо. — Сегодня днем тебя еще не было, понимаешь? Совсем не было, ни здесь, ни там. И вот ты пришел. Пришел и остался.
Тамара прижала ухо к моей груди. В эту минуту она напоминала спасателя, пытающегося уловить биение уходящего. Если бы я мог, я запустил бы внутри себя что-нибудь из старинных клавесинов и сыграл бы ей ласковый минует. Но единственное, что я умел, это подражать оркестровому ударнику — монотонно, без особых изысков.
— Первая встреча и такой откровенный финал, — ты не злишься на меня?
— Почему я должен на злиться?
— Ну… Все-таки, — глаза Тамары снова переменили выражение, напомнив глаза тоскующей по хозяину дворняги. При всем при том она продолжала улыбаться. Та, что идет по жизни, смеясь…
— Скажи что-нибудь, а?
Терпеть не могу, когда наседают. И терпеть не могу, когда собеседник курит. В особенности — собеседница. Только что вы куда-то шли, и вот, оказывается, нужно останавливаться, искать спички или зажигалку. Ей, видите-ли, приспичило. А вы идиотом топчетесь возле, созерцая сосредоточенность, с которой чахоточный дым всасывается и выдыхается, всасывается и выдыхается. У курящих странное преимущество. Они не спешат, они вроде бы даже заняты делом, и тем более идиотское ваше безучастное положение. Вы скучаете и мнетесь, а их взор прищурен и умудрен, они в эти секунды знают все и обо всем. И я в таких случаях начинаю нервничать и грызть спички, но это не помогает. В спичках ощущается некое мальчишество, в сигаретном дыму — некая общечеловеческая загадка, над которой никогда не стыдно поразмышлять. Спрашивающая женщина похожа на курящую. И той и другой словно что-то должен, и потому от обеих хочется отвернуться.
— Молчишь и молчишь. Весь какой-то как в панцире, — ее кулачок колотнул меня по ребрам. — У тебя даже кожа какая-то каменная.
Я укусил язык и тем самым спровоцировал его на некоторую разговорчивость.
— Может быть, наоборот? В том смысле, что, может быть, я мягкий, как земля, которую все топчут? Знаешь, есть такие грунтовые дороги — в жару они крепче бетона, а пройдет дождь, и ничего от их крепости не остается. Одна грязь и слякоть.
— Значит, мне нужно над тобой поплакать?
— Лучше улыбнись. Слезы никому не идут.
— Тогда почему не улыбаешься ты? — ее лицо склонилось надо мной, как большая теплая луна. — У тебя такие грустные глаза.
— Это не грусть, это страх, — честно ответил я.
— Ты боишься меня?
— Я боюсь всех.
— Всех-всех? — она удивилась.
— Всего-всего и всех-всех.
— Вон оно что… А я думала, ты за Пронина переживаешь.
Внезапная догадка обожгла мой мозг, и спать сразу расхотелось.
— Да нет же… — я рывком сел, чуть отодвинув ее в сторону, и потянул со стула одежду. — Спи, золотце. Попроведаю на кухне Толика.
— Так я и знала, — глаза у нее опустели. — Ты думаешь, он меня любит?
— Я ничего не думаю.
— Тогда почему ты одеваешься?
— Схожу покурить. Или ты против?
Она не ответила. Безжизненной материей рука ее соскользнула с моего плеча. Быстренько одевшись, я двинулся на кухню. В спину мне долетело:
— Иди, иди! Спроси, зачем он водит ко мне своих друзей.
— Спи, золотце, спи, — я заставил себя не оборачиваться.
Хотелось надеяться, что Толечка спит, но он не спал. Он сидел в крохотном закутке за холодильником и в одиночестве пил. Бутылка «Столичной», видимо, выуженная из того же холодильного агрегата, была наполовину пуста.
— Брось, — я взялся за бутылочное горлышко, но Толечка перехватил руку. На меня он не смотрел.
— Тогда давай вместе — на двоих, идет? — я огляделся в поисках посуды и взял с полочки пару эмалированных кружек с затейливыми ягодками на боках. Наблюдая, как я разливаю по кружкам прозрачную, такую безобидную на вид водку, Толечка всхлипнул.
— Чего ты? — я ткнул его кулаком в плечо.
Он всхлипнул еще раз.
— Разве я виноват? Ты мне скажи, виноват?
— Нет, — я придвинул к нему одну из кружек. — Никто не виноват. И никогда. Как говорится, обстоятельства…
— То-то и оно…
Мы чокнулись кружками и, шевеля кадыками, кое-как управились с горькими порциями.
— Всего и делов, — я поднялся. — А теперь расходимся. Я домой, ты к ней.
Он испуганно замотал головой.
— Я не могу! Ты что? Нет!..
— Дурак!.. — я попытался прищелкнуть невидимым кнутом перед опьяневшим верблюжьим караваном мыслей, но ожидаемого хлопка не услышал. Пьяные не владеют кнутом, а мне нужен был белый верблюжонок — добрый, еще не научившийся плеваться и не умеющий бить близстоящих голенастыми ногами, — такой, чтобы было приятно гладить его белую шелковистую шерсть и чтоб в агатовых больших глазах сияло неомраченное доверие. Такого верблюжонка не находилось. Серым и лохматым пятном стадо металось от виска к виску, раскачивая мою тяжелую нездоровую голову.
— Ладно, — пробормотал я, — мне пора.
— Погоди! Ты куда? — всполошившись, Толечка ухватил меня за руку. — А ей что я скажу?
Я не без труда расцепил его суховатые пальцы на своем запястье.
— Что хочешь, то и говори.
— Легко сказать!..
— Тогда скажи про меня что-нибудь свинское. Скажи: мавр сделал свое дело и отвалил.
— Она обидится, ты что?!
— На меня, но не на тебя.
— Я так не могу!..
— Ну и зря! Ты — это ты, а она — это она, — мутно произнес я, на ходу соображая, чем бы закончить. — Чего ты от меня хочешь? Кольца желаний? Нет у меня кольца. И лампы нет. Я тебе не Алладин.
— Но ты мне друг!
— Именно поэтому я ухожу.
Я шагнул к выходу и оглянулся.
— Иди к ней, дурила. Иди!..
С засовом я справился, с цепочкой тоже. Путь был свободен. Мышиного цвета ступени — числом более трех десятков вновь промелькнули перед глазами мехами единой, изуверски растянутой гармони. Старая щербатая дверь подъезда, должно быть, проскрипела вслед ругательство, захлопнувшись, проставила точку. А может, и восклицательный знак. Кирпичный домина беззвучно плюнул мне в спину. Я покорно утерся.
ЛЯ И СИ В ОДНОМ НАЖАТИИ
Правда иногда… Иногда мне начинало казаться, что творцом промозглой погоды являюсь я сам. Очень человеческое качество, надо сказать. Сие забавляло, но не обнадеживало. Наблюдая, я впадал в уныние, а на следующее утро с неба принимался валить снег. Иногда прямо посреди лета. Метеорологи разводили руками, люди ругались. Когда же я радовался и в маленькую мою квартирку входило чувство успокоенности, за окном водворялось тепло. Природа, изменчивая женщина с зеленой веточкой в шелке волос, брела по лесным полянам, кивая порхающим пичугам, мягкими пальцами растворяя цветочные бутоны, приглашая на нектар бабочек и пчел. Но делал это не я! Слава Богу, у меня хватало разума, чтобы прочувствовать действительную истинность происходящего. Возможно, я только самым краешком ощущал настроение _т_о_г_о_, кто был причастен к погодным метаморфозам. А может быть, мне мерещилось вообще все…
— Вы совсем ничего не едите.
Очнувшись, я медленно обвел взглядом комнату. Пронин куда-то пропал. Деликатес хренов! Сводник и пьяница!.. Сказал, наверное, какую-нибудь шоколадную пошлость и улизнул.
— А где Толик?
— На кухне. Должно быть, спит.
— Значит, улизнул?
— Нет. Просто вышел.
Я отложил вилку в сторону, кончиками пальцев осторожно обтер губы. Салфеток не было.
— Все было очень вкусно, спасибо.
— Пожалуйста, — в глазах ее светилась добрая грусть. Мне стало ее жалко. Я вообще люблю жалеть людей. И чаще всего за такие вот глаза, а иногда просто за молчание. Пугают говорливые, молчаливые привлекают.
— Вы, правда, играете цариц?
— Я их _и_г_р_а_л_а_. Давным-давно и один-единственный сезон. В маленьком периферийном театре.
— Искусство не бывает периферийным.
— К сожалению, бывает…
Не выдержав, я зевнул.
— Пардон. Не спал две ночи, и вот… — я опять приготовился оправдываться и врать, но Тамара перебила меня.
— Две ночи копали картошку?
— Не было никакой картошки, — признался я. — Все чертов спирт. Еще немного, и боюсь, засну прямо на стуле.
— Я вам постелю, — глаза Тамары скользнули в сторону. — Выбирайте, диван или раскладушка?
Вопрос не был риторическим. И она вовсе не протягивала мне два кулачка с зажатыми в них разноцветными шашками. От верности ответа зависело ее доброе ко мне отношение. И нечего было удивляться. За гостеприимство платят, вот и все.
Помедлив, я кивнул на диван.
— Здесь, если не возражаете.
— Не возражаю, — лицо Тамары просветлело и вроде даже еще чуточку похорошело. Прямо на глазах она помолодела лет на пять-шесть. Женщинам такие чудеса подвластны. И самые старые женщины — самые нелюбимые. Молоды — те, кого мы любим. Отсюда и решение проблемы вечности. Наши бабушки не бывают старухами. Это органически невозможно.
— Вы очень хорошая, — пробормотал я и обреченно подумал: «Но именно хорошие женщины мне более всего безразличны?» Мысль не приводила в отчаяние, но порождала немало вопросов — вопросов довольно безысходных, и потому я поспешил бодро подняться. На всякий случай ухватился за спинку тяжелого кресла.
— Честное слово, вы замечательно выглядите!
На щеках Тамары проступил легкий румянец. Ей понравились мои слова, а мне понравился румянец.
— Скверно, что мы завалились к вам пьяными. Надеюсь, вы нас простите? — я напрягся, выдумывая комплимент, но ни черта не придумывалось. Мне она нравилась, но как-то уж очень отстранено. С такими я умею только дружить. Меня не тянуло к ней, что-то в нашей обоюдной магнитной природе не срабатывало. В голове царила пустота, на язык напрашивалась откровенная банальщина. И тогда я пошел на подлог. Я представил, что вижу перед собой не Тамару, а ту смуглокожую незнакомку с золотым зубом. И слова немедленно нашлись.
— Не мне это говорить, Томочка, но вы прелесть. Вы чудо из загадочного тумана… Болтун из меня неважный, но если бы вы согласились помолчать вместе со мной… Хотя бы несколько минут…
Я вдруг сообразил, что важны даже не слова, а та энергия, которой они заряжаются. Это сильнее смысла, а значит, и действеннее. Лед на нашей мерзлой реке тронулся. Какая-нибудь спелая пэтэушница на мое «чудо» и «загадочный туман» ответила бы откровенным хихиканьем. Но Тамара не замедлила откликнуться. Что-то ее, впрочем, тоже удивило. Женские брови забавно изогнулись, глаза сузились, чтобы в следующий миг расшириться. И все-таки главное она поняла. Или очень захотела понять. А потому несмело шагнула ко мне, прикусив нижнюю губу, рукой теребя ворот платья.
— Вы…
— Молчи! — я взял ее за тонкую горячую кисть и притянул ближе. Если бы она снова попыталась заговорить или начала бы кокетничать, я бы ушел. Но Тамара и впрямь оказалась женщиной догадливой. Можно сколь угодно бранить женскую половину за отсутствие аналитических талантов, но в сметливости и интуиции им не откажешь. Навряд ли мой запрет читался на лице — маски плохо читаются, однако что-то она все же умудрилась ощутить и внутренне тотчас подчинилась чужой стратегии.
Пальцем я коснулся ее подбородка, прошелся вдоль острых скул. Все так же прикусив губу, она завороженно глядела на меня. С осторожностью я прикрыл ей веки и медленно стал расстегивать перламутровые пуговицы, берущие начало от ее шеи и по плавным холмам и впадинам сбегающие вниз. Ни единого звука протеста, никаких гримас. Я попытался выйти из собственной оболочки и полюбоваться собой со стороны. Что это?.. Подобие магии или взрослая игра, в которой каждый блефует в меру собственных талантов? Кто-то изображает смущение, кто-то — влюбленность… А что изображал я? Или был все-таки самим собой? Но отчего естественное безумие не будоражит моего сознания, не волнует мою кровь? Мне всего-навсего интересно. Хорошо, хоть так. Хуже нет полной аморфности… Кстати, если бы маска отсутствовала, и я волновался бы по-настоящему, получилось бы все так, а не иначе? Я почти не ласкал Тамару, а она уже окаменела. Или действующий без любви добивается большего? Что натворит разъяренный хирург, вторгнувшись в распластанное нутро больного? В медицине нужна трезвость, нужно хладнокровие. Только тогда врачующему сопутствует удача. Может быть, диковатый Распутин воздействовал на своих дам аналогичным образом?.. Сравнение меня покоробило.
— Застели диван, — голос у меня сел. Порывисто вздохнув, словно просыпаясь, Тамара распахнула глаза и заторможено подчинилась. Чтобы собраться с силами, я присел на краешек кресла. Голова все еще кружилась. Не от царственной Тамары, — от Толечкиного спирта.
Меня ничуть не удивило, когда, не прячась, хозяйка стала раздеваться. Отвести глаза в сторону было нетрудно. Чуть позже она помогла раздеться и мне.
— Ты очень ласковый, — разнежено произнесла она. Я поморщился. Это уже было тактической ошибкой, потому что относилось к категории штампов. Скверно, но многие наши фразы можно предсказывать, как ту же погоду. Если говорить, к примеру, о неустроенности мира, о раздвоении Есенина и великом обманщике Алексее Толстом, то наверняка заработаешь «демагога» или «чудака». А стоит поцеловать даму более пяти раз и погладить ее по голове с особой медлительностью, — вот ты уже и галант — нежный и ласковый… Не балует женщин мужская половина. Ох, не балует.
Мы были вместе и мы были врозь. Я во всяком случае себя не обманывал. Нас покрывала тонкая простыня. Любовники одеялом не накрываются — знают, что будет жарко. Но нам пока было холодно. Хотелось спать, но о сне думать не приходилось. На сон я обязан был еще заработать. Я попробовал снова вообразить на ее месте смуглокожую незнакомку, но память на этот раз подвела. Да и не стал бы я партнершу по танцам затаскивать в постель. Вот уж нелепое сочетание — телепатия и кровать. Айвазовского над писсуаром не вешают, хотя темы где-то и как-то… На мгновение мелькнула заманчивая мысль дать Томочке волю, но я вовремя одумался. Ничего бы у нее не вышло. Я себя знал. Если скучно, значит скучно. К тому же я вынужден был повелевать — именно такую роль я избрал с самого начала — гипнотизера и мага-повелителя. Иного меня она могла сейчас и не принять. Словом, оригинальное не выдумалось, и, прижавшись к ней всем телом, заставив замереть в моих объятиях, я стал вполголоса нашептывать ей какой-то бред. Я рассказывал о сугробах Казахстана, засыпающих с верхом двухэтажные домишки, о ядовито зеленых облаках Оренбурга и всех лучших женщинах, так или иначе забредавших в мою жизнь. Особенно долго в ней они не задерживались, но след оставляли — каждая свой. Имен я не упоминал, повествуя достаточно отвлеченно, но между строчками и при желании угадывалось, что во всех моих перипетиях неведомым образом участвовала и она — Томочка. Подобное желание у моей сегодняшней подружки имелось. Она млела от моих розово-теплых слов, а мои терпкие, с запахом жасмина и ландыша воспоминания возбуждали ее лучше всяких ласк. А через некоторое время ожил и я сам. Вернее, ожило мое онемевшее от алкоголя тело, сообразив наконец, что рядом находится постороннее существо, созданное с точки зрения мужчин замечательнейшим и единственно верным образом. А чуть пробудившись, тело не могло уже не откликнуться на бешеный Томочкин пульс, и я впервые за этот вечер поцеловал ее, погладив рукой дрогнувшую излучину ее напряженной спины.
Все прочее представляло собой обычный механический процесс. И когда, выражаясь трафаретным языком, с гонкой по долине любви было покончено, Томочка неожиданно развеселилась. Подобных изменений я не ожидал. Можно сказать, они застали меня врасплох. Вместо того, чтобы дать мне спокойно уснуть, она затеяла какие-то детские игры. Этакая перезревшая Наташа Ростова сорока лет с хвостиком. Она принялась хлопать меня ладошкой по животу и изрекать глупость за глупостью.
— Ой, какая же я нехорошая! Совратила бедного молодца!.. Ты не будешь меня презирать?
Я промычал что-то себе под нос. Это еще один бзик женщин — считать, что они кого-то способны развратить. Мы все развращены смолоду. Природой, самой жизнью. И мы, и они. Но если им радостно от такого нелепого предположения, пусть заблуждаются. Впрочем, возможно, ошибаюсь и я. Та же распутница-природа не забывает о чистоплотности. Собачки с кошечками, справив нужду, роют задними лапками, падаль сжирается грифами и червяками, а у многих людей зудит в груди нечто, называемое совестью. Вполне вероятно, что женщин можно выделить в особо чистоплотную касту. Мужчины, согрешив, опасаются последствий. Женщины, согрешив, каются. Не очень терзая себя, иногда с проблесками юмора, но каются. Они ближе к таинству зарождения жизни и потому сильнее чувствуют необходимость жизненной чистоты. Отсюда и все их фразы, произносимые после.
— Как быстро все может перемениться, правда? — она потрепала меня по голове и чмокнула в плечо. — Сегодня днем тебя еще не было, понимаешь? Совсем не было, ни здесь, ни там. И вот ты пришел. Пришел и остался.
Тамара прижала ухо к моей груди. В эту минуту она напоминала спасателя, пытающегося уловить биение уходящего. Если бы я мог, я запустил бы внутри себя что-нибудь из старинных клавесинов и сыграл бы ей ласковый минует. Но единственное, что я умел, это подражать оркестровому ударнику — монотонно, без особых изысков.
— Первая встреча и такой откровенный финал, — ты не злишься на меня?
— Почему я должен на злиться?
— Ну… Все-таки, — глаза Тамары снова переменили выражение, напомнив глаза тоскующей по хозяину дворняги. При всем при том она продолжала улыбаться. Та, что идет по жизни, смеясь…
— Скажи что-нибудь, а?
Терпеть не могу, когда наседают. И терпеть не могу, когда собеседник курит. В особенности — собеседница. Только что вы куда-то шли, и вот, оказывается, нужно останавливаться, искать спички или зажигалку. Ей, видите-ли, приспичило. А вы идиотом топчетесь возле, созерцая сосредоточенность, с которой чахоточный дым всасывается и выдыхается, всасывается и выдыхается. У курящих странное преимущество. Они не спешат, они вроде бы даже заняты делом, и тем более идиотское ваше безучастное положение. Вы скучаете и мнетесь, а их взор прищурен и умудрен, они в эти секунды знают все и обо всем. И я в таких случаях начинаю нервничать и грызть спички, но это не помогает. В спичках ощущается некое мальчишество, в сигаретном дыму — некая общечеловеческая загадка, над которой никогда не стыдно поразмышлять. Спрашивающая женщина похожа на курящую. И той и другой словно что-то должен, и потому от обеих хочется отвернуться.
— Молчишь и молчишь. Весь какой-то как в панцире, — ее кулачок колотнул меня по ребрам. — У тебя даже кожа какая-то каменная.
Я укусил язык и тем самым спровоцировал его на некоторую разговорчивость.
— Может быть, наоборот? В том смысле, что, может быть, я мягкий, как земля, которую все топчут? Знаешь, есть такие грунтовые дороги — в жару они крепче бетона, а пройдет дождь, и ничего от их крепости не остается. Одна грязь и слякоть.
— Значит, мне нужно над тобой поплакать?
— Лучше улыбнись. Слезы никому не идут.
— Тогда почему не улыбаешься ты? — ее лицо склонилось надо мной, как большая теплая луна. — У тебя такие грустные глаза.
— Это не грусть, это страх, — честно ответил я.
— Ты боишься меня?
— Я боюсь всех.
— Всех-всех? — она удивилась.
— Всего-всего и всех-всех.
— Вон оно что… А я думала, ты за Пронина переживаешь.
Внезапная догадка обожгла мой мозг, и спать сразу расхотелось.
— Да нет же… — я рывком сел, чуть отодвинув ее в сторону, и потянул со стула одежду. — Спи, золотце. Попроведаю на кухне Толика.
— Так я и знала, — глаза у нее опустели. — Ты думаешь, он меня любит?
— Я ничего не думаю.
— Тогда почему ты одеваешься?
— Схожу покурить. Или ты против?
Она не ответила. Безжизненной материей рука ее соскользнула с моего плеча. Быстренько одевшись, я двинулся на кухню. В спину мне долетело:
— Иди, иди! Спроси, зачем он водит ко мне своих друзей.
— Спи, золотце, спи, — я заставил себя не оборачиваться.
Хотелось надеяться, что Толечка спит, но он не спал. Он сидел в крохотном закутке за холодильником и в одиночестве пил. Бутылка «Столичной», видимо, выуженная из того же холодильного агрегата, была наполовину пуста.
— Брось, — я взялся за бутылочное горлышко, но Толечка перехватил руку. На меня он не смотрел.
— Тогда давай вместе — на двоих, идет? — я огляделся в поисках посуды и взял с полочки пару эмалированных кружек с затейливыми ягодками на боках. Наблюдая, как я разливаю по кружкам прозрачную, такую безобидную на вид водку, Толечка всхлипнул.
— Чего ты? — я ткнул его кулаком в плечо.
Он всхлипнул еще раз.
— Разве я виноват? Ты мне скажи, виноват?
— Нет, — я придвинул к нему одну из кружек. — Никто не виноват. И никогда. Как говорится, обстоятельства…
— То-то и оно…
Мы чокнулись кружками и, шевеля кадыками, кое-как управились с горькими порциями.
— Всего и делов, — я поднялся. — А теперь расходимся. Я домой, ты к ней.
Он испуганно замотал головой.
— Я не могу! Ты что? Нет!..
— Дурак!.. — я попытался прищелкнуть невидимым кнутом перед опьяневшим верблюжьим караваном мыслей, но ожидаемого хлопка не услышал. Пьяные не владеют кнутом, а мне нужен был белый верблюжонок — добрый, еще не научившийся плеваться и не умеющий бить близстоящих голенастыми ногами, — такой, чтобы было приятно гладить его белую шелковистую шерсть и чтоб в агатовых больших глазах сияло неомраченное доверие. Такого верблюжонка не находилось. Серым и лохматым пятном стадо металось от виска к виску, раскачивая мою тяжелую нездоровую голову.
— Ладно, — пробормотал я, — мне пора.
— Погоди! Ты куда? — всполошившись, Толечка ухватил меня за руку. — А ей что я скажу?
Я не без труда расцепил его суховатые пальцы на своем запястье.
— Что хочешь, то и говори.
— Легко сказать!..
— Тогда скажи про меня что-нибудь свинское. Скажи: мавр сделал свое дело и отвалил.
— Она обидится, ты что?!
— На меня, но не на тебя.
— Я так не могу!..
— Ну и зря! Ты — это ты, а она — это она, — мутно произнес я, на ходу соображая, чем бы закончить. — Чего ты от меня хочешь? Кольца желаний? Нет у меня кольца. И лампы нет. Я тебе не Алладин.
— Но ты мне друг!
— Именно поэтому я ухожу.
Я шагнул к выходу и оглянулся.
— Иди к ней, дурила. Иди!..
С засовом я справился, с цепочкой тоже. Путь был свободен. Мышиного цвета ступени — числом более трех десятков вновь промелькнули перед глазами мехами единой, изуверски растянутой гармони. Старая щербатая дверь подъезда, должно быть, проскрипела вслед ругательство, захлопнувшись, проставила точку. А может, и восклицательный знак. Кирпичный домина беззвучно плюнул мне в спину. Я покорно утерся.
ЛЯ И СИ В ОДНОМ НАЖАТИИ
Ночь меня не устраивала, ночь мне была не нужна, и время, попятилось, с ворчанием уступив припозднившемуся гуляке вечер.
Не такое уж большое одолжение, если разобраться. Сколько у него таких вечеров в загашнике! Зимних и летних, пыльных и пасмурных — словом, на любой выбор и на любой вкус. Специально я не заказывал. Согласен был на любой. И мне выдали теплый, двубортный, из темного габардина, с первыми блестками звезд и усталым дыханием ветра. Я напялил его на себя и удовлетворенно крякнул. Все оказалось впору и по размеру. Можно было смело шагать домой, временами представляя себя младенцем, подброшенным равнодушными родителями к крыльцу чужого не моего города.
На улицах _м_о_е_г_о_ чужого города сыпал снег, и я способен был видеть себя со стороны и с высоты лет. Существо, оставшееся внизу, в сапожках, пальтишке и варежках, принадлежало к разряду романтиков. Кругом белел первозданный снег и только крышки канализационных люков чернели вызывающими пятнами — этакими каплями дегтя в медовой бочке, кляксами посередине страницы. Существо в пальтишке подбрело к ближайшему люку и стало терпеливо присыпать его снегом. Присыпав, удовлетворенно вздохнуло, искательно огляделось. Даже романтикам порой необходимо, чтобы кто-то видел их светлые усилия в напрасном.
Все так же сверху я показал мальчонке большой палец и улыбнулся. Хотелось, чтобы он поверил в мою улыбку. Детям мало улыбаться, им надо улыбаться _и_с_к_р_е_н_н_е_. Каким-то шестым чувством, похлеще всяких собак, они улавливают чужую фальшь и отворачиваются. Этот не отвернулся. Возможно, поверил мне, а возможно, сделал вид, что поверил. Я ведь упомянул: он принадлежал к разряду романтиков, а романтики великодушны. Продолжая улыбаться его румяным щекам, я вспомнил желтые косички еще одного малолетнего романтика — девочки. Уже из лета, из месяца августа, того самого времени, когда вечерние марафоны по улицам приносят больше грязи, чем здоровья. Малышка стелила поверх луж газеты и плакала, видя, как быстро они намокают. Она боролась с лужами, она хотела, чтобы люди гуляли по сухому и чистому…
Я сморгнул. Видение чужого города и маленьких фигурок рассыпалось сахарными кубиками, растаяло в гремучем кипятке.
Коньяк, спирт и водка при минимуме закуски мало чем отличаются от серной кислоты. Желудок болезненно содрогнулся, норовя изрыгнуть содержимое вверх по пищеводу. Мозг же посылал директивы иного порядка: растворять, переваривать, употреблять в дело. Организм глухо бурлил, по всей видимости, затевая бунт. Директивы ему не нравились. Возможная месть в виде прободной язвы вызывала у него злорадное довольство, а у меня приступы ярости. Мы играли в перетягивание каната — каждый на свою сторону.
Не обращая внимания на поздний час, какая-то женщина в платке и тренировочном костюме чинила забор возле приусадебного участка. Чинила по-женски, неумело. Гвоздь у нее все время загибался, она терпеливо принималась его выпрямлять и снова вколачивала в дерево. Мне захотелось отнять у нее молоток, шарахнуть по гвоздю так, как он этого заслуживал, но, скромно отвернув голову, я прошествовал мимо. Шагая по парку, почувствовал головокружение и точно подстреленный снайпером рухнул под раскидистыми акациями.
В коротком забытьи ничего не видел, но чувствовал, как шевелятся под черепом жуки-короеды, прогрызая извилины, как душит кто-то, навалившись на грудную клетку бизоньим весом. Очнулся от собачьего лая.
Похожая на крупного теленка, московская сторожевая припадала к земле, скалилась и рычала. Оказалось, что не на меня. Поблизости расположилось кошачье семейство. Мать преспокойно возлежала на травке, рыжий котенок путано бродил вокруг нее. Папаша, так мне по крайней мере подумалось, стоял на полпути между семьей и собакой. Особой тревоги он также не выявлял. Хвостом воинственно лупил себя по бокам, вприщур глядел на сторожевую.
Сердце окутал страх. Вздрогнув, я кое-как поднялся. Садюга-муравей жалил ногу, забираясь под брючину выше и выше, а я знал, что завтра опять настанут холода. Слишком уж спокойно взирали коты на собаку, слишком уж зло хрипела последняя. Муравей шел не в счет, хотя и его можно было приплюсовать к увиденному. В этом мозаичном мире все они занимали строго определенные места. Псу не пристало сомневаться в правоте собственного лая, коту было плевать на этот лай. Для них все было естественным. Они не собирались сходить с ума. Я был скроен из таких же молекул, как и они, пил воду и дышал кислородом. Но при всем сходстве и подобии я представлял собой иное создание. И дело заключалось не в психастении. Я ощущал чужую дрожь, чужой страх. Ощущал даже в том случае, когда жертвы пребывали в полнейшем спокойствии. Посторонний вскрик вызывал у меня содрогание, обморок женщины на экране скрючивал пополам. И там, где других спасает равнодушие, меня спасало ненастье. Жмурясь и прикрываясь руками, я словно нажимал невидимые кнопки, напрягая тучи, магнитом притягивая к городу ураганные ветры, метель и град. Улицы начинали пузыриться от ливней, снег торопливо присыпал пугающие меня следы. Работники прогноза терялись, ничего подобного не мог припомнить ни один из живущих в городе старожилов.
Пассажиры гибнущего самолета…
Последние минуты перед ударом. Вой, сутолока — и каждый неожиданно наедине с самим собой. Даже супруги. "Я" в предчувствии скорой кончины и зеркало, выплывающее из багрового тумана, в глубине которого уже не ты, а костлявая с косой.
Порой, пожалуй, даже слишком часто за последнее время, я начинаю сознавать, что ощущают люди в такие минуты, в таком самолете. Более того, я начинаю ясно понимать, что и сам я один из них, — пассажир гибнущего лайнера под названием Земля, человек, предчувствующий катастрофу. Человек, а не абстрактный эквивалент Тьюринга.
Собака продолжала рычать, — одной-единственной терции было недостаточно, чтобы пробудить шторм. Мои ненастья всегда запаздывали. И снова в далекие дремлющие города вползали танки и бронетранспортеры. Солдаты в ватниках и бронежилетах, топорщась автоматами, семенили по улицам. От обилия оранжевых сдвоенных «валетом» магазинов их грузно покачивало. Девушка с гранатой пряталась за останками стены. Длинную косу она обмотала вокруг шеи, чтоб не мешалась, а ее брат, чернобородый горец с «базукой» на плече, выглядывал в окно, карауля подходящий момент…
Жить долее было невозможно, и снова я пошел на обман, воззвав к тому, что обычно именуют куражом. Инкубационным, неестественным способом я воспроизвел на свет злость — хлипкую, не слишком живучую, но все-таки вполне эффективную. Мир обижал меня, и я прибег к самому глупому и самому простому — перешел в контрнаступление. В пса я запустил палкой, в кота смачно плюнул и замахнулся. Все еще пьяный, преображенный куражом, грозно зашагал по аллее. Алгоритм был избран наипримитивнейший: бить превентивно, не дожидаясь синяков и шишек.
Не такое уж большое одолжение, если разобраться. Сколько у него таких вечеров в загашнике! Зимних и летних, пыльных и пасмурных — словом, на любой выбор и на любой вкус. Специально я не заказывал. Согласен был на любой. И мне выдали теплый, двубортный, из темного габардина, с первыми блестками звезд и усталым дыханием ветра. Я напялил его на себя и удовлетворенно крякнул. Все оказалось впору и по размеру. Можно было смело шагать домой, временами представляя себя младенцем, подброшенным равнодушными родителями к крыльцу чужого не моего города.
На улицах _м_о_е_г_о_ чужого города сыпал снег, и я способен был видеть себя со стороны и с высоты лет. Существо, оставшееся внизу, в сапожках, пальтишке и варежках, принадлежало к разряду романтиков. Кругом белел первозданный снег и только крышки канализационных люков чернели вызывающими пятнами — этакими каплями дегтя в медовой бочке, кляксами посередине страницы. Существо в пальтишке подбрело к ближайшему люку и стало терпеливо присыпать его снегом. Присыпав, удовлетворенно вздохнуло, искательно огляделось. Даже романтикам порой необходимо, чтобы кто-то видел их светлые усилия в напрасном.
Все так же сверху я показал мальчонке большой палец и улыбнулся. Хотелось, чтобы он поверил в мою улыбку. Детям мало улыбаться, им надо улыбаться _и_с_к_р_е_н_н_е_. Каким-то шестым чувством, похлеще всяких собак, они улавливают чужую фальшь и отворачиваются. Этот не отвернулся. Возможно, поверил мне, а возможно, сделал вид, что поверил. Я ведь упомянул: он принадлежал к разряду романтиков, а романтики великодушны. Продолжая улыбаться его румяным щекам, я вспомнил желтые косички еще одного малолетнего романтика — девочки. Уже из лета, из месяца августа, того самого времени, когда вечерние марафоны по улицам приносят больше грязи, чем здоровья. Малышка стелила поверх луж газеты и плакала, видя, как быстро они намокают. Она боролась с лужами, она хотела, чтобы люди гуляли по сухому и чистому…
Я сморгнул. Видение чужого города и маленьких фигурок рассыпалось сахарными кубиками, растаяло в гремучем кипятке.
Коньяк, спирт и водка при минимуме закуски мало чем отличаются от серной кислоты. Желудок болезненно содрогнулся, норовя изрыгнуть содержимое вверх по пищеводу. Мозг же посылал директивы иного порядка: растворять, переваривать, употреблять в дело. Организм глухо бурлил, по всей видимости, затевая бунт. Директивы ему не нравились. Возможная месть в виде прободной язвы вызывала у него злорадное довольство, а у меня приступы ярости. Мы играли в перетягивание каната — каждый на свою сторону.
Не обращая внимания на поздний час, какая-то женщина в платке и тренировочном костюме чинила забор возле приусадебного участка. Чинила по-женски, неумело. Гвоздь у нее все время загибался, она терпеливо принималась его выпрямлять и снова вколачивала в дерево. Мне захотелось отнять у нее молоток, шарахнуть по гвоздю так, как он этого заслуживал, но, скромно отвернув голову, я прошествовал мимо. Шагая по парку, почувствовал головокружение и точно подстреленный снайпером рухнул под раскидистыми акациями.
В коротком забытьи ничего не видел, но чувствовал, как шевелятся под черепом жуки-короеды, прогрызая извилины, как душит кто-то, навалившись на грудную клетку бизоньим весом. Очнулся от собачьего лая.
Похожая на крупного теленка, московская сторожевая припадала к земле, скалилась и рычала. Оказалось, что не на меня. Поблизости расположилось кошачье семейство. Мать преспокойно возлежала на травке, рыжий котенок путано бродил вокруг нее. Папаша, так мне по крайней мере подумалось, стоял на полпути между семьей и собакой. Особой тревоги он также не выявлял. Хвостом воинственно лупил себя по бокам, вприщур глядел на сторожевую.
Сердце окутал страх. Вздрогнув, я кое-как поднялся. Садюга-муравей жалил ногу, забираясь под брючину выше и выше, а я знал, что завтра опять настанут холода. Слишком уж спокойно взирали коты на собаку, слишком уж зло хрипела последняя. Муравей шел не в счет, хотя и его можно было приплюсовать к увиденному. В этом мозаичном мире все они занимали строго определенные места. Псу не пристало сомневаться в правоте собственного лая, коту было плевать на этот лай. Для них все было естественным. Они не собирались сходить с ума. Я был скроен из таких же молекул, как и они, пил воду и дышал кислородом. Но при всем сходстве и подобии я представлял собой иное создание. И дело заключалось не в психастении. Я ощущал чужую дрожь, чужой страх. Ощущал даже в том случае, когда жертвы пребывали в полнейшем спокойствии. Посторонний вскрик вызывал у меня содрогание, обморок женщины на экране скрючивал пополам. И там, где других спасает равнодушие, меня спасало ненастье. Жмурясь и прикрываясь руками, я словно нажимал невидимые кнопки, напрягая тучи, магнитом притягивая к городу ураганные ветры, метель и град. Улицы начинали пузыриться от ливней, снег торопливо присыпал пугающие меня следы. Работники прогноза терялись, ничего подобного не мог припомнить ни один из живущих в городе старожилов.
Пассажиры гибнущего самолета…
Последние минуты перед ударом. Вой, сутолока — и каждый неожиданно наедине с самим собой. Даже супруги. "Я" в предчувствии скорой кончины и зеркало, выплывающее из багрового тумана, в глубине которого уже не ты, а костлявая с косой.
Порой, пожалуй, даже слишком часто за последнее время, я начинаю сознавать, что ощущают люди в такие минуты, в таком самолете. Более того, я начинаю ясно понимать, что и сам я один из них, — пассажир гибнущего лайнера под названием Земля, человек, предчувствующий катастрофу. Человек, а не абстрактный эквивалент Тьюринга.
Собака продолжала рычать, — одной-единственной терции было недостаточно, чтобы пробудить шторм. Мои ненастья всегда запаздывали. И снова в далекие дремлющие города вползали танки и бронетранспортеры. Солдаты в ватниках и бронежилетах, топорщась автоматами, семенили по улицам. От обилия оранжевых сдвоенных «валетом» магазинов их грузно покачивало. Девушка с гранатой пряталась за останками стены. Длинную косу она обмотала вокруг шеи, чтоб не мешалась, а ее брат, чернобородый горец с «базукой» на плече, выглядывал в окно, карауля подходящий момент…
Жить долее было невозможно, и снова я пошел на обман, воззвав к тому, что обычно именуют куражом. Инкубационным, неестественным способом я воспроизвел на свет злость — хлипкую, не слишком живучую, но все-таки вполне эффективную. Мир обижал меня, и я прибег к самому глупому и самому простому — перешел в контрнаступление. В пса я запустил палкой, в кота смачно плюнул и замахнулся. Все еще пьяный, преображенный куражом, грозно зашагал по аллее. Алгоритм был избран наипримитивнейший: бить превентивно, не дожидаясь синяков и шишек.