АНДРЕЙ ЩУПОВ
ПОЕЗД НОЯ

   "Человечество, как справедливо замечено,
   состоит больше из мертвых, чем из живых."

   Егор пил, и лицо наливалось знакомой тяжестью. Точно невидимым шприцем под кожу порцию за порцией вгоняли отвратительно теплый парафин. Нос и щеки мертвели, отучались чувствовать. Глаза и губы — напротив начинали жить своей независимой жизнью. Если вовремя им не давали команды «оправиться» и «подравняться», они разбредались в стороны, все равно как толпа новобранцев, не в лад бормоча, не в ногу перетаптываясь — словом, переставали быть единым целым — то бишь лицом. Глаза отчаянно косили, норовя закатиться под веки, щеки обвисали бульдожьими брылями, верхняя губа приподымалась, показывая зубы, лоб собирался в неумную гармошку. Бардак, если разобраться, тем не менее он твердо знал, стоит осерчать и рявкнуть на все это хозяйство, как из бесформенного, подергивающегося теста вновь слепится нечто благообразное, дипломатически улыбчивое, где-то даже интеллигентное. Если не для себя самого, то уж во всяком случае для окружающих. Старая кокетка, доказывающая всем и каждому, что она не такая уж старая.
   Два ссохшихся лимона из вагонной оранжереи напоминали два старческих кулачка, зеленый огурец уснувшей гусеницей покоился в центре стола. Пальцы вполне самостоятельно стиснули вилку, сделали боевой выпад. Увернувшись, гусеница откатилась к самому краю. Егор отложил вилку и породил вулканический выдох. И черт с ним — с огурцом! Не очень-то и хотелось… Взяв лимон, он задумчиво покатал его на ладони. Древние греки называли лимон мидийским яблоком, почитали за символ веселья и брачных церемоний. А что в нем веселого? Где и в каком месте? Снаружи — пупырчатое, внутри — кислое. Разве что блестит, как солнце, так опять же — лишнее напоминание об ушедшем. Ибо солнца уже нет. Умерло. Вместо солнца теперь кварцевые лампы — обжигающе яркие, гудящие, неживые…
   Надрезав одну из скрытых под жабьей кожурой артерий, он выдавил в бокал струйку желтой крови. Теперь получится вполне приличный коктейль. А главная изюминка в том, что коли он способен готовить коктейли, значит не превратился еще в алкоголика. Да-с, сударики мои! Пока еще и еще пока!..
   Рука грациозно подняла бокал, пронеся уверенной траекторией, ювелирно пришвартовала к причалу распятых в готовности губ. Сделав глоток, Егор улыбнулся. Глотку и собственным уверенным движениям. Хотя по большому счету гордиться тут было нечем. Любой самый вычурный профессионализм представляет собой набор отработанных рефлексов. Четких и тем не менее банальных. Ни ум, ни талант здесь совершенно ни при чем. И та же бедолажка история, латанная-перелатанная, злящаяся на весь белый свет за то, что ей приходится видеть и слышать, знавала массу бездарных профессионалов: генералов, побежденных дилетантами, президентов и королей, сброшенных с трона вчерашними сержантами, портными и дровосеками…
   Огибая ресторанные столики, словно судно разбросанные тут и там коралловые островки, к нему подплыла женщина. Черное, туго облегающее фигуру платьице, кремовые, полные, балансирующие на высоких каблучках ноги. И тотчас заработали спрятанные у позвоночника блоки, обиженно заскрипели суставы, — медленно и степенно Егор поднял голову. Все верно, ля фам этернель с миндалевидными глазами.
   Миндалевидными?… Любопытно. Отчего женские глаза так любят сравнивать с миндалем? Просто красивое словечко? Возможно. Мин-даль… Даль-мин. Что-то по-китайски мягкое, по-небесному звонкое. Как шелк и бубен. Орех с таким чудным названием просто не имел права оказаться невкусным.
   Егор приглашающе кивнул, и, падающим листом качнувшись туда-сюда, женщина опустилась за его столик — привлекательно пьяная, чем-то напоминающая Сесилию Томпсон, его первую открыточную любовь. Егор расслабленно улыбнулся. У детей многое начинается с картинок. Знать бы наперед, чем завершаются подобные увлечения. Какой восторг мы испытываем на заре и какую грусть на закате. Как может взрослый человек всерьез воспринимать сексуальную романтику, если вместо романтики все десять раз успевает обратиться в труд — не каторжный, где-то даже приятный, но все-таки труд. Тем более, что масса вещей есть куда более интересных, волнующих и азартных. А секс… Секс без чувственной смазки Любви — есть всего-навсего оргастическое трение, разрядка, в которой зачастую мы не столь и нуждаемся. Одна из огромного множества сомнительных привычек. Впрочем, это приложимо только к мужчинам, у женщин иной мир и иные правила. Та же Лилечка Брик была с Любовью на «ты». Настолько на «ты», что превратила любовь в приятный ужин, в порцию лакомого мороженого. Проголодалась, высунула язычок, и тут же подплыла тарелочка с голубой каемочкой, а на тарелочке — облаченный в вафельный пиджачок мужчинка. Здравствуй, милый, кажется, я чуточку проголодалась… То есть мороженое — вещь безусловно вкусная, но если вдруг падает на асфальт, особого сожаления не испытываешь. Тем более, что знаешь — не пропадет. Всегда найдутся голодные воробушки — налетят, доклюют. А мы вздохнем и новое купим. Красивое, с орешками, в розовой фольге машины-иномарки.
   Во время кремации Маяковского в Донском монастыре та же Лилечка позвала мужа Осипа к специальному окошечку, позволяющему видеть горящее тело. Пригласила, так сказать, поглядеть. Ведь любопытно! А муж, дурачок такой, отказался. Лилечка жила потом еще долго, пережив и мужа, и множество иных лакомых друзей. Она и смерть попробовала, как яство, — смешав с порцией нембутала. Заглянуть в окошечко собственной кончины ей отчего-то показалось страшным. Таковой была эта умная, одаренная массой талантов кокотка — с сердцем большим, как воздушный шарик, верно, столь же пустым внутри.
   Егор медленно вытянул перед собой ладонь, и присевшая за стол Сесилия покорно уместилась в ней мягкой щекой. Точь-в-точь — котенок, хватило как раз вровень с краями. Все равно как уложили в детскую ванночку ребенка. Он держал ее лицо на весу, изучая лучики легких морщин, глаза, и это было совсем не то, что эпизод с Гамлетом. Абсолютно не то! На ладони Егора покоилась Жизнь, и Жизнь эта готова была откликнуться на малейший зов извне… Пальцем он шевельнул мочку ее уха — словно тронул потайную кнопку, в зрачках женщины зажглись две маленьких свечки, две лунных капельки. Каждую из них хотелось слизнуть языком, но стоило ли тушить этот свет? Егор знал, сейчас она попросит у него любви. Один маленький глоточек, ни за что, просто так. И придется объяснять, что он давно проигрался в дым, что он пуст и сух, как заброшенный колодец в какой-нибудь Сахаре. И бедная Сесилия, наполнив ладонь горючими слезами, сама же выпьет их, как яд, как снотворное, чтоб после обиженно заснуть. Здесь же, за столиком. А может, соберется с силами и уйдет искать другие ладони, другие источники…
   — Приветствую, сир!
   Егор встряхнулся. С некоторым недоумением разглядел в руке все тот же сморщенный лимон. А вместо Сесилии на стуле громоздился Марат, начальник местной охраны, юнец с парой румяных яблок вместо щек и непокорным вихром на голове. Как он его не мочил, не приглаживал, успеха не было. Воинственный вихор торчал нахальнее прежнего, одновременно напоминая о чубатых казаках и клепанных-переклепанных панках века минувшего.
   — Что-нибудь стряслось?
   — Угу!.. Путятин, олух такой, в тамбуре заперся. Пулемет ДШК в дежурке украл, ленту на полторы сотни патронов.
   — Там же у вас этот… Замок!
   — Выломал! У него ж силища, как у медведя.
   — Не покалечил никого?
   — Пока нет, но постреливает. О парламентерах слышать не желает. Мы уж и так, и этак подкатывали — ни в какую! А купе-то у нас не бронированные, — весь вагон одной пулей можно прошить. Короче, эвакуировали кого сумели, сейчас политесы разводим, уговариваем дурака сдаться.
   — Интересно, что ему взбрело в голову?
   — Известно, что. Шутнички тут одни подарок ему решили преподнести — термометр комнатный. Только прежде взяли и упаковали в кокос. Молоко выпили, мякоть съели, а внутрь этот самый термометр сунули. Половинки-то нетрудно склеить. Снаружи написали «Председателю Земного Шара».
   Егор фыркнул.
   — Это он любит… Что дальше?
   — Ничего, Путятин юмора не понял, взял топор, хряснул по ореху. Термометр, разумеется, раскокал. Теперь обижен на весь свет. О правде мирской талдычит, что продались, мол, все от мала до велика инсайтам. Президента страны требует. Бывшего, значит. А где мы ему возьмем президента?
   — Красивая ситуация!
   — Еще бы!
   — Как выкручиваться будешь?
   — Вот и я спрашиваю — уже у тебя: как выкручиваться будем? Может, ты это… Сходишь к нему, платочком помашешь, попробуешь что-нибудь?
   — Что пробовать-то?
   — Так это… Скажешь ему пару ласковых, объяснишь, что поэтам так себя вести не положено.
   — Не подействует.
   — Тогда объяснишь, что он талант, а таланты, дескать, надо беречь. Путятин тебя знает, поверит.
   Егор неспешно покачал головой.
   — Он и себя знает, Маратик. Не поверит он. Не такой уж осел. Да и нет смысла его улещивать. Путятин внимание любит, публику. Я его еще по тем временам помню. Обожал на сцены выбираться, диспуты про смысл жизненный устраивать. То на масонов наезжал, то на американцев с мусульманами. И виноватых, само собой, искал повсюду. Водился за ним такой грешок. Так что, Марат, чем больше будете уговаривать, тем меньше шансов, что он вообще когда-либо сдастся.
   — Клевать его в нос! — Марат искренне огорчился. Дернув себя за вольный вихор, ковырнул ногтем справа и слева, словно осторожно подкапывался под чубатую поросль. — Что же делать-то? В аппаратную докладывать? Так ведь шлепнут балбеса. Проще простого. Пришлют бультерьеров с автоматами — и кокнут. Там народец такой — цацкаться, как мы, не будут.
   — Не будут, это точно, — Егор вздохнул. — Тут, Марат, подходец требуется, тактика.
   — Так я и толкую! — Марат приободрился. — Сходи к нему, поболтай о тактике, о том, о сем.
   — Я про другое… — Егор потер лоб. Напряжение лобных долей чувствовалось абсолютно явственно. Словно мысли и впрямь что-то весили, уподобляясь пересыпаемой из полости в полость свинцовой дроби. — Ты вот что сделай, Маратик. Оцепи тамбур на часок, и ни в какие переговоры не вступай. Категорически. Пусть себе буянит, президентов с министрами требует, а вы — молчок. Нету вас — и все тут.
   — Ну?
   — Вот тебе и ну. Скучно станет паршивцу — и успокоится. Без всяких парламентских дебатов.
   — Так как же успокоится? А кокос?
   — Не в кокосе дело, кокос — только повод. Я же говорю, Путятин внимание любит, аплодисменты. Не будет публики с аплодисментами, не будет и Путятина. Сам уйдет, вот увидишь. Только чтобы в течение часа никто там даже не мелькал. Первое и непременное условие!
   — А пассажиры?
   — Пусть потерпят. Зато гарантированно пули в лоб не получат.
   — Попробуем, — Марат поднялся. Еще раз копнул почву вокруг чуба. — Хмм… Попробуем!
* * *
   Скрипач Дима наигрывал что-то из давнего французского, а может, просто импровизировал на ходу. Смотреть на него было грустно и больно. Он точно гладил свою глубоко музыкальную душу смычком, содрогаясь от неведомых публике сладостных всхлипов. Юное и бледное лицо скрипача собиралось морщинками семидесятилетнего старичка, губы плаксиво кривились. Егор хорошо помнил, как еще около года назад, на что-то надеясь, Дима ходил между столиков, интересуясь у посетителей, кто и что хотел бы услышать. Ему жестокосердечно говорили «спасибо, не надо», Дима возвращался в свой уголок и с отрешенной миной включал аудиосистему. Зеркальные диски он вколачивал в аппаратуру, как пацифист, вынужденный вопреки всему заряжать снарядами ненавистную пушку. Но когда музыканту все же называли имя какого-нибудь композитора, он тотчас расцвечивался румянцем, чуть ли не вприпрыжку бежал к своей скрипке. И даже играть начинал как-то взахлеб, словно ребенок, не верящий, что его дослушают до конца. Взрослый человек, до взрослой скорлупчатой суровости так и не доросший. Иным везунчикам удается остаться детьми, задержаться на стадии цветка, распускающегося по первому лучику солнца. На таких бы светить и светить, ан, не светится отчего-то. То ли батареек у людей не хватает, то ли лампочки перегорают. Еще в юные нерасчетливые годы…
   — Да-с, ребятушки! — с пафосом вещал Горлик. — Одни дорастают до правды, другие — до иллюзий! Первые бьются головой о стены, с пеной у рта обличают и критикуют, вторые, к примеру, пишут добрые и смешные сказки.
   — Пишут-то пишут, но в тайне про себя грустят.
   — Возможно! Не спорю. И все-таки — пишут!
   — Это ты, брат, про меньшинство говоришь, а большинство вообще ни до чего не дорастает. — Кареглазый Жора подмигнул безучастному Егору, рукой-катапультой метнул в рот очередную рюмку. С аппетитом захрустел соленым огурцом. — И не дорастают, кстати, потому, что первый свой актив успевают прожечь и протранжирить уже в молодости. А дальше либо буксуют, либо вовсе бросают весла. Плывут себе по течению и в ус не дуют.
   — Правильно. Оттого и жанры всегда делились на коммерческие и элитные.
   — Согласен! Успех и тираж вовсе не подразумевают наличие таланта! Иначе все слезливые сериалы следовало бы именовать шедеврами.
   — Да уж, произведения на прилавках мелькали отменные. Взять, к примеру, ту же «Свадьбу Скрюченного»! Воистину крутой сюжетец! Один язык чего стоит! «Правым указательным пальцем он нажал на спуск пистолета марки „ТТ“, с горькой усмешкой на красивом бронзового оттенка лице проследил за тем страшным результатом, который наделала его последняя решающая пуля»… Честное слово, ничего не выдумываю, цитирую по памяти!
   — Хорошая у тебя память.
   — Да нет, специально выучил. Были куски и похлеще.
   — Потом ведь еще печатали «Охоту на Скрюченного», «Золото Скрюченного», «Месть Скрюченного»…
   — Не перечисляй, я помню. Полное собрание сочинений — сорок три тома! И все про этого самого Скрюченного.
   — Обалдеть можно!
   — Подумаешь! Всего-навсего еще один Джеймс Бонд.
   — О том и речь. Но какой успех! Вы вспомните!
   — Помним, помним! И знаешь, в чем секрет этого успеха? В том, милый мой, что писали о том, чего не было. Фрейд это в свое время популярно растолковывал.
   — Эдипов комплекс?
   — Сам ты Эдипов комплекс! Сравнил грабли с лопатой. Я про боевики говорю. И эротические фантазии. Уж вы мне поверьте, про такие вещи лучше всего кропали либо вечнопечальные импотенты, либо невостребованные женщины. Выход нераскрытого либидо через литературу.
   — Униженцы и возвышенцы?
   — В точку!.. Помнится, Моравиа тоже эту темочку обсасывал. Жаль, не развил идейку. Утонула за картинками половых приключений.
   — Так может, Моравиа тоже, к примеру, того? В смысле, значит, невостребованный?
   — Кто же знает. Теперь всякое болтают. Про поэтов с прозаиками, про танцоров. Невостребованность — она действительно бывает плодовитой.
   — Ну вот, договорились!.. А мы с вами — что, импотенцией страдаем? Я, к примеру, решительно возражаю! И думаю, появись такое желание, сумели бы зафуфырить какую-нибудь эротико-приключенческую блудодень. Даже проще простого!
   — Пожалуйста, кто мешает! Зафуфырь!
   — И зафуфырил бы! Только пакостно мне, к примеру! И душе претит.
   — Им тоже претило, однако преодолевали. И себя, и мораль, и стихию.
   — Ну и что?
   — Ничего. И ты преодолей! Волю прояви, настойчивость!
   — Я так не могу.
   — Не могу, не могу, свело правую ногу! — весело подхватил Жорик.
   — Не ногу, а ногу! — хрюкнул Егор.
   — Все равно не могу!..
   — Зря ржете. Грустная это вещь — сочинять строки, которым не увидеть свет при жизни автора.
   — Если бы только при жизни!
   — О том и толкую! — Горлику очень хотелось продолжить прежнюю тему. — В кино — сериалы, в музыке — рэп-частушки. Докатились, так-перетак! Поспрашивайте у тех же инсайтов, какие у них самые крутые игры, и, как пить дать, укажут на какой-нибудь мыльнопенный триллер. А в сюжете очередной «Скрюченный» бродит по тоннелям, крошит ползающих повсюду вампиров и соблазняет на все готовых принцесс. Нет, братцы, я не против массовой культуры, — черт с ней! — я против культуры скучной и безмозглой.
   — Запомни, камрад, массовая культура — всегда безмозгла.
   — Чего, чего?
   — Разъясняю. Если Толстого с Апдайком распространить по всей планете, то и они перейдут в разряд серого и сирого.
   — Ну уж… Это ты не туда загнул. Я ведь о наших временах, о наших условиях.
   — А что ты хочешь от наших условий?
   — Как что? Я много чего хочу. К примеру, чтобы уровень той же массовой культуры чуток приподняли. Не могут сами, пусть заимствуют у классиков. Не из головенок своих пустых, не с потолка, а из чужих, к примеру, шедевров. Все таки облагородили бы беллетристику.
   — Благородная беллетристика! Отменно звучит… — Жорик гоготнул. — Как-то читал я одного пиита, — тоже увлекался вольными переводами…
   — Вольными или невольными?
   — Это уж как взглянуть. Впрочем, кое-что у него действительно выходило забавным — в смысле, значит, облагороженным. — Жорик взмахнул руками, с завыванием продекламировал: нежно раскрылись уста / лица ее живота, / и острый клинок джигита / что будет сильней победита…
   — Хватит, хватит! Суть мы уже поняли.
   — Что вы могли понять, это же только начало!
   — А я говорю: достаточно!.. Помнится, наш преподаватель эстетики, старый хрен, похожий на Эйнштейна, как-то, разъярившись, воскликнул: «Я вас культуре учу, говна такие, а вы тут лясы точите!» Мы потом чуть ли год эту фразу цитировали. На доске мелом писали. Ох, и посмущался он у нас! Даже жаль старика было. Вот и тебя с твоим половозрелым джигитом туда же понесло.
   — Меня?!..
   — Кого же еще! Только, ради Бога, не обижайся. Какая разница, как называть — компиляция или облагораживание. И то, и другое — по сути своей воровство.
   — Я бы сказал мягче: заимствование…
   — А что тут плохого? Если заимствуют, значит, чего-то стоишь. У меня, к вашему сведению, раз семь или восемь заимствовали идеи. Прямо кусками текст выдирали.
   — Так ведь, к примеру, и у меня то же самое!
   — Возможно, не спорю. Зато твой «Иммануил» точь-в-точь как Тургеневский «Рудин». До точек и запятых. Ты извини за прямоту, но это уже факт. Ты даже абзацы ленишься местами переставлять и прилагательные старорусские оставляешь.
   — Ну и что ты этим хочешь сказать? — узловатым пальцем Горлик вывел в воздухе замысловатый иероглиф. — Тут ты, братец, на скользкое ступаешь! Потому как, во-первых, я уже сказал: писатель Горлик в принципе не возражает против списывания, — лишь бы доходило до народа, а во вторых, это надо еще выяснить, кто у кого списал. Великий ли, заглянув в скважину будущего, или я, всмотревшись в дыру прошлого. Таланты — они, милый мой, — вне времени.
   — Славная же тебе попалась дырочка! Этакая дыра-дырища! — Жорик громко расхохотался. — Не расскажешь, где такие водятся? Тоже разок бы заглянул.
   — Ну, не дыра, так омут. Что ты привязываешься к словам! Я только хотел сказать, что, может, и нет в мире ни будущего, ни прошлого. Один голимый океан информации. Все, понимаешь, там есть — все и обо всем. А мы с жалкими своими ковшиками и ложками, как солдаты из какого-нибудь Баязета, — доползаем и черпаем…
   — А я считаю так: все по кругу идет. Друг за дружку цепляемся и лезем. Тех же музыкантов послушайте — Боччерини, Альбинони, Вивальди, Паганини и прочих. Кто там у кого скатывал — теперь и не разберешь. То есть, слов нет, красиво, пышно, но так, пардон, одинаково, что диву даешься. А если уж такие великие заимствовали, то чего нам, грешным, стесняться? Это даже не плагиат, а всего лишь трансформация уже написанного — на свой лад и по своему разумению.
   — Пожалуй, из тебя вышел бы неплохой адвокат!
   — Не спорю, краснобайствовать я всегда любил…
   Грузный и большой, подошел Путятин. По-медвежьи крепко пожал всем руки, по-медвежьи кряжисто уселся на скрипнувший стул.
   — Ну, как, отстрелялся? — Жора весело блеснул зубами, не дожидаясь ответа, придвинул новоявленному гостю рюмку, налил до краев.
   Егор протянул поэту свою.
   — За то, что никого не угробил!
   — А мог бы… — Путятин хмуро выцедил водку, шумно крякнул.
   — Как тебя так быстро отпустили?
   — Почему быстро? Вовсе не быстро. Гильзы попросили собрать, тамбур проветрить. Марат еще лекцию прочел, как стрелять из пулемета, как ставить на предохранитель. — Путятин фыркнул. — Мальчишка сопливый, а туда же — учить вздумал!
   — Имеет право! Потому как в погонах.
   — Ладно, проехали… — Путятин рассеянно пошевелил бровями. — А вообще-то и впрямь хорошо. В смысле, значит, что никого не зацепил. Жизнь, как ни крути, — прекрасна и удивительна!
   — Дурачина, — Жора ласково покачал головой. — Удивительна — возможно, но что прекрасна — это, извини меня, звучит пошло. Вспомни лучший из всех палиндромов: мы — дым!
   — Мухи и их ум! — тотчас откликнулся Горлик.
   — Вот именно. И то и другое — про нас. Так что поосторожнее с определениями, мон шер. Потому как с тем же успехом жизнь может быть жестокой и грязной, вонючей и мерзкой. Прекрасное и жуткое уживается в чудовищнейшем симбиозе. Все равно как орхидея, проросшая из навозной кучи. Все дело — в нас самих, понимаешь?
   Путятин свирепо поскреб прячущуюся под бородой челюсть.
   — Значит, получается, это я прекрасен, а не жизнь? На это ты намекаешь?
   — Именно! Взгляни на Диму. Он чуть ли не каждый день прекрасен. Потому что ухаживает за собственной оранжереей, земельку возделывает, холит и нежит каждый цветочек, каждую почечку. И Горлик по-своему прекрасен. Даже когда переписывает по ночам из фолиантов классиков главы. Я так и вижу его одухотворенное чело, каплю пота на кончике носа… Признайся, Горлик, сколько уже переписал? Да не красней, все ведь в курсе. Тем более, я не в укор. Знаю, что хочешь упаковать в контейнер и сбросить посылочку для потомков. Хорошее дело! Все правильно! А то, что под рукописями Тендрякова, Гулиа и Куприна будет стоять твоя закорючка — экая беда! Вон и с Шекспиром по сию пору ни черта не выяснили, он писал или не он. То ли мясником в действительности был, то ли актером в «Глобусе». Но ведь сути такой пустяк не меняет. Шекспир там или граф Рэтленд, Лопе де Вега или какой другой испанец — какая мне, собственно, разница? «Гамлет» от того хуже не стал, верно? А что Лева Толстой его не любил, так он нам тоже не указ. Граф много чего не любил — в том числе и Чехова с Достоевским, и музыку с балетом. Так что пиши, Горлик!.. Как у тебя, кстати, с почерком?
   — Вроде разборчиво, — смущенно пробормотал Горлик.
   — Тогда порядок! Хочешь, я тебе своих книжонок подкину? Без-воз-мездно!
   — Зачем же…
   — Да нет, я, конечно, понимаю: это малость побледнее Вересаева с Гоголем, но тоже неплохо, уверяю тебя! — Обличитель Жорик продолжал с аппетитом жевать. Озорной взгляд его так и осыпал собеседников искрами. — В каком-то смысле я тебе даже завидую. Честное слово! Ты ведь не просто переписываешь, ты глубже любого читателя в текст погружаешься. Воспринимать язык через пальцы — особое состояние! Помню, когда-то таким же образом начинал: переписывал целые страницы из Лондона, Паустовского, Платонова. И представьте себе, начинал видеть то, чего не видел глазами!
   Горлик, маленький, сутулый, с аккуратной проплешиной на затылке, потупившись, чертил пальцем на скатерти. Путятин крупной ладонью похлопал его по плечу.
   — Не тушуйся, брат. Лучше так, чем никак.
   — Хорошо сказано!
   Егор скупо улыбнулся. Смешно они смотрелись — два бородача — Путятин и Горлик. Один похож на окладистого иконописного Маркса, второй — на присмиревшего Свердлова, первый — и впрямь революционер, второй — без пенсне и абсолютно ручной. Один — большой, другой — маленький, два брата от двух мам и одного отца.
   Немного помолчали. Чтобы как-то прервать затянувшуюся паузу, Егор разлепил губы и глухо продекламировал:
   — Нам салютуют молнии вчерашних лет,
   Когда сбриваем седину чужой обиды,
   Но главный приоткроется секрет
   Лишь после нашей с вами панихиды.
   — В точку! — Горлик поднял палец. — Чье это? Бальмонт? Северянин?
   — Мое, — признался Егор. Тяжело перевел взор на Путятина. — А ты бы, мил друг, все-таки лучше не за пулемет брался, а раздевался и бегал по вагонам голым.
   Поэт с удивлением воззрился на Егора, захлопал редкими ресницами.
   — Зачем? Я, кажется, эксгибиционизмом не страдаю.
   — Не о том речь. Видишь ли… — Егор исторг глубокий вздох. Он и сам толком не знал, что собирается сказать. Наверное, просто жаль стало Горлика, хотелось отвлечь от него внимание. — Видишь ли, Путятин, пули всегда и всего хуже. Самый распоследний аргумент, если разобраться. А потому… Делай, что хочешь, кричи, напивайся, бока отлеживай, но только не стреляй.
   Длинная фраза унесла остатки сил. Он почти физически ощутил, как тускнеет лицо и гаснут без того тусклые глаза. Пришлось в экстренном порядке мобилизовываться. Проявляя недюжинную волю и внешне довольно уверенно Егор подцепил пальцами подсохший колбасный кружок, виртуозным движением переправил в рот, тут же промокнул губы салфеткой. На него взглянули с удивлением. Салфетки на этой стадии действительно воспринимались тяжело. И снова он мысленно усмехнулся. Опять всех обманул. Напился в дым и притворился трезвым.
   — Ну-с! За тех, кто в море? — он поднял свою посудину.
   — А кто нынче не в море? — Жорик коротко хохотнул, но тут же спохватился. — Отличный тост! Поддерживаю! За нас, стало быть, — за всех оставшихся…