В окнах свистел ветер. Солнце прошивало его насквозь. Дядюшка Пин, неисправимый болтушка и хвастун, потирал руки, переходя от собеседника к собеседнику. У нас, в Лагуне, все давно уже от него устали, здесь же дядюшку соглашались слушать, и, задыхаясь от радости, он развивал одни и те же темы — о свирепости осенних грипунов, о зубах тупорылой щуки и вообще о превратностях жизни. Даже Леончик сумел заинтересовать кого-то из пассажиров и теперь, заикаясь, день-деньской молол какую-то чушь про хитрого окуня, якобы поедавшего его кокосы, про солнце, что иной раз подбрасывало на острова своих маленьких раскаленных родственников, про блуждающие звезды и про сны, которых он не понимал. Его слушали, ему что-то даже пытались растолковывать, не зная еще, что Леончик пускает чужие мысли в обход головы — не из вредности, просто в силу своей природы. Но более всего автобусных старожилов заинтриговал наш загар. Смешно, но смуглая кожа вызывала у них прямо какой-то болезненный восторг. Завидущими глазами они впивались в крутящуюся перед ними тетушку Двину. Указывая на нее крючковатым пальцем, дядюшка Пин без устали повторял, что, между прочим, это его родная сестрица. Глядя на все эти ахи и охи, мать Мэллованов, принарядившаяся в день отъезда в цветастую кофту, тоже пожелала раздеться, дабы показать этим недотепам что такое настоящий загар. Раздеться ей не позволил муж. Они тут же разругались, наглядно показав всему салону, что тихие и светские беседы — отнюдь не единственный способ общения. Именно после этой схватки Читу, самую младшенькую Мэллованку, ту, что когда-то похитила мой мешок, перестали брать на руки. Трудно ласкать ребенка и получать от этого удовольствие, когда вспыльчивые родители где-то поблизости. Отныне право милой погремушки целиком и полностью перешло мне — следующему по старшинству за Читой. Огромными глазами она наблюдала теперь, как тетешкают меня все эти дяди и тети, и в паузах между слюнявыми поцелуями я успевал разглядеть в ее задумчивом взгляде мечту, в которой она, уже повзрослевшая, сильными руками домохозяйки хватала нож и всаживала в мое сердце по самую рукоять. Бесполезно было объяснять и доказывать ей, что никакой радости от кукольных этих прав я не получал. Она бы не поверила. Хотя бы по причине того же Мэлловановского упрямства. Откровенно сказать, во время борьбы с любвеобильными взрослыми мне было не до нее. Я мучился и терпел, не переставая удивляться тому, что практически никто из пассажиров не желал разговаривать со мной по-человечески. Едва я оказывался у них на руках, как с небывалым энтузиазмом они начинали похрюкивать и покрякивать, строить мне коз и изо дня в день придурошными голосами задавать одни и те же вопросы. Иногда я просто отказывался их понимать.
   — Что вы сказали, тетенька?
   — Сю-сю, маленький! Тю-тю…
   Я озадаченно замолкал. Честное слово я чувствовал себя идиотом! В конце концов существуют жаргоны и сленги, есть грудное бормотание, доступное пониманию лишь самих младенцев, — вероятно, и этот язык относился к числу специфических взрослых диалектов, и я покорно молчал, вслушиваясь и пытаясь анализировать. Но чаще всего я не выдерживал, и когда очередной «беседующий» со мной пассажир не подносил положенного коржика или конфеты, словом, законной мзды за переносимые муки, я попросту взрывался. Выражалось это в том, что, вежливо извинившись, я решительно сползал с чужих колен и перебирался к дядюшке Пину или к Уолфу. Наши-то умели разговаривать со мной по-человечески и этих «сю-сю», по-моему, тоже не понимали. Правда, Лис и его парни еще продолжали считать меня шкетом, но и они доверяли мне в крохотном тамбуре вдохнуть от желтого прокисшего окурка, и когда я заходился в кашле, дружелюбно ахали по моей спине кулачищами.
   Автобус несся теми же песчаными равнинами. Чахлый кустарник под порывистым ветром трепетал нам вслед, и, разбуженные ревом мотора, приподымались вопросительными знаками гибкие и опасные кобры. Дважды нам приходилось тормозить. Толстые и усатые налимы по-хозяйски переползали дорогу. Ругаясь, водитель вертел руль, объезжая их стороной.
   Незаметно для всех, а главное, для меня самого, Уолф постепенно превратился в моего друга. Еще одна из загадок взаимных симпатий. Он был раза в четыре старше меня, и в то же время мы оба прекрасно понимали, что нужны друг другу, что снисходительный его тон в наших беседах — не что иное, как камуфляж, предназначенный для окружающих. Он уже принадлежал к клану безнадежно-взрослых, я же стоял одной ногой в сопливом отрочестве и лишь другой робко попирал осмысленную эру детства. Сознавая щекотливую ситуацию, я старательно подыгрывал импровизированному спектаклю, по возможности признавая Уолфа за нормального взрослого, то есть, за человека, практически разучившегося мыслить, но тем не менее самоуверенного безгранично и соответственно не понимающего самых очевидных вещей. Таким образом мы до того усложнили наши диалоги, что никто из посторонних не понимал ни единого слова. Кстати, насчет мыслей! В том, что Уолф умел мыслить, я убедился давно. Сам я был лишен подобного дара с момента моего рождения. Факт чрезвычайно обидный, и возможно поэтому люди, манипулирующие мыслями, как если б это были обыкновенные камешки, всегда приводили меня в восхищение. По человеку всегда видно — владеет он этой способностью или нет. И уж кто умел по-настоящему мыслить, так это наш старикан Пэт.
   Как только солнце тонуло в Лагуне и хижина заполнялась соседями Пэта, старик неспешно садился у огня и принимался за свои байки. Может быть, он просто рассуждал вслух, но люди приходили его послушать. Лежа на соломенной циновке, внимал старику и я. Он ронял мысли легко, как зернышки, — каждое в свою определенную лунку, и мы ясно видели: все, что он произносит, рождается у него прямиком в голове. Никто никогда не говорил этого прежде. Пэт выдумывал свои истории из ничего, из пустого воздуха, и это оставалось выше моего понимания. Даже сейчас, беседуя с Уолфом, когда порой мне казалось будто я нечаянно принимаюсь думать, я быстро и с огорчением убеждался, что мысли принадлежат не мне, а все тому же многомудрому старику Пэту. Его голос словно поселился в моих ушах, и когда Уолф спрашивал о чем-то, голос немедленно выдавал ответ. Обычно пораженный, Уолф надолго замолкал, рассматривая меня и так и эдак, а после отворачивался, принимаясь энергично строчить в своем пухлом блокноте. И стоило ему отвернуться, как меня тотчас подхватывала какая-нибудь из заскучавших пассажирок, и снова начинались непонятные игры. Переход от философии к поцелуйчикам оглушал подобно запнувшемуся и распластавшемуся по земле грому.
   — Кусю-мусю, пупсенька!
   О, ужас!.. Я тщетно закрывался ладонями, дергался и извивался, проклиная свой возраст. Это продолжалось до тех пор, пока мои пальцы не притрагивались к чему-то липкому, сахаристому, и я… Я, увы, сдавался. Сладость с позорным капитулянтством переправлялась в рот, и на несколько минут я становился славным улыбчивым парнишкой, обожающим все эти мокрые, вытянутые дудочкой губы, колени, заменяющие стул, мягкие щеки и необъяснимо-глупые словечки.
   — Пуси-муси, маленький?
   — Пуси-муси, тетенька…

5

   То, что проплывало мимо нас, называлось городом. Огромные здания, клетчатая структура стен и стекла, мириады окон с цветами и кактусами. На окраинах города, подпирая небо высились металлические мачты, на которых вместо парусов были развешены гигантские сети. Я сразу догадался, что это против рыбьего нашествия. Осенний жор городские жители тоже очевидно не любили. Словом, здесь было, на что поглядеть, и всем салоном мы лицезрели проплывающие мимо улицы, серые равнобокие глыбы, именуемые домами. Город мы видели впервые. Он захватывал дух, небрежным извивом дороги возносил нас к сверкающим крышам, погружал на дно затемненных улочек. Он смеялся над нами на протяжении всей дороги. Камень, удушивший зелень, мрачное торжество заточившего себя человека…
   Солнце садилось слева, справа оно кривлялось и переламывалось в многочисленных зеркальных преградах, ослепляя нас, придавая городу образ гигантского чешуйчатого зверя. Но наплывающий вечер не позволял рассмотреть его более подробно.
   Зевающий шофер, обернувшись, ошеломил нас новостью. Еще более неожиданной, чем недавнее появление города. Автобус собирался остановиться, чтобы подобрать новых пассажиров. Но каким образом?! Куда? Мы озирались в недоумении, не видя того спасительного пространства, где могли бы разместиться внезапные попутчики. Мы и так располагались частично на полу, частично в самодельных подобиях гамаков. Очередная партия новичков обещала непредставимые условия сосуществования. Честно говоря, я просто не верил, что в крохотный салон кто-нибудь еще способен влезть.
   На этот раз нас встретила не Лагуна. Время Лагун безвозвратно прошло. В сгустившихся сумерках в свете бледно-желтой луны мы разглядели что-то вроде гигантского камыша, уходящего под горизонт, и неказистый деревянный поселочек зубасто улыбнулся нам придорожным щербатым забором. Под неутомимо вращающимися колесами гостеприимно захлюпало. Собственно говоря, дороги здесь и не было. К гомонящей тучной толпе по заполненной грязью канаве мы скорее подплыли, а не подъехали. Темная, дрогнувшая масса, напоминающая вздыбленного и атакующего волка, качнулась к машине и, обретя множество локтей, кулаков и перекошенных лиц, ринулась к распахивающимся дверцам. Люди карабкались по ступенькам, остервенело толкались, клещами впиваясь в малейшие пространственные ниши между багажом и пассажирами, оседая измученными счастливцами на полу и на собственных измятых сумках, повисая на прогнувшихся поручнях. Их было страшно много — этих людей. Еще более страшным оказалось то, что в конце концов все они вошли в машину — все, сколько их было на остановке! Торжище, размерами и формой напоминавшее спроецированного на землю волка-великана умудрилось впихнуться в крохотное пузцо зайчонка, если зайчонком приемлемо, конечно, назвать наш автобус. Так или иначе, но свершилось противоестественное: зайчонок проглотил волка, мотылек воробья! Распятые и расплющенные, в ужасающей тесноте, мы радовались возможности хрипло и нечасто дышать. Не обращая на творящееся в салоне никакого внимания, шофер посредством резинового шланга неспешно напоил машину вонючим топливом и, забираясь в кабину выстрелил захлопываемой дверцей. Он любил мощные звуки: рокот двигателя, грохот клапанов, скрежет зубчатой передачи. Вот и дверцы он не прикрывал, а с трескам рвал на себя, ударом сотрясая автобус до основания. И снова под ногами у нас зарычало и заворочалось. Мрачный и высокий камышовый лес с невзрачными огоньками поселка поплыл назад и стал таять, теряясь за воздушными километрами. Волнение успокаивалось. Люди постепенно приходили в себя, обустраивались в новых условиях.
   Невозможно описать хаос. И очень сложно описывать вещи, приближенные к нему. Вероятно, по этой самой причине мозг мой не запечатлел и не расстарался запомнить, каким же образом мы все-таки провели ту первую неблагодатную ночь в забитом до отказа салоне. Вероятно, умудрились все же уснуть, разместившись и окружив себя видимостью уюта. Последнее оказало гипнотическое действие, и, обманутые сами собой, мы счастливо погрузились в сон.

6

   Напоенный и упоенный своей сытостью, означавшей силу и скорость на многие-многие версты, автобус продолжал мчаться, нагоняя ускользающий горизонт, утробным рыком распугивая пташек и стайки мальков, выбравшихся порезвиться в воздух.
   Обычно это называют предчувствием. Нечто внутри нас предупреждает слабым проблеском, отточенной иглой тычет в чувствительное, и, поднятая с сонного ложа, мысль тычется во все стороны, силясь сообразить, откуда исходит опасность, да и вообще — опасность ли это. А угадав направление, бьет в набат, и мы вздрагиваем, стискивая кулаки, готовясь встретить беду во всеоружии. Увы, Путь перестал быть развлечением. В жестоком озарении мы поняли, что впереди нас ждут новые остановки, обещающие новых пассажиров. Никто, включая вновь поселившихся в салоне, не мог себе представить, что произойдет с машиной, если ее примутся штурмовать очередные орды пропускников. Пропуск являл собой заветное право на Путь, на колесную жизнь. Мы все имели эти картонные безликие квадратики, но мы и предположить не могли, что обладателей пропусков окажется столь много. Кроме того я знал: пропуск знаменует собой не только право, но и долг, — обладатель заветного квадратика не мог уклониться от Пути при всем своем желании. Он обязан был ехать! И он, этот должник, наверняка уже мок где-нибудь под дождем, дрожа от холода и ветра, ругая нашего водителя за медлительность, с трепетом предвкушая тепло нашего салона.
   Первым встревожился дядюшка Пин. Захватив с собой мешок с вяленой рыбой, он протолкался к водителю и через узенькое окошечко начал быстро что-то ему втолковывать. Шофер слегка повернул голову, опытным взором оценил принесенный мешок, и весь салон, затаив дыхание, оглядел невзрачный мешочек глазами водителя. За ходом переговоров следили с напряженным вниманием. Он выглядел таким рубахой-парнем — хозяин нашей крепости на колесах, так ловко вел махину-автобус и так белозубо улыбался, что мы почти успокоились. Дядюшка Пин, умеющий жалобно пересказывать чужие истории и красочно жестикулировать, конечно, сумеет убедить его пропустить одну остановку и не останавливаться. Мыслимое ли дело! Уже сейчас в рокоте двигателя слышались надсадные нотки, поручни трещали, угрожая оборваться, а из-за душной тесноты лица людей сочились жаркой влагой, кое-кто, не выдерживая, сползал в обморок и к нему спешили с холодными компрессами…
   Мы так уверили себя в дипломатических способностях дядюшки Пина, что объявление, сделанное рубахой-парнем через скрытые динамики, повергло нас в шок.
   — Все остановки — точно по графику! А будет кто еще советы давать, высажу к чертям собачьим!..
   Подавленный и избегающий взглядов, дядюшка незаметно вернулся на место.
   Не помню, как долго мы молчали. При определенных условиях настроение портится крепко и надолго. Тучи и грозовая хмарь проникли сквозь стекла и вились теперь под низким запотевшим потолком. Всеобщая подавленность мешала растворить окна, и мы продолжали мучиться в духоте, питая мозг самыми мрачными фантазиями, только теперь в полной мере сознавая собственное бессилие. И далеко не сразу мы заметили маленький заговоривший ящичек. Но так или иначе он неведомым образом засветился и заговорил, умело привлекая внимание, и даже в этой немыслимой тесноте жители Лагуны подпрыгнули от изумления. Ничего подобного мы никогда не видели. Лишь один Уолф нашел в себе силы сохранить подобие невозмутимости и с усилием пробормотал.
   — Кажется, это телевизор.
   Он выдал нам это заковыристое словечко, но, похоже, и сам не был до конца уверен в сказанном. Поворотившись ко мне, он пояснил:
   — Старик Пэт как-то рассказывал о таком…
   Рассказывал или не рассказывал об этом Пэт, но факт оставался фактом — мы были потрясены. Похожий на зеркальце экран ящичка с немыслимой легкостью куролесил по всему свету, показывая знойные острова и заснеженные равнины, людей самого причудливого цвета и телосложения, невиданные деревья и высокие, в сотни этажей дома. Крохотный, приоткрывшийся нам мир, несмотря на свою малость, поглотил нас целиком. Отныне Пин с тетушкой Двиной, Леончик и вся ватага Лиса день-деньской проводили у телевизионного чуда. Поскольку я продолжал оставаться самой любимой после телевизора игрушкой, то, само собой, я попадал в первые зрительные ряды на чьи-нибудь особенно удобные колени. Очень часто рядом оказывалась Чита. На время просмотра передач у нас негласно устанавливалось подобие перемирия. Впрочем, перемирие перемирием, но кровь — это всегда кровь и она дает о себе знать вопреки воле и разуму обладателя лейкоцитов. Неожиданно для окружающих, а иногда и для себя самой Чита щипала меня, заставляя подскакивать и зеленеть от ярости. А через секунду с самым невинным видом она уже счищала грязь со своих сандаликов о мои штаны. Надо признать, случалось это не часто, и в целом наши коллективные просмотры проходили вполне мирно. И Чита, и я в одинаковой степени заливались смехом над забавными рисованными сюжетами, сосредоточенно хмурили лбы, следя за зловещими фигурами в ковбойских шляпах и с револьверами…
   Чепэ случилось вскоре после нашей первой остановки. Чита пала жертвой собственной неуемной страсти к мультипликации. Под смех всего автобуса, наученная веселой тетей, она подходила к телевизору и, всплескивая руками, лепетала:
   — Милый дяденька, покажи нам пожалуйста мультики!
   Строгий и неприступный диктор, не слушая ее, продолжал балабонить что-то свое, зато все население автобуса ложилось на пол от хохота. Смеялись и сами Мэллованы, и белозубый рубаха-парень, отчего машина виляла, вторя общему гоготу. Если бы это не повторялось каждый телесеанс, я бы возможно стерпел. Чита безусловно заслуживала наказания. Но на пятый или шестой раз старикашка Пэт шевельнулся у меня в голове и нудным своим голосом задал один-единственный вопрос:
   — Разве ты не видишь, что она одна? ОДНА против всех?..
   Наверное, это и называется — покраснеть до корней волос. Я почувствовал, что лицо у меня горит, угрожая поджечь все близлежащее. Старикашка был прав. Прав, как всегда. Маленькая Чита стояла возле этого паршивого телевизора, одна против всех нас — ржущих и потешающихся. Даже Уолф, наш умница и главный мыслитель — и тот улыбался! Доверчивые глаза Читы продолжали взирать на экран. Пылающий, как костер из сухих поленьев, я подошел к ней и взял за остренький локоток.
   — Они же дурят тебя, а ты веришь!
   И случилось то, чего я никак не ожидал. Что-то она прочувствовала и поняла. Да, да, именно так! Нахальный Мэлловановский отпрыск, существо, рожденное, чтобы воровать, щипаться и царапаться, внезапно спрятал свои огромные глазищи в пару детских ладошек и, о, Боже! — по щекам его быстро и обильно потекли обиженные капельки. Никакого завывания, что было бы, конечно, лучше! — только короткие приглушенные всхлипы. Уж не знаю почему, но плач этот не по-детски разъярил меня. Шагнув к телевизору, я толчком плеча спихнул его с узенькой деревянной подставки. Тяжелый светящийся ящичек полетел на пол и со звоном рассыпался на отдельные части. Смех в салоне оборвался, и даже Чита, перестав плакать, взглянула на меня с испугом.

7

   С этого дурацкого телевизора все в общем-то и началось. Правда, Уолф придерживался иного мнения. Он считал, что все случившееся произошло бы так или иначе. Возможно, поводом была бы не Чита, а что-то другое, но это что-то обязательно бы нашлось. Вопреки пословице — теснота отнюдь не сближала. Накапливающееся раздражение должно было рано или поздно найти выход, вырваться из раскаленных душ, как вырываются яды из отравленного желудка. Кстати сказать, в разговорах с Уолфом мы перестали прибегать к тарабарщине, называя вещи своими именами, не стесняясь присутствующих. Частенько в наших беседах участвовал теперь и Лис. Вероятно, без его ребят нам пришлось бы туго. Они стали нашей главной опорой. Странности всех войн!.. Они еще больше старят пожилых, но взбадривают молодость. Дядюшка Пин, тетя Двина, другие им подобные были совершенно подавлены происходящим. Однако, Уолф, Лис и все их одногодки горели боевым задором, находя нынешнюю жизнь куда менее нудной и утомительной.
   В сущности салон распался на два враждующих лагеря. Две половинки огромной машины катили себе мимо лесов и болот. Пара колес принадлежала им, пара колес — нам. Нашелся у них и свой предводитель, бывший житель «камышового» поселка, обладатель злополучного телевизора. На нас он был особенно зол и в корне пресекал малейшие попытки переговоров. От ребят Лиса он заработал шрам, что, конечно же, не увеличило его дружелюбия. Злость всегда возглавляет смуту. Примерно то же происходило и на нашей «половине». Штаб образовали Уолф, Лис и я. После той драки, когда меня рвали из рук в руки, как главного виновника событий, Уолф стал говорить чуть в нос. Сломанная надкостница огрубила его черты, придав лицу недоверчиво-угрожающее выражение. Лис же оказался прирожденным воином. Мир и всеобщее спокойствие навевали на него откровенную скуку. Таким образом все мы бредили жесткими планами отмщения, скорейшей очистки автобуса от «камышовой швали и шелупени». О старой дружбе никто не вспоминал. Отточенным ножом взрыв страстей располовинил население машины, как бунтующий от спелости арбуз. И впервые мы увидели себя в самом неприглядном свете: мы были почерневшими от злости косточками, зависшими в багровом тумане.
   Ненавистные «камышовщики» обосновались в передней части автобуса, мы же шушукались на своей половине. Ни одна из группировок не пыталась нарушить негласной границы, что, впрочем, при нашей тесноте было бы затруднительно выполнить. Между прочим, был среди нас и такой чудак, что вознамерился соблюдать нейтралитет. Он старался выказывать одинаковое уважение обеим сторонам, каждому члену группировки в отдельности. Смешно, но даже ко мне он обращался на «вы». Ходил по салону «впригиб и вприщур», беспрестанно извинялся и, пробираясь меж чужих спин, не расставался с широкой неестественной улыбкой. Он долго и пространно беседовал с Уолфом, с тетушкой Двиной и дядей Пином, но мне кажется, понимали его с трудом. Такая уже это была выдающаяся речь. Озабоченный любитель нейтралитета не хотел драк, не хотел крови. В то же время нам он отдавал явное предпочтение, и, «мужики сиволапые» по его словам несомненно переборщили. В конце концов, расстроенный собственными проникновенными словами, он отходил в сторонку, к «сиволапым мужикам», и по-моему, говорил то же самое про нас. Как бы то ни было, обе половины были настроены весьма решительно. Множественные перепутанные минусы замкнутого пространства слились в один общий — расположившийся в двух шагах по ту сторону, и эта упрощенная ясность не позволяла людям остыть. Засыпая, мы оставляли часовых, просыпаясь, первым делом настороженно осматривались. Каким напряжением пропитался воздух! Отчего мы не брезговали им дышать?..
   Ночью, когда я случайно открывал глаза и пытался прислушиваться, все менялось. Сладкой музыкой в меня вливалось шебуршание дождя, и прошлое начинало клубиться радужным многоцветьем. Его не в состоянии были перебить ни бормотание людей, ни надсадный рокот мотора. Легкими ручейками дождь стекал по призрачным склонам моего миража, шлифуя его грани, падая на пол, наигрывал марш крохотных барабанов. До меня долетали бурлящие вздохи морских волн, и зажигалось над головой звездное небо Лагуны. Иногда видение было столь ярким, что, не выдерживая ностальгических мук, я и впрямь поднимал голову. Обманчивость полуснов! Только что я сжимал в пальцах пригоршню теплого песка, и вот в них уже ничего нет. Ни единой песчинки. Все рушилось от одного неосторожного движения. В полумраке я с отчетливой ясностью видел нашу «заставу». Напротив нее, сразу за линией условной границы, клевал носом на перевернутой корзине караульный «сиволапых». И мы, и они охраняли сны группировок.

8

   Кто из нас мог подумать, что вражда способна настолько увлечь! Дни, ночи, часы и даже минуты приобрели значимость. За окнами помахивала веерами ненужная нам пестрота. Мы давно уже не замечали ее, научившись глядеть только в одну сторону. В сторону врагов. Жизнь сосредоточилась в боевых совещаниях, в соревновании жестоких и страшных идей. Болезненно обострившийся слух ловил «оттуда» малейшие звуки, мысленно дорисовывая, доводя неразборчивое до жутких оскорблений. Паутина из человеческих нервов дрожащей сетью протянулась через весь салон. Люди сидели, готовые вскочить, стояли, готовые броситься…
   Кривоногий представитель «сиволапых» находился на нашей половине. Он был послан для переговоров, но переговорами я бы это не назвал. Все, что он говорил, было незамысловатым изложением угроз, в которых угадывалось предложение убраться из автобуса подобру-поздорову. В противном случае нас обещали выбросить силой, предварительно изувечив и размазав мякишем по стенам. Описывая наше печальное будущее, кривоногий посол дружелюбно скалил желтоватые зубы, что должно было, по всей видимости, означать улыбку и самое доброе к нам расположение. Покончив с изложением незамысловатого ультиматума, он царственным жестом разложил на коленях распухшие пятерни, и, глядя на них, я тотчас вспомнил Лагуну и выброшенных на песок помятых морских звезд. Но сейчас мне было не до воспоминаний. За широкой спиной посла в жутковатой готовности светились десятки взглядов. И впервые на смену моему воинственному азарту пришел страх. Воздух в салоне тяжелел с каждой минутой. Я не мог вдохнуть его и только откусывал горячими шершавыми кусками, с болью заглатывая. Сидящий справа от меня Лис с полной невозмутимостью вытащил из кармана бумажные шарики и, поплевав на них, начал заталкивать в уши. Все хмуро уставились на него. Посол «сиволапых» заерзал.
   — Смотрите-ка! Презирает нас… Слушать не хочет.
   Лис ответил ему откровенной ухмылкой. «Сиволапый» побагровел.
   — Ты, щенок, вылетишь отсюда первым! — гаркнул он. — Это я тебе обещаю!
   Смуглое лицо Лиса пошло пятнами. Я понял, что именно сейчас произойдет главное. Еще не было случая, чтобы Лис стерпел от кого-нибудь подобное оскорбление. Однако, случилось иное. Ни обещанию «сиволапых», ни мрачным мыслям Лиса не суждено было сбыться. Со скрежетом машина остановилась. Мы так свыклись с движением, что остановка застала нас врасплох. Кое-кто повалился на соседа, по автобусу пронесся удивленный вздох. А в следующую секунду со скрипом разъехались створки дверей, и грохочущей волной в салон влетел человеческий рев. В испуге мы повскакали с мест. Ситуация мгновенно прояснилась. Всюду, куда не падал взор, за окнами простиралось море людских голов. Колышущийся живой океан волнами накатывал на машину, стискивал ее в своих объятиях. Автобус штурмовали, точно маленькую крепость, колотя палками по металлу, с руганью прорываясь в салон. И мы, и «сиволапые» оказались в одинаковом положении. Распри были забыты. Единый порыв толкнул нас навстречу людскому потоку. Меня подхватило, как щепку, завертело в убийственном водовороте. Не в состоянии управлять ни руками, ни ногами, я старался по возможности хотя бы не упасть. В дверях уже боролись две остервенелые стихии. Пассажиры автобуса не просто оборонялись, они сумели слиться в гигантский пресс и медленно, шаг за шагом вытесняли из салона штурмующих. Одна из величайших способностей человека — умение претворять фантазии в жизнь. Мифический ад закипал на наших глазах…