Страница:
Сёхэй Оока
Огни на равнине
Глава 1
Смертный приговор
Командир взвода подскочил ко мне и полоснул рукой по лицу.
– Болван, идиот несчастный! – заорал он, брызгая слюной. – Они что, отправили тебя обратно, да?! И ты, баран, послушался, да?! Ты обязан был объяснить им, что тебе просто некуда возвращаться! Тогда они вынуждены были бы позаботиться о тебе. Ты же сам прекрасно понимаешь: у нас не место таким доходягам, как ты!
Сержант выплевывал мне в лицо злобные слова. Я смотрел на его лоснящиеся губы и никак не мог взять в толк, что это он так разбушевался? Можно подумать, не мне, а ему вынесли смертный приговор…
Хотя удивляться тут было нечему. В армейской среде всегда так: малейшее повышение голоса автоматически влечет за собой бурный взрыв эмоций. Я уже давно подметил: с тех пор как наши фронтовые сводки сделались совсем уж неутешительными, офицеры стали чаще терять самообладание, военную выправку и выплескивали на нас, простых солдат, свою нервозность, которую уже невозможно было спрятать под маской высокомерной отстраненности.
Основным занятием нашего взвода стала добыча провианта (на самом деле отсутствие провизии превратилось в настоящее бедствие для всех частей японской армии, разбросанных на территории Филиппин). Немудрено, что в своей гневной тираде командир затронул столь животрепещущую тему.
– Послушай, рядовой Тамура, – продолжал он, – наши люди рыщут в окрестностях, пытаясь раздобыть что-нибудь пожрать. Понимаешь?! Для нас это вопрос жизни и смерти! Мы не можем цацкаться с дистрофиками и инвалидами. – Его голос гремел все громче и громче. – Знаешь что?! Возвращайся-ка ты назад в этот проклятый госпиталь! А не впустят они тебя – просто садись у входной двери и жди! Вройся в землю, укоренись и жди! Рано или поздно им придется позаботиться о тебе. А если нет… что ж, на этот случай у тебя есть ручная граната – умри достойно! По крайней мере, ты исполнишь свой долг перед родиной.
Я прекрасно знал: сколько ни «укореняйся», сколько ни сиди перед закрытыми дверями госпиталя, попасть внутрь без должного запаса еды не удастся. Армейские врачи и весь медперсонал зависели от сухих пайков пациентов. Перед госпиталем росла толпа несчастных солдат, истерзанных страданиями и тщетными поисками куска хлеба. В воздухе витал дух уныния и обреченности. Как и меня, этих людей буквально вышвырнули из взводов и бросили на произвол судьбы.
В конце ноября мы высадились на западном побережье острова Лейте, и вскоре у меня открылось легочное кровотечение. Еще когда мы стояли на Лусоне, я все время со страхом ждал обострения болезни. Высадка и марш-бросок в глубь острова Лейте отняли у меня последние силы, и вот я опять начал кашлять кровью. Мне тут же выдали паек на пять дней и отправили в госпиталь, расположенный в горах.
Госпиталь был забит больными и ранеными. Они лежали на грубо сколоченных деревянных кроватях, реквизированных у местного населения. С головы до ног покрытые кровью и грязью, пациенты являли собой жуткое зрелище, но никому, казалось, не было до этого никакого дела.
Мое появление вызвало у главного врача приступ негодования. Он не мог понять, зачем я приперся в госпиталь с каким-то там пустячным кровотечением. Однако, сообразив, что я прибыл не с пустыми руками, а со своим армейским пайком, эскулап немного остыл и распорядился выделить мне место. Я провел в палате три дня, после чего меня объявили абсолютно здоровым и пригодным к службе. Мне ничего не оставалось, как только сложить вещички и отправиться в часть.
Диагноз пришелся командиру моего взвода явно не по душе. Раз я отдал врачам госпиталя свой армейский паек на пять дней, полагал он, то должен был провести на больничной койке именно такой срок. И я получил приказ вернуться в лазарет.
Когда я вновь предстал перед главврачом, тот рассвирепел и дал волю своему гневу. Из его воплей я понял лишь одно: моего пайка не могло хватить на целых пять дней. Выпустив пар, он добавил, что в любом случае продукты давным-давно закончились.
Наступил новый день, и я опять вернулся в свою роту. Я уже догадался, что меня здесь вовсе не ждут и не собираются ставить на довольствие, но мне захотелось узнать, неужели начальство действительно готово бросить своего рядового на произвол судьбы.
– Есть! – выпалил я, не сводя глаз с влажных губ своего командира. – Я все прекрасно понял. Мне необходимо вернуться в госпиталь. Если меня не примут, мне следует убить себя.
Я держался вызывающе дерзко. В обычной ситуации мои слова мгновенно вывели бы сержанта из себя. Как, какой-то жалкий рядовой смеет иметь личное мнение и нагло заявлять: «Я все прекрасно понял»?! По уставу мне следовало лишь повторить вслух полученный приказ.
Но командир сделал вид, что не заметил вопиющего нарушения правил.
– Правильно. И знаешь что, рядовой Тамура? Постарайся не унывать! Выше голову! Не забывай: ты служишь своему отечеству. Я верю, что ты не опозоришь честь мундира и до самого конца останешься солдатом императора!
– Слушаюсь!
В углу комнаты, у окна, спиной ко мне сидел интендант и торопливо заполнял бумаги на ящике, служившем ему столом. Я и не подозревал, что он прислушивается к разговору. Но когда я громким голосом отчеканил приказ сержанта, интендант встал и повернулся лицом ко мне. Он прищурился, его глаза превратились в узкие щелочки.
– Так-так, Тамура. Жаль, конечно… Гм, можно подумать, что мы просто пытаемся избавиться от вас… А что бы вы сделали на месте командира взвода?! Понимать ведь надо! Держитесь до последнего! И даже не помышляйте о самоубийстве, пока не назреет такая необходимость, – назидательно изрек интендант и добавил с видом благодетеля: – Пожалуй, я выдам вам немного еды.
Он отправился в другой угол комнаты, где темнела груда корнеплодов. Это был местный мелкий картофель – камоте, который по вкусу напоминал наш батат.
Я вежливо поблагодарил интенданта и убрал скудное подаяние в ранец. Меня трясло, руки дрожали. Шесть крошечных бурых комочков! И всё! Вот чего я стоил! Вот какова была мера ответственности моей родины за меня, живого человека! А ведь я готов был отдать за Японию жизнь…
В числе 6 заключалась убийственная математическая точность.
Я козырнул, лихо развернулся и шагнул к двери. Я уже вышел в коридор, когда сержант крикнул мне на прощание:
– Полагаю, тебе не стоит беспокоить господина капитана!
Похоже, я тешил себя несбыточными иллюзиями! Думал, что стоит мне только поговорить с командиром роты, как он непременно что-нибудь для меня сделает. Видимо, я все еще надеялся на то, что меня оставят в подразделении…
Кабинет капитана находился в конце коридора. Вместо двери в проеме висела плетеная соломенная занавеска. От нее веяло безмятежным спокойствием.
Прощальная фраза командира взвода развеяла мои последние надежды. Судя по всему, моя участь была решена еще несколько дней назад, когда меня в первый раз отправили в госпиталь. Хоть я и вернулся в часть, изменить что-либо уже было невозможно. Командиру взвода не оставалось ничего иного, как огласить приговор.
Я стал медленно спускаться по полусгнившей дощатой лестнице. Потоки солнечного света струились сквозь широкие щели и растекались по земле причудливыми кляксами.
Перед канцелярией рядами росли тропические кусты, усеянные увядшими плодами. Дальше темнела небольшая рощица. Несколько солдат рыли там окопы. Лопат у них не было – они ковыряли землю палками и мисками, реквизированными у местных жителей.
Наша рота стала сводной, ее ряды постоянно пополнялись за счет солдат, отставших от своих частей. Измотанные, истощенные, мы, как загнанные звери, затаились в маленькой деревушке. В последнее время американцы, вконец обленившись, перестали нас бомбить, но рытье окопов и траншей каким-то непостижимым образом умиротворяло, давало ощущение безопасности. Кроме того, никаких других дел у нас все равно не было.
В тени деревьев лица солдат казались темными, лишенными всякого выражения. Один из них мельком взглянул на меня и тут же отвернулся, продолжив ковырять землю.
Почти все здесь были новобранцами. Из Японии они попали на Филиппины одновременно со мной. Утомительное плавание на транспортном судне, общие тяготы и лишения сплотили нас, согрели теплом братской близости и единения.
На Филиппинах нас всех приписали к различным подразделениям. Мы влились в ряды старослужащих бойцов и мгновенно погрузились в свое обычное состояние бездушной отчужденности. Жизнь каждого солдата теперь была сконцентрирована лишь на мелких индивидуальных интересах… Да, все началось с высадки на остров Лейте. Чувство локтя, дружеской сплоченности, возникшее между солдатами, испарилось довольно быстро. Каждого медленно, но верно засасывала трясина эгоизма.
Вскоре я занемог и превратился в настоящую обузу для своих сослуживцев. И сразу же заметил, что отношение окружающих ко мне день ото дня становится все более прохладным и безразличным. Мы постоянно, ежечасно балансировали между жизнью и смертью, и примитивный инстинкт самосохранения переродился в темную зловещую силу, которая, как неизлечимая болезнь, завладела всем нашим существом, проникла в кровь и плоть, отравила мозг, деформируя личность, испепеляя в нас все, кроме примитивного себялюбия.
Сознавая все это, я особо не торопился поделиться с товарищами по оружию, теперь уже бывшими, своими бедами. Скорее всего, они уже знали о моих злоключениях. Кроме того, с моей стороны было бы даже нечестно бередить им души жалобами и стенаниями. Зачем оживлять в солдате человеколюбие и сострадание, похороненные где-то глубоко-глубоко внутри?
На обочине под большим деревом собрались бойцы передового дозора. Из этого элитного подразделения уцелело всего несколько человек.
Мы высадились на западном побережье острова Лейте в составе смешанной бригады одного из армейских корпусов. Значительные воинские подразделения спешно перебрасывались в район порта Таклобан на выручку частям, оказавшимся в отчаянном положении.
Едва мы оказались на берегу, как тут же подверглись массированной атаке американской авиации. Половина наших людей погибла на месте. Тяжелая боевая техника и транспортные суда, разметанные бомбами противника, канули в морскую пучину. Остаткам наших соединений было приказано продвигаться на восток и в полном соответствии с первоначальным планом преодолеть центральный горный массив острова Лейте по единственному узкому перевалу. Нашей конечной целью значился аэродром Бурауэн.
Добравшись до подножия горного хребта, мы обнаружили там малочисленные остатки передового корпуса, вышедшего на заданные позиции намного раньше нас. Как оказалось, шквальный огонь американцев стер наши войсковые соединения с лица земли.
Исходя из ситуации начальство приказало нам перейти горы немного южнее, где не было ни перевала, ни разведанных троп.
Как только мы стали карабкаться вверх по уступам, раздались залпы и с трех сторон на нас посыпались снаряды. В мгновение ока мы скатились с горы и рассредоточились по местности. Немного позже несколько рот сгруппировались в долине и разбили лагерь. Офицер связи был отправлен на базу Ормок за дальнейшими инструкциями. Когда он вернулся, по лагерю поползли странные слухи. Говорили, что из штаба получен приказ штурмовать перевал и осуществить переход через горы любой ценой. Капитан, содрогаясь от гнева и отвращения, разорвал приказ в клочья…
Таким образом, наша поредевшая рота – по количеству бойцов она равнялась взводу – теперь стояла в маленькой деревушке, приютившейся в тихой сонной долине.
Запасы продовольствия, отпущенные нам на базе Ормок, быстро закончились. После этого мы обшарили опустевшие деревенские лачуги и сараи и изничтожили подчистую найденные там кукурузу, зерно и корнеплоды. Отныне вся наша жизнь была сосредоточена на одном: как дикари, мы рыскали по окрестным полям и рощам в поисках картофеля, бананов и другой снеди. В целях повышения эффективности разведывательных и заготовительных экспедиций наша рота разделилась на три группы, которые по очереди отправлялись за добычей. Когда один отряд возвращался в лагерь с запасом провианта для всей роты, за пищей отправлялся следующий.
Во время походов наши добытчики не раз натыкались на солдат из других частей. Эти встречи сопровождались яростными спорами и даже стычками: соперники боролись за территорию и трофеи. Неудивительно, что вскоре поисковым группам уже приходилось забираться все дальше и дальше от лагеря, чтобы найти что-нибудь съестное. Порой поход за провиантом занимал несколько недель.
Из-за обострения болезни мне нельзя было таскать тяжести, и я не мог участвовать в заготовительных экспедициях. Именно это и обусловило приговор, неотвратимый, как сама судьба: я получил приказ убить себя.
Сквозь рощицу я поплелся к дозорным. Вместо приветствия они молча уставились на меня. Я обязан был доложить офицеру о своем прибытии, но одно это уже вселяло в меня ужас. Вялое любопытство окружающих, проявление пренебрежительной жалости были мне ненавистны. Я чувствовал: все ждали, когда же я наконец произнесу роковые слова: «Меня вышвырнули вон».
Казалось, время застыло. Едва волоча ноги, я подошел к большому дереву, у которого собрались солдаты, встал перед лейтенантом навытяжку и отрапортовал по-уставному. Он внимательно слушал меня, плотно сжав губы. Его бледное лицо ничего не выражало. Я замолк, повисла пауза. Внезапно я заметил, что мой доклад оказал на офицера странное воздействие. Мне показалось, что краткий отчет о моих злоключениях напомнил ему о неопределенности его собственной судьбы. И это неожиданно возбудило в нем внутреннее беспокойство, ноющую тревогу.
– Даже не знаю, кому больше повезло, – пробормотал он глухим голосом, – вам или нам. Думаю, скоро мы получим приказ готовиться к решительному наступлению. Что ж, хоть в эту передрягу вы не попадете!
– Боюсь, в госпиталь вас не впустят, – заявил один из солдат.
– Если они меня не впустят, придется набраться терпения, «укорениться» во дворе и ждать своего часа, – улыбнулся я, повторив слова командира моего взвода.
Мне не терпелось поскорее завершить эту тягостную сцену и попрощаться со всеми. Отвесив последний поклон, я поднял голову и невольно поймал взгляд одного из солдат. На его лице застыла странная гримаса, глаза потухли. Немного подумав, я решил, что судорога, исказившая мои черты, была так же заразительна, как зевота.
Я покинул свою роту.
– Болван, идиот несчастный! – заорал он, брызгая слюной. – Они что, отправили тебя обратно, да?! И ты, баран, послушался, да?! Ты обязан был объяснить им, что тебе просто некуда возвращаться! Тогда они вынуждены были бы позаботиться о тебе. Ты же сам прекрасно понимаешь: у нас не место таким доходягам, как ты!
Сержант выплевывал мне в лицо злобные слова. Я смотрел на его лоснящиеся губы и никак не мог взять в толк, что это он так разбушевался? Можно подумать, не мне, а ему вынесли смертный приговор…
Хотя удивляться тут было нечему. В армейской среде всегда так: малейшее повышение голоса автоматически влечет за собой бурный взрыв эмоций. Я уже давно подметил: с тех пор как наши фронтовые сводки сделались совсем уж неутешительными, офицеры стали чаще терять самообладание, военную выправку и выплескивали на нас, простых солдат, свою нервозность, которую уже невозможно было спрятать под маской высокомерной отстраненности.
Основным занятием нашего взвода стала добыча провианта (на самом деле отсутствие провизии превратилось в настоящее бедствие для всех частей японской армии, разбросанных на территории Филиппин). Немудрено, что в своей гневной тираде командир затронул столь животрепещущую тему.
– Послушай, рядовой Тамура, – продолжал он, – наши люди рыщут в окрестностях, пытаясь раздобыть что-нибудь пожрать. Понимаешь?! Для нас это вопрос жизни и смерти! Мы не можем цацкаться с дистрофиками и инвалидами. – Его голос гремел все громче и громче. – Знаешь что?! Возвращайся-ка ты назад в этот проклятый госпиталь! А не впустят они тебя – просто садись у входной двери и жди! Вройся в землю, укоренись и жди! Рано или поздно им придется позаботиться о тебе. А если нет… что ж, на этот случай у тебя есть ручная граната – умри достойно! По крайней мере, ты исполнишь свой долг перед родиной.
Я прекрасно знал: сколько ни «укореняйся», сколько ни сиди перед закрытыми дверями госпиталя, попасть внутрь без должного запаса еды не удастся. Армейские врачи и весь медперсонал зависели от сухих пайков пациентов. Перед госпиталем росла толпа несчастных солдат, истерзанных страданиями и тщетными поисками куска хлеба. В воздухе витал дух уныния и обреченности. Как и меня, этих людей буквально вышвырнули из взводов и бросили на произвол судьбы.
В конце ноября мы высадились на западном побережье острова Лейте, и вскоре у меня открылось легочное кровотечение. Еще когда мы стояли на Лусоне, я все время со страхом ждал обострения болезни. Высадка и марш-бросок в глубь острова Лейте отняли у меня последние силы, и вот я опять начал кашлять кровью. Мне тут же выдали паек на пять дней и отправили в госпиталь, расположенный в горах.
Госпиталь был забит больными и ранеными. Они лежали на грубо сколоченных деревянных кроватях, реквизированных у местного населения. С головы до ног покрытые кровью и грязью, пациенты являли собой жуткое зрелище, но никому, казалось, не было до этого никакого дела.
Мое появление вызвало у главного врача приступ негодования. Он не мог понять, зачем я приперся в госпиталь с каким-то там пустячным кровотечением. Однако, сообразив, что я прибыл не с пустыми руками, а со своим армейским пайком, эскулап немного остыл и распорядился выделить мне место. Я провел в палате три дня, после чего меня объявили абсолютно здоровым и пригодным к службе. Мне ничего не оставалось, как только сложить вещички и отправиться в часть.
Диагноз пришелся командиру моего взвода явно не по душе. Раз я отдал врачам госпиталя свой армейский паек на пять дней, полагал он, то должен был провести на больничной койке именно такой срок. И я получил приказ вернуться в лазарет.
Когда я вновь предстал перед главврачом, тот рассвирепел и дал волю своему гневу. Из его воплей я понял лишь одно: моего пайка не могло хватить на целых пять дней. Выпустив пар, он добавил, что в любом случае продукты давным-давно закончились.
Наступил новый день, и я опять вернулся в свою роту. Я уже догадался, что меня здесь вовсе не ждут и не собираются ставить на довольствие, но мне захотелось узнать, неужели начальство действительно готово бросить своего рядового на произвол судьбы.
– Есть! – выпалил я, не сводя глаз с влажных губ своего командира. – Я все прекрасно понял. Мне необходимо вернуться в госпиталь. Если меня не примут, мне следует убить себя.
Я держался вызывающе дерзко. В обычной ситуации мои слова мгновенно вывели бы сержанта из себя. Как, какой-то жалкий рядовой смеет иметь личное мнение и нагло заявлять: «Я все прекрасно понял»?! По уставу мне следовало лишь повторить вслух полученный приказ.
Но командир сделал вид, что не заметил вопиющего нарушения правил.
– Правильно. И знаешь что, рядовой Тамура? Постарайся не унывать! Выше голову! Не забывай: ты служишь своему отечеству. Я верю, что ты не опозоришь честь мундира и до самого конца останешься солдатом императора!
– Слушаюсь!
В углу комнаты, у окна, спиной ко мне сидел интендант и торопливо заполнял бумаги на ящике, служившем ему столом. Я и не подозревал, что он прислушивается к разговору. Но когда я громким голосом отчеканил приказ сержанта, интендант встал и повернулся лицом ко мне. Он прищурился, его глаза превратились в узкие щелочки.
– Так-так, Тамура. Жаль, конечно… Гм, можно подумать, что мы просто пытаемся избавиться от вас… А что бы вы сделали на месте командира взвода?! Понимать ведь надо! Держитесь до последнего! И даже не помышляйте о самоубийстве, пока не назреет такая необходимость, – назидательно изрек интендант и добавил с видом благодетеля: – Пожалуй, я выдам вам немного еды.
Он отправился в другой угол комнаты, где темнела груда корнеплодов. Это был местный мелкий картофель – камоте, который по вкусу напоминал наш батат.
Я вежливо поблагодарил интенданта и убрал скудное подаяние в ранец. Меня трясло, руки дрожали. Шесть крошечных бурых комочков! И всё! Вот чего я стоил! Вот какова была мера ответственности моей родины за меня, живого человека! А ведь я готов был отдать за Японию жизнь…
В числе 6 заключалась убийственная математическая точность.
Я козырнул, лихо развернулся и шагнул к двери. Я уже вышел в коридор, когда сержант крикнул мне на прощание:
– Полагаю, тебе не стоит беспокоить господина капитана!
Похоже, я тешил себя несбыточными иллюзиями! Думал, что стоит мне только поговорить с командиром роты, как он непременно что-нибудь для меня сделает. Видимо, я все еще надеялся на то, что меня оставят в подразделении…
Кабинет капитана находился в конце коридора. Вместо двери в проеме висела плетеная соломенная занавеска. От нее веяло безмятежным спокойствием.
Прощальная фраза командира взвода развеяла мои последние надежды. Судя по всему, моя участь была решена еще несколько дней назад, когда меня в первый раз отправили в госпиталь. Хоть я и вернулся в часть, изменить что-либо уже было невозможно. Командиру взвода не оставалось ничего иного, как огласить приговор.
Я стал медленно спускаться по полусгнившей дощатой лестнице. Потоки солнечного света струились сквозь широкие щели и растекались по земле причудливыми кляксами.
Перед канцелярией рядами росли тропические кусты, усеянные увядшими плодами. Дальше темнела небольшая рощица. Несколько солдат рыли там окопы. Лопат у них не было – они ковыряли землю палками и мисками, реквизированными у местных жителей.
Наша рота стала сводной, ее ряды постоянно пополнялись за счет солдат, отставших от своих частей. Измотанные, истощенные, мы, как загнанные звери, затаились в маленькой деревушке. В последнее время американцы, вконец обленившись, перестали нас бомбить, но рытье окопов и траншей каким-то непостижимым образом умиротворяло, давало ощущение безопасности. Кроме того, никаких других дел у нас все равно не было.
В тени деревьев лица солдат казались темными, лишенными всякого выражения. Один из них мельком взглянул на меня и тут же отвернулся, продолжив ковырять землю.
Почти все здесь были новобранцами. Из Японии они попали на Филиппины одновременно со мной. Утомительное плавание на транспортном судне, общие тяготы и лишения сплотили нас, согрели теплом братской близости и единения.
На Филиппинах нас всех приписали к различным подразделениям. Мы влились в ряды старослужащих бойцов и мгновенно погрузились в свое обычное состояние бездушной отчужденности. Жизнь каждого солдата теперь была сконцентрирована лишь на мелких индивидуальных интересах… Да, все началось с высадки на остров Лейте. Чувство локтя, дружеской сплоченности, возникшее между солдатами, испарилось довольно быстро. Каждого медленно, но верно засасывала трясина эгоизма.
Вскоре я занемог и превратился в настоящую обузу для своих сослуживцев. И сразу же заметил, что отношение окружающих ко мне день ото дня становится все более прохладным и безразличным. Мы постоянно, ежечасно балансировали между жизнью и смертью, и примитивный инстинкт самосохранения переродился в темную зловещую силу, которая, как неизлечимая болезнь, завладела всем нашим существом, проникла в кровь и плоть, отравила мозг, деформируя личность, испепеляя в нас все, кроме примитивного себялюбия.
Сознавая все это, я особо не торопился поделиться с товарищами по оружию, теперь уже бывшими, своими бедами. Скорее всего, они уже знали о моих злоключениях. Кроме того, с моей стороны было бы даже нечестно бередить им души жалобами и стенаниями. Зачем оживлять в солдате человеколюбие и сострадание, похороненные где-то глубоко-глубоко внутри?
На обочине под большим деревом собрались бойцы передового дозора. Из этого элитного подразделения уцелело всего несколько человек.
Мы высадились на западном побережье острова Лейте в составе смешанной бригады одного из армейских корпусов. Значительные воинские подразделения спешно перебрасывались в район порта Таклобан на выручку частям, оказавшимся в отчаянном положении.
Едва мы оказались на берегу, как тут же подверглись массированной атаке американской авиации. Половина наших людей погибла на месте. Тяжелая боевая техника и транспортные суда, разметанные бомбами противника, канули в морскую пучину. Остаткам наших соединений было приказано продвигаться на восток и в полном соответствии с первоначальным планом преодолеть центральный горный массив острова Лейте по единственному узкому перевалу. Нашей конечной целью значился аэродром Бурауэн.
Добравшись до подножия горного хребта, мы обнаружили там малочисленные остатки передового корпуса, вышедшего на заданные позиции намного раньше нас. Как оказалось, шквальный огонь американцев стер наши войсковые соединения с лица земли.
Исходя из ситуации начальство приказало нам перейти горы немного южнее, где не было ни перевала, ни разведанных троп.
Как только мы стали карабкаться вверх по уступам, раздались залпы и с трех сторон на нас посыпались снаряды. В мгновение ока мы скатились с горы и рассредоточились по местности. Немного позже несколько рот сгруппировались в долине и разбили лагерь. Офицер связи был отправлен на базу Ормок за дальнейшими инструкциями. Когда он вернулся, по лагерю поползли странные слухи. Говорили, что из штаба получен приказ штурмовать перевал и осуществить переход через горы любой ценой. Капитан, содрогаясь от гнева и отвращения, разорвал приказ в клочья…
Таким образом, наша поредевшая рота – по количеству бойцов она равнялась взводу – теперь стояла в маленькой деревушке, приютившейся в тихой сонной долине.
Запасы продовольствия, отпущенные нам на базе Ормок, быстро закончились. После этого мы обшарили опустевшие деревенские лачуги и сараи и изничтожили подчистую найденные там кукурузу, зерно и корнеплоды. Отныне вся наша жизнь была сосредоточена на одном: как дикари, мы рыскали по окрестным полям и рощам в поисках картофеля, бананов и другой снеди. В целях повышения эффективности разведывательных и заготовительных экспедиций наша рота разделилась на три группы, которые по очереди отправлялись за добычей. Когда один отряд возвращался в лагерь с запасом провианта для всей роты, за пищей отправлялся следующий.
Во время походов наши добытчики не раз натыкались на солдат из других частей. Эти встречи сопровождались яростными спорами и даже стычками: соперники боролись за территорию и трофеи. Неудивительно, что вскоре поисковым группам уже приходилось забираться все дальше и дальше от лагеря, чтобы найти что-нибудь съестное. Порой поход за провиантом занимал несколько недель.
Из-за обострения болезни мне нельзя было таскать тяжести, и я не мог участвовать в заготовительных экспедициях. Именно это и обусловило приговор, неотвратимый, как сама судьба: я получил приказ убить себя.
Сквозь рощицу я поплелся к дозорным. Вместо приветствия они молча уставились на меня. Я обязан был доложить офицеру о своем прибытии, но одно это уже вселяло в меня ужас. Вялое любопытство окружающих, проявление пренебрежительной жалости были мне ненавистны. Я чувствовал: все ждали, когда же я наконец произнесу роковые слова: «Меня вышвырнули вон».
Казалось, время застыло. Едва волоча ноги, я подошел к большому дереву, у которого собрались солдаты, встал перед лейтенантом навытяжку и отрапортовал по-уставному. Он внимательно слушал меня, плотно сжав губы. Его бледное лицо ничего не выражало. Я замолк, повисла пауза. Внезапно я заметил, что мой доклад оказал на офицера странное воздействие. Мне показалось, что краткий отчет о моих злоключениях напомнил ему о неопределенности его собственной судьбы. И это неожиданно возбудило в нем внутреннее беспокойство, ноющую тревогу.
– Даже не знаю, кому больше повезло, – пробормотал он глухим голосом, – вам или нам. Думаю, скоро мы получим приказ готовиться к решительному наступлению. Что ж, хоть в эту передрягу вы не попадете!
– Боюсь, в госпиталь вас не впустят, – заявил один из солдат.
– Если они меня не впустят, придется набраться терпения, «укорениться» во дворе и ждать своего часа, – улыбнулся я, повторив слова командира моего взвода.
Мне не терпелось поскорее завершить эту тягостную сцену и попрощаться со всеми. Отвесив последний поклон, я поднял голову и невольно поймал взгляд одного из солдат. На его лице застыла странная гримаса, глаза потухли. Немного подумав, я решил, что судорога, исказившая мои черты, была так же заразительна, как зевота.
Я покинул свою роту.
Глава 2
На лесной тропе
Посреди деревни росла огромная акация. Ее мозолистые корни разбегались во все стороны, пересекали пыльную дорогу, а под развесистыми ветвями всегда стояла прохладная тень.
Жители ушли из деревни. Двери и окна лачуг были наглухо заколочены. Кругом стояла мертвая тишина.
Из селения выбегала дорога, усыпанная блестящим коричневым гравием вулканического происхождения, и терялась среди зеленых полей, залитых солнцем.
Меня захлестнула волна отчаяния. Но одновременно я почувствовал, как в глубине моего кровоточащего сердца, истерзанного недоверием и тоской, пробудилась робкая, трепетная радость.
Свободен, наконец-то свободен! Я осознавал, что свобода эта досталась мне странной ценой: просто всем было наплевать на меня, никого больше не заботило, куда я пойду и чем стану заниматься. Я вырвался на волю и, перестав быть солдатом, мог провести последние дни своей жизни по собственному усмотрению.
Я уже знал, куда пойду: назад в лазарет. Я не тешил себя пустыми надеждами, прекрасно понимая, что меня не примут на лечение, – у меня появилась болезненная потребность еще раз увидеть тех несчастных, которые «укоренились» перед госпиталем. Я не преследовал никакой определенной цели. Мне просто хотелось взглянуть на людей, которым, как и мне, некуда было податься.
Я вышел из деревни. Вокруг, насколько видно глазу, простирались возделанные поля. К северу от селения, примерно в километре, начинался лес. Справа гладкое полотно рисовых полей стелилось до подножия горного кряжа, усеянного вулканическими буграми. Величественная гряда темных утесов, полчища скал, бесконечная вереница вершин и пиков формировали горный хребет острова Лейте.
Темневший передо мной лес упирался в плавно ниспадавший к самой опушке отрог. Его мягкие волнистые очертания вырисовывались в призрачном небе дивным видением, рождая в мыслях образ лежащей женщины, кокетливо обнажившей пленительно гладкую спину.
Складки отрога спускались все ниже и ниже, образуя своеобразный гамак. По впадине, ослепительно сверкая брызгами, стремительно бежала узкая речушка, метров шести в ширину, не больше. На другом берегу из-под воды вырастал пологий склон очередного отрога, который каменными волнами бежал вслед за искрящимся потоком. А где-то далеко-далеко за горами размеренно дышал океан.
Госпиталь находился от меня примерно в семи километрах. Мне предстояло пройти лес и перебраться через холмы.
На безоблачном небе ярко светило полуденное солнце. Но чистая лазурь таила в себе бурю. Невысоко над землей вражеский самолет выписывал круги на одном и том же месте. Он жужжал, как большое насекомое. Время от времени однообразный гул прерывался нестройным лаем зениток, скрытых в горах.
В открытом поле некуда спрятаться, я был виден летчику как на ладони и вполне мог стать отличной мишенью. Но я попал в такой переплет, что подобная ерунда меня больше не волновала.
Пот лил с меня в три ручья, поэтому пришлось обмотать голову платком и уже сверху нахлобучить фуражку. Закинув винтовку за спину, я бодрым шагом устремился к цели. У меня поднялась температура, но в последнее время меня часто лихорадило, это стало обычным явлением. Похоже, я был обречен, и мне хотелось прожить последние часы и минуты, дыша полной грудью. Стоило ли обращать внимание на такие досадные мелочи, как повышенная температура?! Если болезнь не поддается лечению, то ее начинают игнорировать.
Я неутомимо шагал вперед, лишь изредка останавливаясь, чтобы сплюнуть подступавшую к горлу мокроту. Я думал о смертоносных туберкулезных микробактериях, поразивших мой организм в Японии, после того как я страшно обгорел на тропическом солнце. И мысли эти доставляли мне мучительное наслаждение.
Я дошел до лесной опушки и в раздумье остановился у развилки. Прямо узкой лентой тянулась тропинка, скользившая по холмам в соседнюю долину, где располагался госпиталь. Налево ответвлялась дорожка, которая змеилась у подножия пологого отрога, исчезала в бурной речке, появлялась на другом берегу и в конце концов тоже выводила к госпиталю. По холмам я мог бы добраться до нужного места намного быстрее, но за последние двадцать четыре часа мне довелось проделать этот путь трижды. Томимый жаждой разнообразия, я под влиянием минуты избрал иной маршрут и отправился окольной дорогой.
В лесу стоял полумрак. Стежку осеняли огромные деревья, напоминавшие дубы. У корней исполинов буйно разрослись кустарники и диковинные ползучие растения. Они простирали друг к другу ветки, сплетали побеги-щупальца. Землю устилал плотный ковер из мха и прелых листьев – здесь, в тропиках, они опадают независимо от времени года. Тропинка, как резиновая, мягко пружинила у меня под ногами. Шорох сухой листвы походил на чьи-то вздохи. Неожиданно я вспомнил, как скитался по родным просторам Мусасино. Понуро опустив голову, я поплелся дальше.
Внезапно меня пронзила странная мысль. Я вдруг осознал, что в первый раз в жизни бреду по этой тропе и никогда более моя нога не ступит на нее. Я остановился как вкопанный и медленно огляделся по сторонам. Все замерло, воцарилась мертвая тишина. Вокруг высились огромные темные деревья с необъятными прямыми стволами, широко раскинутыми толстыми ветвями и разлапистыми листьями. Исполины и правда напоминали дубы, те, что в изобилии растут в Японии. Я не знал, как они называются. Летели годы, десятилетие сменялось десятилетием, а деревья все тянулись и тянулись к солнцу. Я появился под их кронами на миг и скоро вовсе исчезну с лица земли, а после моей смерти исполины как стояли, так и будут стоять еще не одну сотню лет…
Вообще-то ничего странного в моих размышлениях, на первый взгляд, не было. Я действительно впервые пробирался по таинственному лесу в глуши Филиппин – это была простая констатация факта. Уверенность в том, что едва ли мне когда-нибудь доведется сюда вернуться, тоже не содержала в себе ничего удивительного. Меня мучило другое. Мне никак не удавалось постичь глубинную суть противоречия: я прекрасно осознавал, что иду по лесной тропе в первый раз в жизни, и почему-то именно это осознание давало мне уверенность в том, что в будущем я никогда уже не окажусь в этом месте.
С тех пор как покинул Японию, я неоднократно попадал во власть абсурдных мыслей и эмоций. Однажды в июне, когда наше транспортное судно бороздило воды Тихого океана, я стоял на палубе и всматривался в морскую даль. В какой-то миг я, как это часто бывает в наших снах, увидел себя со стороны. Я превратился в героя хорошо поставленной сцены.
Куда ни погляди, везде сверкал безбрежный темно-синий океан, линия горизонта вырисовывалась идеальной дугой, под которой водная поверхность будто вздувалась изнутри. Мы же, находясь в центре, словно проваливались в своеобразную впадину. Неподалеку над водой повисло облако с ровным нижним краем, оно напоминало рисовый колобок из тех, что подают у нас в синтоистских святилищах. Корабль скользил по волнам, а облако, как привязанное, дрейфовало рядом с нами. Не меняя формы, оно медленно вращалось, словно раскрытый веер. Волны равномерно бились в борта судна, монотонно гудели дизельные двигатели – ничто не тревожило мысли и чувства.
Однако внезапно я всем своим существом ощутил дыхание чего-то странного, таинственного, неведомого. Меня захлестнуло лихорадочное возбуждение, сопряженное с мучительно сладкой болью. Быть может, именно в то мгновение во мне возникло неосознанное предчувствие грядущего поражения и близкой смерти. В другое время я бы спокойно стоял на палубе, любуясь необычным облаком и бескрайними просторами, и представлял, как через несколько недель стану красноречиво описывать свои впечатления друзьям, которым не удалось увидеть волны Тихого океана. Откуда же взялось это стеснение в груди, эта ноющая боль? Уж не моя ли прозорливость породила болезненное смятение? Интуитивно я уже знал, что мне не суждено вернуться домой.
Кроме того, разве не предвидение гибели настолько обострило мое восприятие, что я смог уловить тайное предначертание и понять, что никогда больше не бродить мне по тропинкам загадочного филиппинского леса?
На родине, оказавшись в какой-нибудь глухомани, в непроходимых дебрях, мы никогда не испытываем изматывающего давления Странного и Неведомого, потому что в глубине души твердо верим: для нас всегда будет существовать возможность вернуться в данную точку пространства. А наше восприятие жизни? Не зиждется ли оно на изначально неверном представлении о том, что мы всегда, если захотим, сможем повторить то, что делаем в настоящий момент?
Я не испытывал ни малейшей грусти при мысли о своей неотвратимо приближавшейся смерти. Быть может, именно это предвидение усилило во мне способность наслаждаться природой, природой тропических Филиппин. Это произошло совсем недавно. Во мне словно что-то раскрылось, и я стал жадно вбирать в себя любое новое впечатление. Шагая по изумрудной лужайке перед манильским дворцом, я чувствовал, как из недр земли поднимается какая-то вибрирующая сила и вливается в меня через подошвы. Меня ослепляли огненно-красные соцветия бугенвилии, омытой внезапно налетевшим дождем. Алое, золотое, пунцовое небо на восходе и закате, лиловые вулканы, светло-розовые коралловые рифы в белой кипени волн, темно-зеленые леса на океанском побережье – все это наполняло мое сердце несказанной радостью, близкой к экстазу. О, я был благодарен судьбе! Перед смертью она даровала мне возможность увидеть и постичь красоту, безмерность и безграничность жизни. Ведь до сих пор мое существование было не таким ярким, насыщенным, как мне бы того хотелось. Незадолго до своей кончины я обрел наконец-то радость и блаженство, ниспосланное мне судьбой. Да, судьбой! Или… Я бы сказал – Богом, если бы намеренно не избегал этого слова.
Мои мысли и чувства долго находились в смятении. Мне казалось, что зыбкое равновесие между мной, моей внутренней сущностью, и внешним миром нарушено. И вот все стало бесповоротно меняться. Процесс трансформации начался в те дни, когда меня отправили за океан воевать и убивать, а я внезапно осознал, что мне совершенно не хочется делать ни то ни другое.
Я был околдован, порабощен красотой Филиппинских островов. Экзальтированная восторженность свидетельствовала о моих явных психических отклонениях. Жизнь хорошего пехотинца чрезвычайно проста и прямолинейна, она сводится к самому необходимому. Этим определяется и отношение солдата к природе. При таком подходе небольшая ложбинка, впадина в земле превращается в убежище, куда можно залечь во время артобстрела, а роскошные зеленые луга и поля – в открытое пространство, опасную местность, которую надо пересекать короткими перебежками. Пехоту вечно перебрасывают с места на место в зависимости от стратегических планов и целей. Солдат теряет связь с природой, леса, холмы и реки становятся для него чем-то лишенным истинного значения. Ощущение нелепости всего происходящего ложится в основу существования солдата, становится источником его самоотверженности и героической беспечности. Но если страх, малодушие или склонность к самоанализу и рефлексии пробьют брешь в защитном панцире, то на поверхность поднимется нечто еще более бессмысленное для человека, полного жизни, – предчувствие смерти.
Жители ушли из деревни. Двери и окна лачуг были наглухо заколочены. Кругом стояла мертвая тишина.
Из селения выбегала дорога, усыпанная блестящим коричневым гравием вулканического происхождения, и терялась среди зеленых полей, залитых солнцем.
Меня захлестнула волна отчаяния. Но одновременно я почувствовал, как в глубине моего кровоточащего сердца, истерзанного недоверием и тоской, пробудилась робкая, трепетная радость.
Свободен, наконец-то свободен! Я осознавал, что свобода эта досталась мне странной ценой: просто всем было наплевать на меня, никого больше не заботило, куда я пойду и чем стану заниматься. Я вырвался на волю и, перестав быть солдатом, мог провести последние дни своей жизни по собственному усмотрению.
Я уже знал, куда пойду: назад в лазарет. Я не тешил себя пустыми надеждами, прекрасно понимая, что меня не примут на лечение, – у меня появилась болезненная потребность еще раз увидеть тех несчастных, которые «укоренились» перед госпиталем. Я не преследовал никакой определенной цели. Мне просто хотелось взглянуть на людей, которым, как и мне, некуда было податься.
Я вышел из деревни. Вокруг, насколько видно глазу, простирались возделанные поля. К северу от селения, примерно в километре, начинался лес. Справа гладкое полотно рисовых полей стелилось до подножия горного кряжа, усеянного вулканическими буграми. Величественная гряда темных утесов, полчища скал, бесконечная вереница вершин и пиков формировали горный хребет острова Лейте.
Темневший передо мной лес упирался в плавно ниспадавший к самой опушке отрог. Его мягкие волнистые очертания вырисовывались в призрачном небе дивным видением, рождая в мыслях образ лежащей женщины, кокетливо обнажившей пленительно гладкую спину.
Складки отрога спускались все ниже и ниже, образуя своеобразный гамак. По впадине, ослепительно сверкая брызгами, стремительно бежала узкая речушка, метров шести в ширину, не больше. На другом берегу из-под воды вырастал пологий склон очередного отрога, который каменными волнами бежал вслед за искрящимся потоком. А где-то далеко-далеко за горами размеренно дышал океан.
Госпиталь находился от меня примерно в семи километрах. Мне предстояло пройти лес и перебраться через холмы.
На безоблачном небе ярко светило полуденное солнце. Но чистая лазурь таила в себе бурю. Невысоко над землей вражеский самолет выписывал круги на одном и том же месте. Он жужжал, как большое насекомое. Время от времени однообразный гул прерывался нестройным лаем зениток, скрытых в горах.
В открытом поле некуда спрятаться, я был виден летчику как на ладони и вполне мог стать отличной мишенью. Но я попал в такой переплет, что подобная ерунда меня больше не волновала.
Пот лил с меня в три ручья, поэтому пришлось обмотать голову платком и уже сверху нахлобучить фуражку. Закинув винтовку за спину, я бодрым шагом устремился к цели. У меня поднялась температура, но в последнее время меня часто лихорадило, это стало обычным явлением. Похоже, я был обречен, и мне хотелось прожить последние часы и минуты, дыша полной грудью. Стоило ли обращать внимание на такие досадные мелочи, как повышенная температура?! Если болезнь не поддается лечению, то ее начинают игнорировать.
Я неутомимо шагал вперед, лишь изредка останавливаясь, чтобы сплюнуть подступавшую к горлу мокроту. Я думал о смертоносных туберкулезных микробактериях, поразивших мой организм в Японии, после того как я страшно обгорел на тропическом солнце. И мысли эти доставляли мне мучительное наслаждение.
Я дошел до лесной опушки и в раздумье остановился у развилки. Прямо узкой лентой тянулась тропинка, скользившая по холмам в соседнюю долину, где располагался госпиталь. Налево ответвлялась дорожка, которая змеилась у подножия пологого отрога, исчезала в бурной речке, появлялась на другом берегу и в конце концов тоже выводила к госпиталю. По холмам я мог бы добраться до нужного места намного быстрее, но за последние двадцать четыре часа мне довелось проделать этот путь трижды. Томимый жаждой разнообразия, я под влиянием минуты избрал иной маршрут и отправился окольной дорогой.
В лесу стоял полумрак. Стежку осеняли огромные деревья, напоминавшие дубы. У корней исполинов буйно разрослись кустарники и диковинные ползучие растения. Они простирали друг к другу ветки, сплетали побеги-щупальца. Землю устилал плотный ковер из мха и прелых листьев – здесь, в тропиках, они опадают независимо от времени года. Тропинка, как резиновая, мягко пружинила у меня под ногами. Шорох сухой листвы походил на чьи-то вздохи. Неожиданно я вспомнил, как скитался по родным просторам Мусасино. Понуро опустив голову, я поплелся дальше.
Внезапно меня пронзила странная мысль. Я вдруг осознал, что в первый раз в жизни бреду по этой тропе и никогда более моя нога не ступит на нее. Я остановился как вкопанный и медленно огляделся по сторонам. Все замерло, воцарилась мертвая тишина. Вокруг высились огромные темные деревья с необъятными прямыми стволами, широко раскинутыми толстыми ветвями и разлапистыми листьями. Исполины и правда напоминали дубы, те, что в изобилии растут в Японии. Я не знал, как они называются. Летели годы, десятилетие сменялось десятилетием, а деревья все тянулись и тянулись к солнцу. Я появился под их кронами на миг и скоро вовсе исчезну с лица земли, а после моей смерти исполины как стояли, так и будут стоять еще не одну сотню лет…
Вообще-то ничего странного в моих размышлениях, на первый взгляд, не было. Я действительно впервые пробирался по таинственному лесу в глуши Филиппин – это была простая констатация факта. Уверенность в том, что едва ли мне когда-нибудь доведется сюда вернуться, тоже не содержала в себе ничего удивительного. Меня мучило другое. Мне никак не удавалось постичь глубинную суть противоречия: я прекрасно осознавал, что иду по лесной тропе в первый раз в жизни, и почему-то именно это осознание давало мне уверенность в том, что в будущем я никогда уже не окажусь в этом месте.
С тех пор как покинул Японию, я неоднократно попадал во власть абсурдных мыслей и эмоций. Однажды в июне, когда наше транспортное судно бороздило воды Тихого океана, я стоял на палубе и всматривался в морскую даль. В какой-то миг я, как это часто бывает в наших снах, увидел себя со стороны. Я превратился в героя хорошо поставленной сцены.
Куда ни погляди, везде сверкал безбрежный темно-синий океан, линия горизонта вырисовывалась идеальной дугой, под которой водная поверхность будто вздувалась изнутри. Мы же, находясь в центре, словно проваливались в своеобразную впадину. Неподалеку над водой повисло облако с ровным нижним краем, оно напоминало рисовый колобок из тех, что подают у нас в синтоистских святилищах. Корабль скользил по волнам, а облако, как привязанное, дрейфовало рядом с нами. Не меняя формы, оно медленно вращалось, словно раскрытый веер. Волны равномерно бились в борта судна, монотонно гудели дизельные двигатели – ничто не тревожило мысли и чувства.
Однако внезапно я всем своим существом ощутил дыхание чего-то странного, таинственного, неведомого. Меня захлестнуло лихорадочное возбуждение, сопряженное с мучительно сладкой болью. Быть может, именно в то мгновение во мне возникло неосознанное предчувствие грядущего поражения и близкой смерти. В другое время я бы спокойно стоял на палубе, любуясь необычным облаком и бескрайними просторами, и представлял, как через несколько недель стану красноречиво описывать свои впечатления друзьям, которым не удалось увидеть волны Тихого океана. Откуда же взялось это стеснение в груди, эта ноющая боль? Уж не моя ли прозорливость породила болезненное смятение? Интуитивно я уже знал, что мне не суждено вернуться домой.
Кроме того, разве не предвидение гибели настолько обострило мое восприятие, что я смог уловить тайное предначертание и понять, что никогда больше не бродить мне по тропинкам загадочного филиппинского леса?
На родине, оказавшись в какой-нибудь глухомани, в непроходимых дебрях, мы никогда не испытываем изматывающего давления Странного и Неведомого, потому что в глубине души твердо верим: для нас всегда будет существовать возможность вернуться в данную точку пространства. А наше восприятие жизни? Не зиждется ли оно на изначально неверном представлении о том, что мы всегда, если захотим, сможем повторить то, что делаем в настоящий момент?
Я не испытывал ни малейшей грусти при мысли о своей неотвратимо приближавшейся смерти. Быть может, именно это предвидение усилило во мне способность наслаждаться природой, природой тропических Филиппин. Это произошло совсем недавно. Во мне словно что-то раскрылось, и я стал жадно вбирать в себя любое новое впечатление. Шагая по изумрудной лужайке перед манильским дворцом, я чувствовал, как из недр земли поднимается какая-то вибрирующая сила и вливается в меня через подошвы. Меня ослепляли огненно-красные соцветия бугенвилии, омытой внезапно налетевшим дождем. Алое, золотое, пунцовое небо на восходе и закате, лиловые вулканы, светло-розовые коралловые рифы в белой кипени волн, темно-зеленые леса на океанском побережье – все это наполняло мое сердце несказанной радостью, близкой к экстазу. О, я был благодарен судьбе! Перед смертью она даровала мне возможность увидеть и постичь красоту, безмерность и безграничность жизни. Ведь до сих пор мое существование было не таким ярким, насыщенным, как мне бы того хотелось. Незадолго до своей кончины я обрел наконец-то радость и блаженство, ниспосланное мне судьбой. Да, судьбой! Или… Я бы сказал – Богом, если бы намеренно не избегал этого слова.
Мои мысли и чувства долго находились в смятении. Мне казалось, что зыбкое равновесие между мной, моей внутренней сущностью, и внешним миром нарушено. И вот все стало бесповоротно меняться. Процесс трансформации начался в те дни, когда меня отправили за океан воевать и убивать, а я внезапно осознал, что мне совершенно не хочется делать ни то ни другое.
Я был околдован, порабощен красотой Филиппинских островов. Экзальтированная восторженность свидетельствовала о моих явных психических отклонениях. Жизнь хорошего пехотинца чрезвычайно проста и прямолинейна, она сводится к самому необходимому. Этим определяется и отношение солдата к природе. При таком подходе небольшая ложбинка, впадина в земле превращается в убежище, куда можно залечь во время артобстрела, а роскошные зеленые луга и поля – в открытое пространство, опасную местность, которую надо пересекать короткими перебежками. Пехоту вечно перебрасывают с места на место в зависимости от стратегических планов и целей. Солдат теряет связь с природой, леса, холмы и реки становятся для него чем-то лишенным истинного значения. Ощущение нелепости всего происходящего ложится в основу существования солдата, становится источником его самоотверженности и героической беспечности. Но если страх, малодушие или склонность к самоанализу и рефлексии пробьют брешь в защитном панцире, то на поверхность поднимется нечто еще более бессмысленное для человека, полного жизни, – предчувствие смерти.