Страница:
— Не понимаю, к чему знать все на свете и всех поражать своим остроумием, если это не приносит тебе радости. — Она стояла спиной к Зуи и двинулась к двери не оборачиваясь.
— По крайней мере, — сказала она, — вы все были такие ласковые и так любили друг друга, одно удовольствие было смотреть на вас. — Она покачала головой и открыла дверь. — Одно удовольствие, — решительно подтвердила она, плотно закрывая за собой дверь.
Зуи, глядя на закрытую дверь, глубоко вздохнул и медленно выдохнул воздух.
— Вот так монолог под занавес, дружище, — сказал он ей вслед, но только тогда, когда был совершенно уверен, что она не услышит его голос из коридора.
Гостиная в доме Глассов была настолько не подготовлена к малярным работам, насколько это вообще возможно. Фрэнни Гласс спала на диване, укрытая шерстяным пледом; ковер, закрывавший весь пол, был не скатан и даже не отогнут от стен; а мебель — по первому впечатлению, небольшой мебельный склад — находилась в обычном статично-динамическом беспорядке. Комната была не так уж велика — для манхэттенских квартир, — но такая коллекция мебели забила бы до отказа даже пиршественную залу в Валгалле. Здесь стоял стейнвейновский рояль (постоянно открытый), три радиоприемника («Фрешмен» 1927 года, «Штромберг-Карлсон» 1932-го и «РСА» 1947-го), телевизор с пятидесятисантиметровым экраном, четыре настольных граммофона (в том числе «Виктрола» 1920 года, с трубой, которую даже не сняли с крышки, так что она была в нерабочем состоянии), целое стадо курительных и журнальных столиков, складной стол для пинг-понга (к счастью, поставленный в сложенном виде за рояль), четыре кресла, восемь стульев, шестилитровый аквариум с тропическими рыбками (переполненный во всех отношениях и подсвеченный двумя сорокасвечовыми лампочками), козетка, диван, на котором спала Фрэнни, две пустых птичьих клетки, письменный стол вишневого дерева и целый набор торшеров, настольных ламп и бра, которые торчали в этом до отказа набитом помещении повсюду, как побеги сумаха. Вдоль трех стен шли книжные полки высотой по пояс, которые были так забиты, что буквально ломились под тяжестью книг, — тут были детские книжки, учебники, книги с развалов, книги из библиотеки и еще более разношерстный набор книг, вынесенный сюда из менее «обобществленных» закоулков квартиры. (Так, «Дракула» стоял рядом с «Основами языка пали», «Ребята в войсках на Сомме» рядом со «Всплесками мелодии», «Убийство со скарабеем» по соседству с «Идиотом», а «Нэнси Дрю и потайная лестница» лежала поверх «Страха и трепета».) Но даже если отчаянные и необыкновенно мужественные маляры всем скопом одолели бы книжные полки, то, взглянув на стены, частично прикрытые шкафами, любой уважающий себя работник сферы обслуживания мог бы бросить на стол свой профсоюзный билет. От верха книжных полок и почти до самого потолка, вся стена с начинавшей трескаться штукатуркой цвета синего Веджвуда11 была почти без просветов увешана разными предметами, которые можно весьма приблизительно назвать «украшениями», как-то: коллекция вставленных в рамки фотографий, начинающие желтеть страницы частной переписки и переписки с президентом, бронзовые и серебряные памятные медали и целая россыпь разнообразнейших документов, смахивающих на похвальные грамоты, и прочих трофееобразных предметов всех форм и размеров, и все они так или иначе свидетельствовали о том, что с 1927 года почти до конца 1943-го широковещательная программа под названием «Умный ребенок» неизменно выходила в эфир с участием хотя бы одного (а чаще двоих) детей Глассов. (Бадди Гласс, самый старший из ныне здравствующих дикторов программы — ему исполнилось тридцать шесть, — нередко называл стены в квартире своих родителей своеобразным изобразительным гимном образцово-показательному американскому детству и ранней зрелости. Он частенько выражал сожаление, что так редко и ненадолго приезжает из своей сельской глуши, и обычно с нескончаемыми подробностями распространялся о том, насколько счастливее его братья и сестры, живущие в Нью-Йорке или его пригородах.) План стенного декора родился в голове мистера Леса Гласса, отца детей, в прошлом знаменитого водевильного актера и, несомненно, давнего и горячего поклонника оформления стен в театральном ресторане Сарди, и осуществлен был этот план с полного духовного благословения миссис Гласс при полном отсутствии ее формального на то согласия. Самое, быть может, вдохновенное изобретение мистера Гласса-декоратора было водружено как раз над диваном, где спала юная Фрэнни Гласс. Семь альбомов для газетных и журнальных вырезок были прикреплены корешками прямо к штукатурке в таком тесном соседстве, что это попахивало инцестом. Судя по всему, эти семь альбомов из года в год могли перелистывать или рассматривать как старые друзья семьи, так и случайные гости, а порой, должно быть, и очередная приходящая уборщица.
Раз уж к слову пришлось, надо сказать, что утром миссис Гласс в ожидании маляров совершила два символических жеста. В комнату можно было войти и из передней, и из столовой через двойные застекленные двери. Сразу же после завтрака миссис Гласс сняла с обеих дверей шелковые сборчатые занавески. Немного позже, улучив минуту, когда Фрэнни делала вид, что пробует куриный бульон, миссис Гласс с легкостью горной козочки взобралась на подоконники трех окон и сняла тяжелые камчатные портьеры.
Комната выходила окнами на одну сторону — на юг. Прямо напротив, через переулок, стояла четырехэтажная частная школа для девочек — надежное и довольно замкнуто-безликое здание, которое, как правило, хранило безмолвие до половины четвертого, когда ученики из обычных школ на Второй и Третьей авеню прибегали сюда поиграть в камешки или мячики на каменных ступенях. Квартира Глассов, на пятом этаже, была этажом выше, и теперь солнце, поднявшись над крышей школы, проникало в гостиную через лишенные портьер окна. Солнечный свет выставлял комнату в очень невыгодном свете. Мало того, что вся обстановка была обшарпанная, неказистая, была вся заляпана воспоминаниями и сантиментами, но сама комната в прошлые времена служила площадкой для бесчисленных хоккейных и футбольных баталий (как для тренировок, так и для игр), и едва ли хоть одна ножка у мебели осталась неободранной и неоцарапанной. Примерно на уровне глаз встречались шрамы от ошеломляюще разнообразных летающих объектов: пулек для рогатки, бейсбольных мячей, стеклянных шариков, ключей от коньков, пятновыводящих ластиков и даже, как в одном памятном случае в начале тридцатых годов, от запущенной в кого-то фарфоровой куклы без головы. Но особенно безжалостно солнце высвечивало ковер. Некогда он был винно-красного цвета и при искусственном освещении более или менее сохранял его, но теперь на нем обозначились многочисленные пятна причудливо-панкреатической формы — лишенные сентиментальности автографы целого ряда домашних животных. В этот час солнце глубоко, далеко и беспощадно добиралось до самого телевизора и било прямо в его немигающий циклопов глаз.
Самые вдохновенные, самые точные мысли обычно посещали миссис Гласс на пороге чулана для белья, и свое младшее дитя она уложила на диван, на розовые перкалевые простыни, укрыв его бледно-голубым шерстяным пледом. Фрэнни спала, отвернувшись к спинке дивана и к стене, еле касаясь подбородком одной из множества набросанных рядом подушек. Губы у нее были сомкнуты, хотя и не сжаты. Правая же рука, лежавшая на покрывале, была не просто сжата, а крепко стиснута, пальцы туго сплетены в кулак, охватывая большой палец, — как будто теперь, в двадцать лет, она вернулась к немым, подсознательным защитным жестам глубокого детства. И надо сказать, что здесь, на диване, солнце при всей своей бесцеремонности по отношению к интерьеру вело себя прекрасно. Солнечный свет сверкал в черных как вороново крыло и чудесно подстриженных волосах Фрэнни, которые она за эти три дня мыла не меньше трех раз. Солнце заливало светом и весь вязаный плед, так что можно было залюбоваться игрой горячего, искрящегося света в бледно-голубых переплетениях шерсти.
Зуи пришел сюда прямо из ванной, почти не задерживаясь, и довольно долго стоял в ногах дивана с зажженной сигарой во рту — сначала он заправлял в брюки только что надетую белую рубашку, потом застегивал манжеты, а потом просто стоял и смотрел. Он курил и хмурился, как будто чересчур «броские» световые эффекты придумал театральный режиссер, чей вкус вызывал у него некоторые сомнения. Несмотря на редкостную утонченность его черт лица, несмотря на его возраст и сложение — одетый, он мог бы сойти за юного, очень легкого танцовщика — нельзя было утверждать, что сигара ему вовсе не к лицу. Во-первых, его никак нельзя было назвать курносым. А во-вторых, для Зуи курение сигар никак не сопровождалось свойственной молодым людям аффектацией. Он начал их курить с шестнадцати лет, а с восемнадцати курил регулярно, по дюжине в день, и большей частью дорогие «панателас».
Очень длинный прямоугольный кофейный столик из вермонтского мрамора был придвинут вплотную к дивану.
Зуи быстро шагнул к нему. Он отодвинул пепельницу, серебряный портсигар и каталог «Харперс базар», потом уселся прямо на узенькую полоску холодного мрамора лицом к Фрэнни, почти склонившись над ней. Он посмотрел на стиснутый кулак на голубом пледе, потом вынул сигару изо рта и совсем тихонько взял Фрэнни за плечо.
— Фрэнни, — сказал он. — Фрэнсис. Пойдем, брат. Нечего валяться в такой чудесный день. Пошли-ка отсюда, брат,
Фрэнни вздрогнула, буквально подскочила, как будто диван в эту минуту подбросило на глубоком ухабе. Она подняла руку и сказала:
— Фу-у. — Она зажмурилась от утреннего света. — Откуда столько солнца? — Она еще не совсем осознала присутствие Зуи. — Откуда столько солнца? — повторила она.
— А я, брат, всегда ношу солнце с собой, — сказал он, пристально глядя на нее.
Фрэнни посмотрела на него, все еще щурясь.
— Зачем ты меня разбудил? — спросила она. Она еще не настолько стряхнула с себя сон, чтобы капризничать, но было видно, что она чует в воздухе какую-то несправедливость.
— Видишь ли… Дело в том, что нам с братом Ансельмо предлагают новый приход. Притом на Лабрадоре. Мы хотели бы испросить твоего благословения, прежде чем…
— Фу-у! — снова сказала Фрэнни и положила руку себе на макушку. Ее коротко, по последней моде, остриженные волосы на удивление мало растрепались во сне. Она их расчесывала на прямой пробор — что вполне устраивало зрителей. — Ой, мне приснился такой жуткий сон, — сказала она. Она немного приподнялась и одной рукой прихватила ворот халата. Халат был сшит на заказ из плотного шелка, бежевый, с прелестным рисунком из крохотных чайных розочек.
— Рассказывай, — сказал Зуи, затягиваясь сигарой. — А я его тебе растолкую.
Она передернула плечами.
— Сон был просто ужасный. Такой паучий. Никогда в жизни мне не снился такой паучий кошмар.
— Ах, пауки? Чрезвычайно любопытно. Весьма симптоматично. У меня в Цюрихе была одна интересная больная, несколько лет назад — молодая особа, кстати, очень похожая на вас…
— Помолчи минутку, а то я все позабуду, — сказала Фрэнни. Она жадно всматривалась куда-то в даль, как все, кто пытается вспомнить кошмарный сон. Под глазами у нее были круги, и другие, менее заметные признаки говорили о том, что молодую девушку грызет тревога, но ни от кого не могло бы укрыться, что перед ним — самая настоящая красавица. У нее была прелестная кожа и тонкие, неповторимые черты лица. Глаза у нее были примерно такого же потрясающе синего цвета, как у Зуи, только шире расставлены — как и положено, разумеется, глазам девушки — и, чтобы понять их выражение, в них не надо было вглядываться часами, как в глаза Зуи. Года четыре назад, на выпускном вечере, ее брат Бадди мрачно предрек самому себе, пока она улыбалась ему со сцены, что она, вполне возможно, в один прекрасный день возьмет да и выйдет за чахоточного. Значит, и это тоже было в ее глазах.
— Господи, все вспомнила! — сказала она. — Просто ужас! Я сидела в каком-то плавательном бассейне, и там собралась целая толпа, и они заставляли меня нырять за банкой кофе «Медалья д'Оро», которая лежала на дне. Стоило мне только вынырнуть, как они заставляли меня нырять обратно. Я плакала и всем им повторяла: «Вы ведь тоже все в купальных костюмах. Поныряйте и вы хоть немножко!» — но они только хохотали и перебрасывались такими ехидными словечками, а я опять ныряла. — Она снова передернула плечами. — Две девчонки из моей комнаты тоже там были. Стефани Логан и другая — я ее почти не знаю, только мне ее всегда ужасно жалко, потому что у нее такое жуткое имя. Шармон Шерман. Они вдвоем держали громадное весло и все время старались стукнуть меня, как только я вынырну. — Фрэнни на минуту закрыла руками глаза. — Фу! — Она потрясла головой. Немного подумала. Единственный, кто был в этом сне на своем месте, это профессор Таппер. Он был единственный человек, который меня и вправду терпеть не может, я точно знаю.
— Ах, терпеть не может? Очень интересно. — Зуи не выпускал сигару изо рта. Он вынул ее и медленно покатал между пальцами, точь-в-точь как толкователь снов, который не все еще услышал и ждет новых фактов. Вид у него был очень довольный. — А почему он терпеть тебя не может? Нужна полная откровенность, вы понимаете, иначе я связан по рукам..
— Он меня не выносит, потому что я числюсь в его дурацком семинаре по религии, и я никогда не могла улыбнуться ему в ответ, как бы он ни расточал свое оксфордское обаяние. Он тут у нас на время, из Оксфорда, по лендлизу, что ли, и он такой жуткий старый самодовольный притворяшка, а волосы у него торчат дикой белой копной. По-моему, он перед лекцией бежит в туалет и взбивает их там — нет, честное слово. А на предмет ему наплевать. Он только сам себе интересен. Все, кроме этого, ему безразлично. Ну ладно, это бы еще ничего — то есть ничего удивительного, — если бы он не донимал нас идиотскими намеками на то, что он — Полноценный Человек и что нам, щенкам, повезло, что он сюда приехал. — Фрэнни поморщилась. — Единственное, на что у него хватает истинного вдохновения — если не считать хвастовства, — это на то, чтобы поправлять тебя, если ты спутаешь санскрит с пали. Он знает, что я его видеть не могу! Посмотрел бы ты, какие рожи я корчу у него за спиной.
— А что он делал возле бассейна?
— В том-то и дело! Ничего! То есть ничего! Он просто стоял, улыбался и наблюдал. Он был самый противный из всех.
Зуи, глядя на нее сквозь клубы сигарного дыма, сказал совершенно спокойно:
— У тебя жуткий вид, знаешь? Фрэнни широко раскрыла глаза.
— Ты мог бы все утро просидеть здесь и не говорить об этом, — сказала она. И прибавила, подчеркивая каждое слово: — Только не принимайся за меня с утра пораньше, пожалуйста, Зуи. Я серьезно прошу, понимаешь?
— Никто, брат, за тебя не принимается, — сказал Зуи тем же бесстрастным голосом. — Просто ты сегодня жутко выглядишь, и все. Почему бы тебе не съесть чего-нибудь? Бесси говорит, что у нее там есть куриный бульон, так что…
— Если кто-нибудь еще раз мне скажет про этот куриный бульон…
Но Зуи уже отвлекся. Он смотрел на освещенный солнцем плед, который прикрывал ноги Фрэнни до колен.
— Это кто такой? — сказал он. — Блумберг? — Он вытянул палец и несильно ткнул в довольно большой и странно подвижный бугорок под пледом. — Блумберг? Ты, что ли?
Бугорок зашевелился. Фрэнни тоже не сводила с него глаз.
— Не могу от него отделаться, — сказала она. — Он просто безумно меня полюбил ни с того ни с сего.
Подталкиваемый пальцем Зуи, Блумберг резко потянулся, потом стал медленно пробиваться наружу, к коленям Фрэнни. Не успела его простодушная морда появиться на свет, на солнышко, как Фрэнни схватила его под мышки и прижала к себе.
— Доброе утро, мой милый Блумберг! — сказала она и горячо поцеловала его между глаз. Он неприязненно заморгал. — Доброе утро, старый, толстый, грязный котище. Доброе утро, доброе утро, доброе утро!
Она осыпала его поцелуями, но никакой ответной ласки от него не дождалась. Он сделал отчаянную, но безуспешную попытку вырваться и уцепиться за ее плечо. Это был очень крупный, серый в пятнах «холощеный» кот.
— Смотри, как он ласкается, — удивилась Фрэнни. — Никогда в жизни он так не ласкался.
Она взглянула на Зуи, ожидая, должно быть, согласия, но Зуи курил сигару с невозмутимым видом.
— Погладь его, Зуи! Посмотри, какой он славный. Ну, погладь его.
Зуи протянул руку и погладил выгнутую спину Блумберга раз, другой, потом встал с кофейного столика и побрел через всю комнату к роялю, лавируя среди вещей. Рояль с высоко поднятой крышкой, во всей своей чернолаковой, стейнвейновской мощи возвышался напротив дивана, а табуретка — почти прямо напротив Фрэнни. Зуи осторожно опустился на табуретку, потом с явным интересом взглянул на ноты, раскрытые на пюпитре.
— Он такой блохастый, что даже смешно, — сказала Фрэнни. Она немного поборолась с Блумбергом, стараясь придать ему мирную позу домашней кошечки. Вчера я поймала на нем четырнадцать блох. Это только на одном боку. — Она резко столкнула Блумберга вниз, потом взглянула на Зуи. — Кстати, как тебе понравился сценарий? — спросила она. — Получил ты его наконец или нет?
Зуи не отвечал.
— Господи! — сказал он, не сводя глаз с нот на пюпитре. — Кто это выкопал?
Пьеса называлась «Не скупись, послушай, детка». Она была примерно сорокалетней давности. На обложке красовался рисунок сепией с фотографии мистера и миссис Гласс. Мистер Гласс был в цилиндре и во фраке, миссис Гласс — тоже. Оба ослепительно улыбались в объектив, и оба, наклонясь вперед и широко расставив ноги, опирались на тросточки.
— А что это? — сказала Фрэнни. — Мне не видно.
— Бесси и Лес. «Не скупись, послушай, детка».
— А! — Фрэнни хихикнула. — Вчера вечером Лес Предавался Воспоминаниям. В мою честь. Он думает, что у меня расстройство желудка. Все ноты из шкафа вытащил.
— Хотел бы я знать, как это мы все очутились в этой чертовой ночлежке, если все началось с «Не скупись, послушай, детка». Поди пойми.
— Не могу. Я уже пробовала, — сказала Фрэнни. — Расскажи про сценарий. Ты его получил? Ты говорил, что этот самый Лесаж или как его там собирался оставить его у швейцара по дороге…
— Получил, получил, — сказал Зуи. — Мне неохота его обсуждать.
Он сунул сигару в рот и принялся правой рукой наигрывать в верхних октавах мотив песенки под названием «Кинкажу», успевшей, что любопытно, стать популярной и позабыться еще до того, как Зуи родился.
— Я не только получил сценарий, — сказал он. — Еще и Дик Хесс позвонил вчера около часу ночи — как раз после нашей с тобой маленькой потасовки — и пригласил меня выпить, скотина. В Сан-Ремо. Он Открывает Гринич-Вилледж. Боже правый!
— Не колоти по клавишам, — сказала Фрэнни, глядя на него, — Если ты собираешься там сидеть, то я буду давать тебе указания. Вот мое первое указание: не колоти по клавишам.
— Во-первых, он знает, что я не пью. Во-вторых, он знает, что я родился в Нью-Йорке, и если есть что-нибудь на свете для меня совершенно невыносимое, так это «местный колорит». В-третьих, он знает, что я живу за семьдесят кварталов от его Вилледж, черт побери. И в-четвертых, я ему три раза сказал, что я уже в пижаме и в домашних туфлях.
— Не колоти по клавишам, — приказала Фрэнни, гладя Блумберга.
— Так нет, дело было неотложное. Ему надо было видеть меня немедленно. Чрезвычайно важно. Не ломайся, слышишь! Будь человеком хоть раз в жизни, прыгай в такси и кати сюда.
— И ты покатил? И крышкой тоже не грохай. Это мое второе…
— Ну да, конечно же, я покатил! Нет у меня этой треклятой силы воли! — сказал Зуи. Он закрыл крышку сердито, но без стука. — Моя беда в том, что я боюсь за всех этих провинциалов в Нью-Йорке. И мне плевать, сколько времени они тут пробыли. Я вечно за них трясусь — как бы их не переехали или не избили до полусмерти, пока они рыщут в поисках мелких армянских ресторанчиков на Второй авеню. Да мало ли еще какая хреновина случится. Зуи мрачно пустил клуб дыма поверх страниц «Не скупись…».
— В общем, я-таки туда поехал, — сказал он. — Там уже, конечно, сидит старина Дик. Такой убитый, такой расстроенный, до того набитый важными новостями, которые не могут подождать до завтра. Сидит за столом в джинсах и жуткой спортивной куртке. Этакий изгнанник с берегов Де Мойн в Нью-Йорке. Я его чуть не прикончил, ей-богу. Ну и ночка! Я сидел там битых два часа, а он мне выкладывал, какой я умнейший сукин сын и что вся моя семья — сплошь гениальные психотики и психопаты. И т у т — когда он наконец кончил психоанализировать меня, и Бадди, и Симора, которых он в глаза не видал, и когда он наконец уперся в какой-то умственный тупик, решая, быть ему до конца вечера чем-то вроде Колетт, которая одинаково бьет правой и левой, или вроде маленького Томаса Вулфа, — тут он вдруг вытаскивает из-под стола роскошный портфель с монограммой и сует мне в руки новенький сценарий часового фильма.
Зуи махнул рукой, словно отмахиваясь от надоевшей темы. Но он встал с табуретки слишком быстро, так что этот жест вряд ли можно было счесть прощальным. Сигару он держал во рту, а руки засунул в карманы брюк.
— Я годами слушал, как Бадди рассуждает об актерах, — сказал он. — Боже мой, послушал бы он, что я могу ему рассказать о Писателях, Которых Я Знал.
Он с минуту постоял на месте, затем двинулся вперед без видимой цели. Остановился у «Виктролы» образца 20-го года, бессмысленно воззрился на нее и гавкнул в трубу два раза подряд, для собственного удовольствия. Фрэнни засмеялась, глядя на него, а он нахмурился и пошел дальше. У водруженного на радиоприемник «Фрешмен» 1927 года аквариума с рыбками он вдруг остановился и вынул ситару изо рта. Он с явным интересом заглянул в аквариум.
— Все мои черные моллинезии вымирают, — сказал он и машинально потянулся к баночке с кормом, стоявшей возле аквариума.
— Бесси их утром кормила, — вмешалась Фрэнни. Она продолжала гладить Блумберга, все еще насильно приучая его к трудному и сложному миру вне теплого вязаного пледа.
— У них голодный вид, — сказал Зуи, но убрал руку от рыбьего корма. — Вот этот малый совсем отощал. — Он постучал по стеклу ногтем. — Куриный бульон — вот что тебе нужно, приятель.
— Зуи, — окликнула Фрэнни, чтобы отвлечь его. — Как твои дела все-таки? У тебя два сценария. А о чем тот, что тебе завез на такси Лесаж?
Зуи еще с минуту неотрывно смотрел на рыбку. Потом, повинуясь внезапному, но, как видно, непобедимому капризу, растянулся на ковре лицом вверх.
— В том, что прислал Лесаж, мне предлагают играть некоего Рика Чалмерса, — сказал он, закидывая ногу на ногу. — Могу поклясться, что это салонная комедия образца тысяча девятьсот двадцать восьмого года, готовенькая как на заказ по каталогу Френча. Разве что роскошно осовремененная болтовней о комплексах, подавленных желаниях и сублимации, и все это на жаргоне, который автор перенял у своего психоаналитика.
Фрэнни смотрела на Зуи, точнее на то, что ей было видно. С того места, где она сидела, были видны только подошвы и каблуки его ботинок.
— Ну, а то, что написал Дик? — спросила она. — Ты уже читал?
— А у Дика я могу играть Верни, чувствительного дежурного из метро. В жизни не приходилось читать такой чертовски оригинальной и смелой пьесы для телевидения.
— Правда? Значит, это так здорово?
— Я не говорил — здорово, я сказал — смело. Давай на этом, брат, и помиримся. Наутро после выпуска в эфир все на телевидении будут бегать и хлопать друг друга по плечам, довольные до потери сознания. Лесаж. Хесс. Помрой. Заказчики. Вся смелая команда. А начнется это уже сегодня. Если уже не началось. Хесс войдет в кабинет Лесажа и скажет: «Мистер Лесаж, сэр, есть у меня новый сценарий про чувствительного молодого дежурного из метро, от него так и разит смелостью и первозданной чистотой. А насколько мне известно, сэр, после Нежных и Душещипательных сценариев вы больше всего любите сценарии, полные Смелости и Чистоты. А в этом сценарии, честное слово, от Чистоты и Смелости просто не продохнешь. Он весь набит слезливыми и слюнявыми типами. В нужных местах и жестокости хватает. И как раз тогда, когда душевно тонкий дежурный из метро совсем запутался в своих моральных проблемах и его вера в человечество и в Маленьких людей рушится, из школы прибегает его девятилетняя племянница и выдает ему порцию славной, доморощенной шовинистической философии, которая перекочевала к нам из прошлого прямиком от выросшей в глуши жены Эндрю Джексона. Бьет без промаха, сэр! Он такой приземленный, такой простенький, такой высосанный из пальца и притом достаточно привычный и заурядный, что наши жадные, издерганные, невежественные заказчики непременно его поймут и полюбят».
Зуи вдруг резко приподнялся и уселся на ковре.
— Я только что из ванны, весь в поту, как свинья, — пояснил он. Он встал и исподволь, словно против воли, бросил взгляд в сторону Фрэнни. Он совсем было отвел глаза, но вместо этого стал внимательно в нее вглядываться. Опустив голову, она смотрела на Блумберга, который лежал у нее на коленях, и продолжала его гладить. Но что-то переменилось.
— Ага, — сказал Зуи и подошел к дивану, явно напрашиваясь на скандал. Леди шевелит губками. Настал час Молитвы.
— По крайней мере, — сказала она, — вы все были такие ласковые и так любили друг друга, одно удовольствие было смотреть на вас. — Она покачала головой и открыла дверь. — Одно удовольствие, — решительно подтвердила она, плотно закрывая за собой дверь.
Зуи, глядя на закрытую дверь, глубоко вздохнул и медленно выдохнул воздух.
— Вот так монолог под занавес, дружище, — сказал он ей вслед, но только тогда, когда был совершенно уверен, что она не услышит его голос из коридора.
Гостиная в доме Глассов была настолько не подготовлена к малярным работам, насколько это вообще возможно. Фрэнни Гласс спала на диване, укрытая шерстяным пледом; ковер, закрывавший весь пол, был не скатан и даже не отогнут от стен; а мебель — по первому впечатлению, небольшой мебельный склад — находилась в обычном статично-динамическом беспорядке. Комната была не так уж велика — для манхэттенских квартир, — но такая коллекция мебели забила бы до отказа даже пиршественную залу в Валгалле. Здесь стоял стейнвейновский рояль (постоянно открытый), три радиоприемника («Фрешмен» 1927 года, «Штромберг-Карлсон» 1932-го и «РСА» 1947-го), телевизор с пятидесятисантиметровым экраном, четыре настольных граммофона (в том числе «Виктрола» 1920 года, с трубой, которую даже не сняли с крышки, так что она была в нерабочем состоянии), целое стадо курительных и журнальных столиков, складной стол для пинг-понга (к счастью, поставленный в сложенном виде за рояль), четыре кресла, восемь стульев, шестилитровый аквариум с тропическими рыбками (переполненный во всех отношениях и подсвеченный двумя сорокасвечовыми лампочками), козетка, диван, на котором спала Фрэнни, две пустых птичьих клетки, письменный стол вишневого дерева и целый набор торшеров, настольных ламп и бра, которые торчали в этом до отказа набитом помещении повсюду, как побеги сумаха. Вдоль трех стен шли книжные полки высотой по пояс, которые были так забиты, что буквально ломились под тяжестью книг, — тут были детские книжки, учебники, книги с развалов, книги из библиотеки и еще более разношерстный набор книг, вынесенный сюда из менее «обобществленных» закоулков квартиры. (Так, «Дракула» стоял рядом с «Основами языка пали», «Ребята в войсках на Сомме» рядом со «Всплесками мелодии», «Убийство со скарабеем» по соседству с «Идиотом», а «Нэнси Дрю и потайная лестница» лежала поверх «Страха и трепета».) Но даже если отчаянные и необыкновенно мужественные маляры всем скопом одолели бы книжные полки, то, взглянув на стены, частично прикрытые шкафами, любой уважающий себя работник сферы обслуживания мог бы бросить на стол свой профсоюзный билет. От верха книжных полок и почти до самого потолка, вся стена с начинавшей трескаться штукатуркой цвета синего Веджвуда11 была почти без просветов увешана разными предметами, которые можно весьма приблизительно назвать «украшениями», как-то: коллекция вставленных в рамки фотографий, начинающие желтеть страницы частной переписки и переписки с президентом, бронзовые и серебряные памятные медали и целая россыпь разнообразнейших документов, смахивающих на похвальные грамоты, и прочих трофееобразных предметов всех форм и размеров, и все они так или иначе свидетельствовали о том, что с 1927 года почти до конца 1943-го широковещательная программа под названием «Умный ребенок» неизменно выходила в эфир с участием хотя бы одного (а чаще двоих) детей Глассов. (Бадди Гласс, самый старший из ныне здравствующих дикторов программы — ему исполнилось тридцать шесть, — нередко называл стены в квартире своих родителей своеобразным изобразительным гимном образцово-показательному американскому детству и ранней зрелости. Он частенько выражал сожаление, что так редко и ненадолго приезжает из своей сельской глуши, и обычно с нескончаемыми подробностями распространялся о том, насколько счастливее его братья и сестры, живущие в Нью-Йорке или его пригородах.) План стенного декора родился в голове мистера Леса Гласса, отца детей, в прошлом знаменитого водевильного актера и, несомненно, давнего и горячего поклонника оформления стен в театральном ресторане Сарди, и осуществлен был этот план с полного духовного благословения миссис Гласс при полном отсутствии ее формального на то согласия. Самое, быть может, вдохновенное изобретение мистера Гласса-декоратора было водружено как раз над диваном, где спала юная Фрэнни Гласс. Семь альбомов для газетных и журнальных вырезок были прикреплены корешками прямо к штукатурке в таком тесном соседстве, что это попахивало инцестом. Судя по всему, эти семь альбомов из года в год могли перелистывать или рассматривать как старые друзья семьи, так и случайные гости, а порой, должно быть, и очередная приходящая уборщица.
Раз уж к слову пришлось, надо сказать, что утром миссис Гласс в ожидании маляров совершила два символических жеста. В комнату можно было войти и из передней, и из столовой через двойные застекленные двери. Сразу же после завтрака миссис Гласс сняла с обеих дверей шелковые сборчатые занавески. Немного позже, улучив минуту, когда Фрэнни делала вид, что пробует куриный бульон, миссис Гласс с легкостью горной козочки взобралась на подоконники трех окон и сняла тяжелые камчатные портьеры.
Комната выходила окнами на одну сторону — на юг. Прямо напротив, через переулок, стояла четырехэтажная частная школа для девочек — надежное и довольно замкнуто-безликое здание, которое, как правило, хранило безмолвие до половины четвертого, когда ученики из обычных школ на Второй и Третьей авеню прибегали сюда поиграть в камешки или мячики на каменных ступенях. Квартира Глассов, на пятом этаже, была этажом выше, и теперь солнце, поднявшись над крышей школы, проникало в гостиную через лишенные портьер окна. Солнечный свет выставлял комнату в очень невыгодном свете. Мало того, что вся обстановка была обшарпанная, неказистая, была вся заляпана воспоминаниями и сантиментами, но сама комната в прошлые времена служила площадкой для бесчисленных хоккейных и футбольных баталий (как для тренировок, так и для игр), и едва ли хоть одна ножка у мебели осталась неободранной и неоцарапанной. Примерно на уровне глаз встречались шрамы от ошеломляюще разнообразных летающих объектов: пулек для рогатки, бейсбольных мячей, стеклянных шариков, ключей от коньков, пятновыводящих ластиков и даже, как в одном памятном случае в начале тридцатых годов, от запущенной в кого-то фарфоровой куклы без головы. Но особенно безжалостно солнце высвечивало ковер. Некогда он был винно-красного цвета и при искусственном освещении более или менее сохранял его, но теперь на нем обозначились многочисленные пятна причудливо-панкреатической формы — лишенные сентиментальности автографы целого ряда домашних животных. В этот час солнце глубоко, далеко и беспощадно добиралось до самого телевизора и било прямо в его немигающий циклопов глаз.
Самые вдохновенные, самые точные мысли обычно посещали миссис Гласс на пороге чулана для белья, и свое младшее дитя она уложила на диван, на розовые перкалевые простыни, укрыв его бледно-голубым шерстяным пледом. Фрэнни спала, отвернувшись к спинке дивана и к стене, еле касаясь подбородком одной из множества набросанных рядом подушек. Губы у нее были сомкнуты, хотя и не сжаты. Правая же рука, лежавшая на покрывале, была не просто сжата, а крепко стиснута, пальцы туго сплетены в кулак, охватывая большой палец, — как будто теперь, в двадцать лет, она вернулась к немым, подсознательным защитным жестам глубокого детства. И надо сказать, что здесь, на диване, солнце при всей своей бесцеремонности по отношению к интерьеру вело себя прекрасно. Солнечный свет сверкал в черных как вороново крыло и чудесно подстриженных волосах Фрэнни, которые она за эти три дня мыла не меньше трех раз. Солнце заливало светом и весь вязаный плед, так что можно было залюбоваться игрой горячего, искрящегося света в бледно-голубых переплетениях шерсти.
Зуи пришел сюда прямо из ванной, почти не задерживаясь, и довольно долго стоял в ногах дивана с зажженной сигарой во рту — сначала он заправлял в брюки только что надетую белую рубашку, потом застегивал манжеты, а потом просто стоял и смотрел. Он курил и хмурился, как будто чересчур «броские» световые эффекты придумал театральный режиссер, чей вкус вызывал у него некоторые сомнения. Несмотря на редкостную утонченность его черт лица, несмотря на его возраст и сложение — одетый, он мог бы сойти за юного, очень легкого танцовщика — нельзя было утверждать, что сигара ему вовсе не к лицу. Во-первых, его никак нельзя было назвать курносым. А во-вторых, для Зуи курение сигар никак не сопровождалось свойственной молодым людям аффектацией. Он начал их курить с шестнадцати лет, а с восемнадцати курил регулярно, по дюжине в день, и большей частью дорогие «панателас».
Очень длинный прямоугольный кофейный столик из вермонтского мрамора был придвинут вплотную к дивану.
Зуи быстро шагнул к нему. Он отодвинул пепельницу, серебряный портсигар и каталог «Харперс базар», потом уселся прямо на узенькую полоску холодного мрамора лицом к Фрэнни, почти склонившись над ней. Он посмотрел на стиснутый кулак на голубом пледе, потом вынул сигару изо рта и совсем тихонько взял Фрэнни за плечо.
— Фрэнни, — сказал он. — Фрэнсис. Пойдем, брат. Нечего валяться в такой чудесный день. Пошли-ка отсюда, брат,
Фрэнни вздрогнула, буквально подскочила, как будто диван в эту минуту подбросило на глубоком ухабе. Она подняла руку и сказала:
— Фу-у. — Она зажмурилась от утреннего света. — Откуда столько солнца? — Она еще не совсем осознала присутствие Зуи. — Откуда столько солнца? — повторила она.
— А я, брат, всегда ношу солнце с собой, — сказал он, пристально глядя на нее.
Фрэнни посмотрела на него, все еще щурясь.
— Зачем ты меня разбудил? — спросила она. Она еще не настолько стряхнула с себя сон, чтобы капризничать, но было видно, что она чует в воздухе какую-то несправедливость.
— Видишь ли… Дело в том, что нам с братом Ансельмо предлагают новый приход. Притом на Лабрадоре. Мы хотели бы испросить твоего благословения, прежде чем…
— Фу-у! — снова сказала Фрэнни и положила руку себе на макушку. Ее коротко, по последней моде, остриженные волосы на удивление мало растрепались во сне. Она их расчесывала на прямой пробор — что вполне устраивало зрителей. — Ой, мне приснился такой жуткий сон, — сказала она. Она немного приподнялась и одной рукой прихватила ворот халата. Халат был сшит на заказ из плотного шелка, бежевый, с прелестным рисунком из крохотных чайных розочек.
— Рассказывай, — сказал Зуи, затягиваясь сигарой. — А я его тебе растолкую.
Она передернула плечами.
— Сон был просто ужасный. Такой паучий. Никогда в жизни мне не снился такой паучий кошмар.
— Ах, пауки? Чрезвычайно любопытно. Весьма симптоматично. У меня в Цюрихе была одна интересная больная, несколько лет назад — молодая особа, кстати, очень похожая на вас…
— Помолчи минутку, а то я все позабуду, — сказала Фрэнни. Она жадно всматривалась куда-то в даль, как все, кто пытается вспомнить кошмарный сон. Под глазами у нее были круги, и другие, менее заметные признаки говорили о том, что молодую девушку грызет тревога, но ни от кого не могло бы укрыться, что перед ним — самая настоящая красавица. У нее была прелестная кожа и тонкие, неповторимые черты лица. Глаза у нее были примерно такого же потрясающе синего цвета, как у Зуи, только шире расставлены — как и положено, разумеется, глазам девушки — и, чтобы понять их выражение, в них не надо было вглядываться часами, как в глаза Зуи. Года четыре назад, на выпускном вечере, ее брат Бадди мрачно предрек самому себе, пока она улыбалась ему со сцены, что она, вполне возможно, в один прекрасный день возьмет да и выйдет за чахоточного. Значит, и это тоже было в ее глазах.
— Господи, все вспомнила! — сказала она. — Просто ужас! Я сидела в каком-то плавательном бассейне, и там собралась целая толпа, и они заставляли меня нырять за банкой кофе «Медалья д'Оро», которая лежала на дне. Стоило мне только вынырнуть, как они заставляли меня нырять обратно. Я плакала и всем им повторяла: «Вы ведь тоже все в купальных костюмах. Поныряйте и вы хоть немножко!» — но они только хохотали и перебрасывались такими ехидными словечками, а я опять ныряла. — Она снова передернула плечами. — Две девчонки из моей комнаты тоже там были. Стефани Логан и другая — я ее почти не знаю, только мне ее всегда ужасно жалко, потому что у нее такое жуткое имя. Шармон Шерман. Они вдвоем держали громадное весло и все время старались стукнуть меня, как только я вынырну. — Фрэнни на минуту закрыла руками глаза. — Фу! — Она потрясла головой. Немного подумала. Единственный, кто был в этом сне на своем месте, это профессор Таппер. Он был единственный человек, который меня и вправду терпеть не может, я точно знаю.
— Ах, терпеть не может? Очень интересно. — Зуи не выпускал сигару изо рта. Он вынул ее и медленно покатал между пальцами, точь-в-точь как толкователь снов, который не все еще услышал и ждет новых фактов. Вид у него был очень довольный. — А почему он терпеть тебя не может? Нужна полная откровенность, вы понимаете, иначе я связан по рукам..
— Он меня не выносит, потому что я числюсь в его дурацком семинаре по религии, и я никогда не могла улыбнуться ему в ответ, как бы он ни расточал свое оксфордское обаяние. Он тут у нас на время, из Оксфорда, по лендлизу, что ли, и он такой жуткий старый самодовольный притворяшка, а волосы у него торчат дикой белой копной. По-моему, он перед лекцией бежит в туалет и взбивает их там — нет, честное слово. А на предмет ему наплевать. Он только сам себе интересен. Все, кроме этого, ему безразлично. Ну ладно, это бы еще ничего — то есть ничего удивительного, — если бы он не донимал нас идиотскими намеками на то, что он — Полноценный Человек и что нам, щенкам, повезло, что он сюда приехал. — Фрэнни поморщилась. — Единственное, на что у него хватает истинного вдохновения — если не считать хвастовства, — это на то, чтобы поправлять тебя, если ты спутаешь санскрит с пали. Он знает, что я его видеть не могу! Посмотрел бы ты, какие рожи я корчу у него за спиной.
— А что он делал возле бассейна?
— В том-то и дело! Ничего! То есть ничего! Он просто стоял, улыбался и наблюдал. Он был самый противный из всех.
Зуи, глядя на нее сквозь клубы сигарного дыма, сказал совершенно спокойно:
— У тебя жуткий вид, знаешь? Фрэнни широко раскрыла глаза.
— Ты мог бы все утро просидеть здесь и не говорить об этом, — сказала она. И прибавила, подчеркивая каждое слово: — Только не принимайся за меня с утра пораньше, пожалуйста, Зуи. Я серьезно прошу, понимаешь?
— Никто, брат, за тебя не принимается, — сказал Зуи тем же бесстрастным голосом. — Просто ты сегодня жутко выглядишь, и все. Почему бы тебе не съесть чего-нибудь? Бесси говорит, что у нее там есть куриный бульон, так что…
— Если кто-нибудь еще раз мне скажет про этот куриный бульон…
Но Зуи уже отвлекся. Он смотрел на освещенный солнцем плед, который прикрывал ноги Фрэнни до колен.
— Это кто такой? — сказал он. — Блумберг? — Он вытянул палец и несильно ткнул в довольно большой и странно подвижный бугорок под пледом. — Блумберг? Ты, что ли?
Бугорок зашевелился. Фрэнни тоже не сводила с него глаз.
— Не могу от него отделаться, — сказала она. — Он просто безумно меня полюбил ни с того ни с сего.
Подталкиваемый пальцем Зуи, Блумберг резко потянулся, потом стал медленно пробиваться наружу, к коленям Фрэнни. Не успела его простодушная морда появиться на свет, на солнышко, как Фрэнни схватила его под мышки и прижала к себе.
— Доброе утро, мой милый Блумберг! — сказала она и горячо поцеловала его между глаз. Он неприязненно заморгал. — Доброе утро, старый, толстый, грязный котище. Доброе утро, доброе утро, доброе утро!
Она осыпала его поцелуями, но никакой ответной ласки от него не дождалась. Он сделал отчаянную, но безуспешную попытку вырваться и уцепиться за ее плечо. Это был очень крупный, серый в пятнах «холощеный» кот.
— Смотри, как он ласкается, — удивилась Фрэнни. — Никогда в жизни он так не ласкался.
Она взглянула на Зуи, ожидая, должно быть, согласия, но Зуи курил сигару с невозмутимым видом.
— Погладь его, Зуи! Посмотри, какой он славный. Ну, погладь его.
Зуи протянул руку и погладил выгнутую спину Блумберга раз, другой, потом встал с кофейного столика и побрел через всю комнату к роялю, лавируя среди вещей. Рояль с высоко поднятой крышкой, во всей своей чернолаковой, стейнвейновской мощи возвышался напротив дивана, а табуретка — почти прямо напротив Фрэнни. Зуи осторожно опустился на табуретку, потом с явным интересом взглянул на ноты, раскрытые на пюпитре.
— Он такой блохастый, что даже смешно, — сказала Фрэнни. Она немного поборолась с Блумбергом, стараясь придать ему мирную позу домашней кошечки. Вчера я поймала на нем четырнадцать блох. Это только на одном боку. — Она резко столкнула Блумберга вниз, потом взглянула на Зуи. — Кстати, как тебе понравился сценарий? — спросила она. — Получил ты его наконец или нет?
Зуи не отвечал.
— Господи! — сказал он, не сводя глаз с нот на пюпитре. — Кто это выкопал?
Пьеса называлась «Не скупись, послушай, детка». Она была примерно сорокалетней давности. На обложке красовался рисунок сепией с фотографии мистера и миссис Гласс. Мистер Гласс был в цилиндре и во фраке, миссис Гласс — тоже. Оба ослепительно улыбались в объектив, и оба, наклонясь вперед и широко расставив ноги, опирались на тросточки.
— А что это? — сказала Фрэнни. — Мне не видно.
— Бесси и Лес. «Не скупись, послушай, детка».
— А! — Фрэнни хихикнула. — Вчера вечером Лес Предавался Воспоминаниям. В мою честь. Он думает, что у меня расстройство желудка. Все ноты из шкафа вытащил.
— Хотел бы я знать, как это мы все очутились в этой чертовой ночлежке, если все началось с «Не скупись, послушай, детка». Поди пойми.
— Не могу. Я уже пробовала, — сказала Фрэнни. — Расскажи про сценарий. Ты его получил? Ты говорил, что этот самый Лесаж или как его там собирался оставить его у швейцара по дороге…
— Получил, получил, — сказал Зуи. — Мне неохота его обсуждать.
Он сунул сигару в рот и принялся правой рукой наигрывать в верхних октавах мотив песенки под названием «Кинкажу», успевшей, что любопытно, стать популярной и позабыться еще до того, как Зуи родился.
— Я не только получил сценарий, — сказал он. — Еще и Дик Хесс позвонил вчера около часу ночи — как раз после нашей с тобой маленькой потасовки — и пригласил меня выпить, скотина. В Сан-Ремо. Он Открывает Гринич-Вилледж. Боже правый!
— Не колоти по клавишам, — сказала Фрэнни, глядя на него, — Если ты собираешься там сидеть, то я буду давать тебе указания. Вот мое первое указание: не колоти по клавишам.
— Во-первых, он знает, что я не пью. Во-вторых, он знает, что я родился в Нью-Йорке, и если есть что-нибудь на свете для меня совершенно невыносимое, так это «местный колорит». В-третьих, он знает, что я живу за семьдесят кварталов от его Вилледж, черт побери. И в-четвертых, я ему три раза сказал, что я уже в пижаме и в домашних туфлях.
— Не колоти по клавишам, — приказала Фрэнни, гладя Блумберга.
— Так нет, дело было неотложное. Ему надо было видеть меня немедленно. Чрезвычайно важно. Не ломайся, слышишь! Будь человеком хоть раз в жизни, прыгай в такси и кати сюда.
— И ты покатил? И крышкой тоже не грохай. Это мое второе…
— Ну да, конечно же, я покатил! Нет у меня этой треклятой силы воли! — сказал Зуи. Он закрыл крышку сердито, но без стука. — Моя беда в том, что я боюсь за всех этих провинциалов в Нью-Йорке. И мне плевать, сколько времени они тут пробыли. Я вечно за них трясусь — как бы их не переехали или не избили до полусмерти, пока они рыщут в поисках мелких армянских ресторанчиков на Второй авеню. Да мало ли еще какая хреновина случится. Зуи мрачно пустил клуб дыма поверх страниц «Не скупись…».
— В общем, я-таки туда поехал, — сказал он. — Там уже, конечно, сидит старина Дик. Такой убитый, такой расстроенный, до того набитый важными новостями, которые не могут подождать до завтра. Сидит за столом в джинсах и жуткой спортивной куртке. Этакий изгнанник с берегов Де Мойн в Нью-Йорке. Я его чуть не прикончил, ей-богу. Ну и ночка! Я сидел там битых два часа, а он мне выкладывал, какой я умнейший сукин сын и что вся моя семья — сплошь гениальные психотики и психопаты. И т у т — когда он наконец кончил психоанализировать меня, и Бадди, и Симора, которых он в глаза не видал, и когда он наконец уперся в какой-то умственный тупик, решая, быть ему до конца вечера чем-то вроде Колетт, которая одинаково бьет правой и левой, или вроде маленького Томаса Вулфа, — тут он вдруг вытаскивает из-под стола роскошный портфель с монограммой и сует мне в руки новенький сценарий часового фильма.
Зуи махнул рукой, словно отмахиваясь от надоевшей темы. Но он встал с табуретки слишком быстро, так что этот жест вряд ли можно было счесть прощальным. Сигару он держал во рту, а руки засунул в карманы брюк.
— Я годами слушал, как Бадди рассуждает об актерах, — сказал он. — Боже мой, послушал бы он, что я могу ему рассказать о Писателях, Которых Я Знал.
Он с минуту постоял на месте, затем двинулся вперед без видимой цели. Остановился у «Виктролы» образца 20-го года, бессмысленно воззрился на нее и гавкнул в трубу два раза подряд, для собственного удовольствия. Фрэнни засмеялась, глядя на него, а он нахмурился и пошел дальше. У водруженного на радиоприемник «Фрешмен» 1927 года аквариума с рыбками он вдруг остановился и вынул ситару изо рта. Он с явным интересом заглянул в аквариум.
— Все мои черные моллинезии вымирают, — сказал он и машинально потянулся к баночке с кормом, стоявшей возле аквариума.
— Бесси их утром кормила, — вмешалась Фрэнни. Она продолжала гладить Блумберга, все еще насильно приучая его к трудному и сложному миру вне теплого вязаного пледа.
— У них голодный вид, — сказал Зуи, но убрал руку от рыбьего корма. — Вот этот малый совсем отощал. — Он постучал по стеклу ногтем. — Куриный бульон — вот что тебе нужно, приятель.
— Зуи, — окликнула Фрэнни, чтобы отвлечь его. — Как твои дела все-таки? У тебя два сценария. А о чем тот, что тебе завез на такси Лесаж?
Зуи еще с минуту неотрывно смотрел на рыбку. Потом, повинуясь внезапному, но, как видно, непобедимому капризу, растянулся на ковре лицом вверх.
— В том, что прислал Лесаж, мне предлагают играть некоего Рика Чалмерса, — сказал он, закидывая ногу на ногу. — Могу поклясться, что это салонная комедия образца тысяча девятьсот двадцать восьмого года, готовенькая как на заказ по каталогу Френча. Разве что роскошно осовремененная болтовней о комплексах, подавленных желаниях и сублимации, и все это на жаргоне, который автор перенял у своего психоаналитика.
Фрэнни смотрела на Зуи, точнее на то, что ей было видно. С того места, где она сидела, были видны только подошвы и каблуки его ботинок.
— Ну, а то, что написал Дик? — спросила она. — Ты уже читал?
— А у Дика я могу играть Верни, чувствительного дежурного из метро. В жизни не приходилось читать такой чертовски оригинальной и смелой пьесы для телевидения.
— Правда? Значит, это так здорово?
— Я не говорил — здорово, я сказал — смело. Давай на этом, брат, и помиримся. Наутро после выпуска в эфир все на телевидении будут бегать и хлопать друг друга по плечам, довольные до потери сознания. Лесаж. Хесс. Помрой. Заказчики. Вся смелая команда. А начнется это уже сегодня. Если уже не началось. Хесс войдет в кабинет Лесажа и скажет: «Мистер Лесаж, сэр, есть у меня новый сценарий про чувствительного молодого дежурного из метро, от него так и разит смелостью и первозданной чистотой. А насколько мне известно, сэр, после Нежных и Душещипательных сценариев вы больше всего любите сценарии, полные Смелости и Чистоты. А в этом сценарии, честное слово, от Чистоты и Смелости просто не продохнешь. Он весь набит слезливыми и слюнявыми типами. В нужных местах и жестокости хватает. И как раз тогда, когда душевно тонкий дежурный из метро совсем запутался в своих моральных проблемах и его вера в человечество и в Маленьких людей рушится, из школы прибегает его девятилетняя племянница и выдает ему порцию славной, доморощенной шовинистической философии, которая перекочевала к нам из прошлого прямиком от выросшей в глуши жены Эндрю Джексона. Бьет без промаха, сэр! Он такой приземленный, такой простенький, такой высосанный из пальца и притом достаточно привычный и заурядный, что наши жадные, издерганные, невежественные заказчики непременно его поймут и полюбят».
Зуи вдруг резко приподнялся и уселся на ковре.
— Я только что из ванны, весь в поту, как свинья, — пояснил он. Он встал и исподволь, словно против воли, бросил взгляд в сторону Фрэнни. Он совсем было отвел глаза, но вместо этого стал внимательно в нее вглядываться. Опустив голову, она смотрела на Блумберга, который лежал у нее на коленях, и продолжала его гладить. Но что-то переменилось.
— Ага, — сказал Зуи и подошел к дивану, явно напрашиваясь на скандал. Леди шевелит губками. Настал час Молитвы.