Страница:
— Зачем же тогда писать диссертацию?
— Затем, что этого хотела мама. И папа тоже, а он был профессором математики. А я им обещала, когда они были живы. А они приучили меня держать слово.
— Хорошие у вас были папа и мама.
— Очень. А вы чем занимаетесь?
— Бизнесом.
— Вы не англичанин.
— Нет.
— Американец, да?
— Он. Никогда раньше не были в Мадриде?
— Никогда.
— Нравится город?
— Так ведь я с аэродрома — в бюро аренды, оттуда — вам в бампер и после этого в вашу машину. Я здесь всего два часа.
— Устроили себе отпуск?
— Да. Мои друг сказал, что в октябре здесь самые интересные корриды. И билеты не очень дороги.
— Слушайте больше ваших друзей... Билеты всегда стоят одинаково, здесь нет туристов, закрытая страна, цены регулируются властью... Кто только болтает такую чушь?!
— Вы рассердились?
— Ничего я не рассердился, просто не люблю, когда люди болтают чепуху.
— Вы ревнивый?
— А вы наблюдательная.
— Математик, — усмехнулась Криста, — ничего не попишешь, мне без этого нельзя... Как в шахматах... Знаете, как называют шахматы?
— Как?
— Еврейский бокс.
Роумэн снова сломался, даже стукнулся лбом об руль; отсмеявшись, сказал:
— После того как мы все отрегулируем с вашей машиной, я отвезу вас к себе. У меня большая квартира, можете жить у меня.
— Сначала позвоните жене, она может быть против.
— Ладно. Позвоним от меня, она в Нью-Йорке, я спрошу, не будет ли она против, если у меня поживет пару недель очень красивая девушка, вся в веснушках, с длинными голубыми глазами, но при этом черная, как воронье крыло.
— Я крашеная, — сказала Криста. — Вообще-то я совершенно белая. Вы видели хоть одну черную норвежку?
— Где вы так выучили английский?
— Родители отдали меня в английскую школу... Они были англофилами... У нас часть людей любит немцев, но большинство симпатизируют англичанам.
Они приехали в бюро проката, Роумэн зашел к шефу, который дремал за стеклянной дверью, расфранченный, в оранжевом пиджаке, невероятном галстуке, с двумя фальшивыми камнями на толстых пальцах, поросших острыми щетинистыми волосками.
— Хефе, — сказал Роумэн, — ваша клиентка чуть было не погибла в катастрофе. Вы всучили ей автомобиль без тормозов.
— Кабальеро, — ответил шеф, — все мои автомобили проходят самое тщательное обслуживание. За машинами следят лучшие иностранные специалисты. Я не доверяю мои машины испанцам, вы же знаете наш народ, тяп-ляп, никакой гарантии, все наспех, бездумно. Я дал сеньорите прекрасный «шевролете», на нем можно проехать всю Европу.
— Хефе, дрянь этот ваш «шевролете», — в тон хозяину ответил Роумэн, ох уж эти испанцы, они вроде немцев, не говорят «пежо», а «пегеоут», не «рено», а «ренаулт» и обязательно «шевролете», а не «шевроле», тяга к абсолютному порядку, а существует ли он на земле? Мир взлохмачен, безалаберен, может, в этом-то и сокрыта его высшая прелесть. — Давайте уговоримся о следующем: сеньорита не обращается в страховое общество, у нее много ушибов, она может нанести вам серьезный ущерб, «шевролете» стоит возле Сибелес, пусть ваши люди приволокут его сюда и тщательно отремонтируют, а вы предоставите сеньорите малолитражку, если она ей потребуется. Договорились?
— Кабальеро, это невозможно. Мы должны поехать на место происшествия и вызвать полицию...
— Которая выпишет вам штраф.
— Мы с ними сможем договориться по-хорошему.
— «Мы»? Я не намерен с ними договариваться ни по-хорошему, ни по-плохому. — Роумэн достал из портмоне десять долларов, положил на стол хозяина и вышел; Криста включила приемник, нашла музыку, передавали песни Астурии.
— Все в порядке, — сказал он, — мы свободны. Знаете, о чем они поют?
— О любви, — усмехнулась девушка, — о чем же еще.
— Музыка — это любовь, ее высшая стратегия, а я спрашиваю о тактике, то есть о словах.
— Наверное, про цветы что-нибудь...
— Нет, «блюмен» — это немцы, у них все песни про цветы. Испанцы воспевают действие, движение и слово: «о, как горят твои глаза, когда ты говоришь мне про свое сердце, замирающее от сладостного предчувствия»...
— Вы странно говорите... И ведете себя не по-американски...
— А как я должен вести себя по-американски?
— Напористо.
— Вам об этом говорил друг, который знает цены на здешнюю корриду?
— Да.
— Пошлите его к черту. Американцы хорошие люди, не верьте болтовне. Просто нам завидуют, от этого и не любят. Пусть бы все научились так работать, как мы, тогда б и жили хорошо... Мы, может, только слишком пыжимся, чтобы все жили так же, как мы. Пусть и нам не мешают... Плохо о нас говорят только одни завистники... Правда... Вы голодны?
— Очень.
— Город будем смотреть потом?
— Как скажете.
— А что это вы стали такой покорной?
— Почувствовала вашу силу. Мы ж как зверушки — сразу чувствуем силу.
— Уважаете силу?
— Как сказать. Если это просто сила, мышц много, тогда неинтересно... Я же занимаюсь японской борьбой... А если сила совмещается с умом, тогда женщина поддается... Только сильные люди могут быть добрыми. Сильный врач, сильный математик, сильный литератор — они добрые... А те, кто знает о себе правду, кто понимает, что он слабый и неудачливый — хоть и в эполетах, и восславлен — все равно злой...
— Бросайте математику, Криста, — посоветовал Роумэн. — Ваше место в философии... Что больше любите? Мясо или рыбу?
— Больше всего я люблю готовить. Ненавижу рестораны. Если ты не понравилась официанту, он может плюнуть в жареную картошку, ведь никто не видит...
Роумэн снова сломался, постучал лбом о руль, вырулил от Сибелес на Пассеа-дель-Прадо, свернул направо, остановился возле крытого рынка; когда Криста начала закрывать окна, повторил, что здесь не воруют, испанцы народ удивительной честности, взял ее за руку (она была теплая и мягкая, сердце у него остановилось от нежности) и повел девушку в мясной павильон.
— Продаю, — сказал он, кивнул на ряды, полные продуктов. — Выбирайте что душе угодно.
— Не разорю?
— Ну и что? Сколотим банду, начнем грабить на дорогах.
— Тут зайцы есть?
— Тут есть все. При том условии, что у вас есть деньги.
— Я умею готовить зайца. С чесноком, луком и помидорами.
— Мама научила?
Криста покачала головой:
— Тот друг, которого вы сразу невзлюбили.
— В таком случае зайца мы покупать не будем. Что вы еще умеете готовить?
— Могу сделать тушеную телятину.
— Кто учил?
— Вы хотите, чтобы я ответила «мама»?
— Да.
— Бабушка.
— Годится. Покупаем телятину. Умеете выбирать? Или помочь?
— Что надо ответить?
— В данном случае можете отвечать, что хотите.
— Мой друг любит, когда я это делаю сама.
— Знаете что, давайте-ка говорите, где вы хотели остановиться, я вас отвезу в отель.
— Я и сама дойду.
— Чемодан у вас больно тяжелый.
— Ничего, я приучилась таскать чемоданы во время войны.
— Вы зачем так играете со мной, а?
— Потому что вы позволили почувствовать ваш ко мне интерес. Если б вы были равнодушны, я бы из кожи лезла, чтобы вам понравиться.
— Женщина любит, когда с нею грубы?
— Нет. Этого никто не любит... Я, конечно, не знаю, может, каким психопаткам это нравится... Но игру любит каждая женщина. Вы, мужчины, отобрали у женщин право на интригу, вы не пускаете нас в дипломатию, не разрешаете руководить шпионским подпольем, не любите, когда мы делаемся профессорами, вы очень властолюбивы по своему крою, и нам остается выявлять свои человеческие качества только в одном: в игре с вами... За вас же, не думайте...
— Вот хорошая телятина, — сказал Роумэн.
— Я на нее нацелилась. Квандо? — спросила она продавца.
Тот недоумевающе посмотрел на Роумэна, испанцы не понимают, когда на их языке говорят плохо, это же так просто, говорить по-испански.
— Сеньорита спрашивает, сколько стоит? — помог Роумэн. — Взвесьте два хороших куска. Если у вас остались почки и печень, мы тоже заберем.
— Сколько стоит? — повторила Криста. — Очень дорого?
— Нет, терпимо, — он протянул ей деньги. — Купите-ка сумку, они здесь удобны, продают в крайнем ряду.
— Зачем? — девушка пожала плечами. — Я сбегаю в машину, у меня всегда есть с собою сумка, это еще со времен оккупации... Дайте ключ.
— Так я же не запер дверь.
— Да, верно, забыла. Я сейчас, — и она побежала к выходу, и Роумэн заметил, как все продавцы, стоявшие за прилавками, проводили ее томными глазами.
А все-таки мы петухи, подумал Роумэн, настоящие петухи, те тоже очень любят пастисвоих куриц и так же горделиво обсматривают соперников, и так же чванливо вышагивают по двору, не хватает мне шпор, честное слово, да еще золотистого гребешка. Самые глупые существа на земле — петухи... Вечером я поведу ее в «Лас Брухас», там поют лучшие фламенко, пусть таращат на нее глаза; это, оказывается, дьявольски приятно... Как это плохо — отвыкать от общества женщин, которым не надо платить, думаешь, как бы это сделать потактичнее, ищешь карман, а у нее нет карманов, в сумку конверт совать неприлично, мало ли что у нее там лежит, противозачаточные таблетки, фотография любимого или аспирин... Черт, неужели я встретил ту, о которой мечтал? Это ж всегда неожиданно, как снег на голову; когда планируешь что-то, обязательно все получается шиворот-навыворот... Но очень плохо то, что я испытываю к ней какую-то хрупкую нежность, я не могу представить ее рядом, близко, моей... Разочарования разбивают человека надвое, — живет мечтою, которая отрешенна, и грубым удовлетворением потребности; переспал с кем, ощутил в себе еще большую пустоту и снова весь во власти мечты, все более и более понимая, что она, как всякая настоящая мечта, неосуществима.
Криста («мне удобнее называть ее „Крис“, — подумал Пол) прибежала с маленькой, но очень вместительной сумочкой; они сложили в нее хамон, овощи, деревенский сыр и желтый скрутень масла из Кастилии — там его присаливают и в коровье молоко добавляют чуть козьего и кобыльего, чудо что за масло („наверняка ей понравится“).
Продавцы снова проводили Кристу глазами; не удержались от прищелкиваний языками; мавританское, — это в них неистребимо, да и нужно ли истреблять?!
— А вино? — спросила она. — Почему вы не купили вина?
— Потому что у меня дома стоят три бочонка с прекрасным вином, — ответил Пол. — Есть виски, джин, немецкие «рислинги» довоенного разлива, коньяк из Марселя — что душе угодно.
— Ух, какая я голодная, — сказала девушка, — наши покупки чертовски вкусно пахнут. Я могу не есть весь день, но как только чувствую запах еды, во мне просыпается Гаргантюа.
— Хамон никогда не пробовали?
— Нет. А что это?
— Это необъяснимо. Деревенский сыр любите?
— Ох, не томите, пожалуйста. Пол, давайте скорее поедем, а?..
Он привез ее к себе, на Серано; в его огромной квартире было хирургически чисто; сеньора Мария убирала у него три раза в неделю; как и все испанки, была невероятно чистоплотна; то, что Лайза делала за час, она совершала как священнодействие почти весь день: пыль протирала трижды, пылесосом не пользовалась — слишком сложный агрегат; ползала на коленях под кроватью — нет ничего надежнее влажной тряпки; обязательно мыла абсолютно чистые окна и яростно колотила одеяла и пледы, выбросив их на подоконники, хотя Роумэн никогда не укрывался ничем, кроме простыни.
— У вас здесь, как в храме, — сказала Криста. — Кто следит за чистотой в вашем доме?
— Подруга, — ответил он, поставив чемодан девушки в прихожей на маленький столик возле зеркала, набрал номер Харриса и сказал, что встреча переносится на завтра, возникло срочное дело, пожалуйста, простите. Боб.
— А как относится к вашей служанке жена? — спросила Кристина.
— Они терпят друг друга.
— Вы говорите неправду. И если вы хотите, чтобы я у вас осталась, отнесите мой чемодан в ту комнату, где я буду спать.
— Выбирайте сами, — сказал он, — я ж не знаю, какая комната вам понравится.
Он показал ей большой холл с низким диваном возле стеклянной двери на громадный балкон, где был маленький бассейн и солярий, свой кабинет, столовую и спальню.
— Где нравится?
— Можно в холле?
— Конечно.
— Идеально бы, конечно, устроиться на вашем прекрасном балконе. Сказочная квартира... Вы, наверное, очень богатый, да?
— Еще какой... Что касается балкона, то не надо дразнить испанцев, они в ночи зорки, как кошки.
— Слишком что-то вы их любите.
— Они того заслуживают.
— А как зовут вашу подругу, которая здесь убирает?
— Мария.
— Сколько ей лет?
— Двадцать пять, — ответил он и позвонил в ИТТ.
— Сеньор Брунн в архиве, там нет аппарата, можем пригласить сюда, но придется подождать.
— Нет, спасибо, — ответил Роумэн. — Передайте, что звонил Пол, я свяжусь с ним вечером.
Кристина еще раз оглядела его квартиру, понюхала, чем пахнет на кухне, и спросила:
— Мария — хорошенькая?
— Да.
— Зачем же вы привезли меня сюда?
— Жаль стало...
— Знаете, вызовите-ка такси.
— Сейчас. Только сначала сделайте мне мясо.
— Что-то мне расхотелось делать вам мясо.
— Вы что, ревнуете?
Криста посмотрела на него с усмешкой.
— Как это вы делаете? — она повторила его жест, согнувшись пополам. — Так? Это значит вам смешно, да? Ну вот и мне так же смешно. Погодите, а не берете ли вы реванш за моего друга?
Он положил ей руки на плечи, притянул к себе, поцеловал в лоб и ответил:
— А ты как думаешь?
Она обняла его за шею, заглянула в глаза и тихо сказала:
— Пожалуй, на балконе мне будет очень холодно.
— И я так думаю.
...В «Лас Брухас» они приехали в двенадцать; Криста дважды повторила:
— Уверяю тебя, там уже все кончилось...
— Кто живет в Мадриде полтора года? Ты или я?
— Я бы лучше подольше с тобой побыла. Мне никуда не хочется ехать.
— А я хочу тобой похвастаться.
— Это приятно?
— Очень.
— Но я ведь уродина.
— Не кокетничай.
— Я говорю правду. Я-то про себя все знаю... Просто тебе одному скучно, вот ты и придумал меня... Я знаю, у меня так бывало.
— Как у тебя бывало? Так, как со мной?
— Тебе надо врать?
— Ты же математик... Калькулируй.
— Тебе надо врать. Тебе надо говорить, что мне так хорошо никогда не было... Вообще-то, если говорить о том, как мы познакомились, и про рынок, и как ты меня сюда привез — не было...
— А потом?
— Это не так для меня важно... Это для вас очень важно, потому что вы все рыцари, турниры любите, кто кого победит... Не сердись... Я как-то ничего еще не поняла. Просто мне очень надежно рядом с тобою. Если тебе этого достаточно, я готова на какое-то время заменить Марию и помыть за нее стекла.
— Сколько времени ты намерена мыть здесь стекла?
— Неделю. Потом поеду в Севилью, нельзя же не съездить в Севилью, если была в Испании, потом вернусь на пару дней, а после улечу к себе.
— Мне очень больно, когда ты так говоришь.
— Не обманывай себя.
— Я так часто обманываю других, что себе обычно говорю правду.
— Ты же это не себе говорил, а мне... В эти самые «Брухас» надо одеваться в вечернее платье?
— Не обязательно.
— А у меня его вообще-то нет.
— Что хочешь, то и надевай.
— У меня с собою только три платья. Показать? Скажешь, в каком я должна пойти.
— Я ничего в этом не понимаю. В чем тебе удобно, в том и пойдем.
— Что-то мне захотелось выпить еще один глоток джина.
— Налить соды?
— Каплю.
Он капнул ей ровно одну каплю, улыбнулся:
— Еще? Я привык выполнять указания. Я аккуратист.
— Еще сорок девять капель, пожалуйста.
— Я ведь буду капать. Может, плеснуть?
— Ну уж ладно, плесни.
Он протянул ей высокий стакан, она выпила, зажмурившись, причмокнула языком и вздохнула:
— Очень вкусно. Спасибо. Сейчас я буду готова.
Через полчаса они приехали в маленький кабачок, где выступали самые лучшие фламенко Испании; в тот вечер пела Карменсита и ее новый приятель, Хосе; женщине было за сорок, в последние годы она чуть располнела, но никто в Мадриде не умел так отбивать чечетку, как она, никто не мог так работатьплечами, обмахиваться веером и играть с черно-красной шалью; когда пот посеребрил ее лицо, на смену вышел Хосе; танцевал сосредоточенно, истово, до тех пор, пока его рубаха тончайшего шелка не сделалась темной от пота; в зале громко и разноголосо закричали «оле!», и это показалось Кристе странным, потому что мужчины были в строгих костюмах, настоящие гранды, а женщины в вечерних нарядах, только она была в легоньком платьице, которое делало ее похожей на девушку из университета; третий курс, не старше.
— Нравится? — тихо спросил Пол, склонившись к ней; привычного для женщин запаха духов не было, кожа пахла естеством, совершенно особый запах чистоты и свежести.
— Очень, — так же шепотом ответила Криста, — только они не поют и не танцуют, а работают.
— Это плохо?
— Странно.
— Здесь не любят работать, — улыбнулся Пол, — жарко, да и земля благодатная, брось косточку — персик вырастет. Зато здесь очень любят, когда показывают труд в песне и танце.
— Как у негров.
— Откуда ты знаешь?
— Я не знаю. Просто мне так кажется. Я видела ваш джаз... Там были негры... Они тоже работали, очень потели, бедненькие...
— Не будь такой суровой... Неужели тебе нравится, когда танцор холоден?
— Не знаю. Вообще-то танец должен быть отделен от тела... Ведь тело лишь способ выразить замысел балетмейстера...
— Слушай, я всегда боялся красивых и умных женщин... Ты слишком умная.
— А почему ты их боялся?
— Влюблялся.
— Чего же бояться? Это приятно — влюбленность.
— Ты молодая. Ты себе можешь это позволить. А у меня каждая влюбленность — последняя.
— Сколько тебе?
— В этом году будет сорок.
— Это не возраст для мужчины.
— А что для мужчины возраст?
— Ну, я не знаю... Лет шестьдесят...
— Значит, ты даешь мне двадцать лет форы?
— Тебе? Больше.
— Почему?
— Ты недолюбил...
Пол приблизил ее к себе, поцеловал в висок и в это время ощутил у себя на плече чью-то руку. Он обернулся: над ним навис огромный, крепко пьяный Франц Ауссем из швейцарского посольства:
— Советник, — сказал он, — почему вы не были у нас на приеме? И отчего не знакомите меня с самой красивой женщиной «Лас Брухас»?
— Самую красивую женщину зовут Кристина. Это Ауссем, секретарь швейцарского посольства, Криста.
Ауссем поцеловал ее руку:
— Могу я к вам сесть?
— Нет, — Роумэн покачал головой. — Не надо, Франц.
— Я не стану вам мешать. Мне просто приятно побыть возле такой прекрасной дамы.
— Мне еще больше, — сказал Роумэн. — И потом мы обсуждаем важное дело: когда и где состоится наша свадьба. Да, Криста?
— Садитесь, мистер Ауссем, — сказала Криста. — Пол относится к тому типу мужчин, которые умирают холостяками.
— Нет, — повторил Пол, — не надо к нам садиться, Франц. Я решил умереть женатым. Очень хочу, чтобы на моей могиле плакала прекрасная женщина. Правда. Не сердитесь, Франц, ладно?
Штирлиц — ХIII (октябрь сорок шестого)
— Затем, что этого хотела мама. И папа тоже, а он был профессором математики. А я им обещала, когда они были живы. А они приучили меня держать слово.
— Хорошие у вас были папа и мама.
— Очень. А вы чем занимаетесь?
— Бизнесом.
— Вы не англичанин.
— Нет.
— Американец, да?
— Он. Никогда раньше не были в Мадриде?
— Никогда.
— Нравится город?
— Так ведь я с аэродрома — в бюро аренды, оттуда — вам в бампер и после этого в вашу машину. Я здесь всего два часа.
— Устроили себе отпуск?
— Да. Мои друг сказал, что в октябре здесь самые интересные корриды. И билеты не очень дороги.
— Слушайте больше ваших друзей... Билеты всегда стоят одинаково, здесь нет туристов, закрытая страна, цены регулируются властью... Кто только болтает такую чушь?!
— Вы рассердились?
— Ничего я не рассердился, просто не люблю, когда люди болтают чепуху.
— Вы ревнивый?
— А вы наблюдательная.
— Математик, — усмехнулась Криста, — ничего не попишешь, мне без этого нельзя... Как в шахматах... Знаете, как называют шахматы?
— Как?
— Еврейский бокс.
Роумэн снова сломался, даже стукнулся лбом об руль; отсмеявшись, сказал:
— После того как мы все отрегулируем с вашей машиной, я отвезу вас к себе. У меня большая квартира, можете жить у меня.
— Сначала позвоните жене, она может быть против.
— Ладно. Позвоним от меня, она в Нью-Йорке, я спрошу, не будет ли она против, если у меня поживет пару недель очень красивая девушка, вся в веснушках, с длинными голубыми глазами, но при этом черная, как воронье крыло.
— Я крашеная, — сказала Криста. — Вообще-то я совершенно белая. Вы видели хоть одну черную норвежку?
— Где вы так выучили английский?
— Родители отдали меня в английскую школу... Они были англофилами... У нас часть людей любит немцев, но большинство симпатизируют англичанам.
Они приехали в бюро проката, Роумэн зашел к шефу, который дремал за стеклянной дверью, расфранченный, в оранжевом пиджаке, невероятном галстуке, с двумя фальшивыми камнями на толстых пальцах, поросших острыми щетинистыми волосками.
— Хефе, — сказал Роумэн, — ваша клиентка чуть было не погибла в катастрофе. Вы всучили ей автомобиль без тормозов.
— Кабальеро, — ответил шеф, — все мои автомобили проходят самое тщательное обслуживание. За машинами следят лучшие иностранные специалисты. Я не доверяю мои машины испанцам, вы же знаете наш народ, тяп-ляп, никакой гарантии, все наспех, бездумно. Я дал сеньорите прекрасный «шевролете», на нем можно проехать всю Европу.
— Хефе, дрянь этот ваш «шевролете», — в тон хозяину ответил Роумэн, ох уж эти испанцы, они вроде немцев, не говорят «пежо», а «пегеоут», не «рено», а «ренаулт» и обязательно «шевролете», а не «шевроле», тяга к абсолютному порядку, а существует ли он на земле? Мир взлохмачен, безалаберен, может, в этом-то и сокрыта его высшая прелесть. — Давайте уговоримся о следующем: сеньорита не обращается в страховое общество, у нее много ушибов, она может нанести вам серьезный ущерб, «шевролете» стоит возле Сибелес, пусть ваши люди приволокут его сюда и тщательно отремонтируют, а вы предоставите сеньорите малолитражку, если она ей потребуется. Договорились?
— Кабальеро, это невозможно. Мы должны поехать на место происшествия и вызвать полицию...
— Которая выпишет вам штраф.
— Мы с ними сможем договориться по-хорошему.
— «Мы»? Я не намерен с ними договариваться ни по-хорошему, ни по-плохому. — Роумэн достал из портмоне десять долларов, положил на стол хозяина и вышел; Криста включила приемник, нашла музыку, передавали песни Астурии.
— Все в порядке, — сказал он, — мы свободны. Знаете, о чем они поют?
— О любви, — усмехнулась девушка, — о чем же еще.
— Музыка — это любовь, ее высшая стратегия, а я спрашиваю о тактике, то есть о словах.
— Наверное, про цветы что-нибудь...
— Нет, «блюмен» — это немцы, у них все песни про цветы. Испанцы воспевают действие, движение и слово: «о, как горят твои глаза, когда ты говоришь мне про свое сердце, замирающее от сладостного предчувствия»...
— Вы странно говорите... И ведете себя не по-американски...
— А как я должен вести себя по-американски?
— Напористо.
— Вам об этом говорил друг, который знает цены на здешнюю корриду?
— Да.
— Пошлите его к черту. Американцы хорошие люди, не верьте болтовне. Просто нам завидуют, от этого и не любят. Пусть бы все научились так работать, как мы, тогда б и жили хорошо... Мы, может, только слишком пыжимся, чтобы все жили так же, как мы. Пусть и нам не мешают... Плохо о нас говорят только одни завистники... Правда... Вы голодны?
— Очень.
— Город будем смотреть потом?
— Как скажете.
— А что это вы стали такой покорной?
— Почувствовала вашу силу. Мы ж как зверушки — сразу чувствуем силу.
— Уважаете силу?
— Как сказать. Если это просто сила, мышц много, тогда неинтересно... Я же занимаюсь японской борьбой... А если сила совмещается с умом, тогда женщина поддается... Только сильные люди могут быть добрыми. Сильный врач, сильный математик, сильный литератор — они добрые... А те, кто знает о себе правду, кто понимает, что он слабый и неудачливый — хоть и в эполетах, и восславлен — все равно злой...
— Бросайте математику, Криста, — посоветовал Роумэн. — Ваше место в философии... Что больше любите? Мясо или рыбу?
— Больше всего я люблю готовить. Ненавижу рестораны. Если ты не понравилась официанту, он может плюнуть в жареную картошку, ведь никто не видит...
Роумэн снова сломался, постучал лбом о руль, вырулил от Сибелес на Пассеа-дель-Прадо, свернул направо, остановился возле крытого рынка; когда Криста начала закрывать окна, повторил, что здесь не воруют, испанцы народ удивительной честности, взял ее за руку (она была теплая и мягкая, сердце у него остановилось от нежности) и повел девушку в мясной павильон.
— Продаю, — сказал он, кивнул на ряды, полные продуктов. — Выбирайте что душе угодно.
— Не разорю?
— Ну и что? Сколотим банду, начнем грабить на дорогах.
— Тут зайцы есть?
— Тут есть все. При том условии, что у вас есть деньги.
— Я умею готовить зайца. С чесноком, луком и помидорами.
— Мама научила?
Криста покачала головой:
— Тот друг, которого вы сразу невзлюбили.
— В таком случае зайца мы покупать не будем. Что вы еще умеете готовить?
— Могу сделать тушеную телятину.
— Кто учил?
— Вы хотите, чтобы я ответила «мама»?
— Да.
— Бабушка.
— Годится. Покупаем телятину. Умеете выбирать? Или помочь?
— Что надо ответить?
— В данном случае можете отвечать, что хотите.
— Мой друг любит, когда я это делаю сама.
— Знаете что, давайте-ка говорите, где вы хотели остановиться, я вас отвезу в отель.
— Я и сама дойду.
— Чемодан у вас больно тяжелый.
— Ничего, я приучилась таскать чемоданы во время войны.
— Вы зачем так играете со мной, а?
— Потому что вы позволили почувствовать ваш ко мне интерес. Если б вы были равнодушны, я бы из кожи лезла, чтобы вам понравиться.
— Женщина любит, когда с нею грубы?
— Нет. Этого никто не любит... Я, конечно, не знаю, может, каким психопаткам это нравится... Но игру любит каждая женщина. Вы, мужчины, отобрали у женщин право на интригу, вы не пускаете нас в дипломатию, не разрешаете руководить шпионским подпольем, не любите, когда мы делаемся профессорами, вы очень властолюбивы по своему крою, и нам остается выявлять свои человеческие качества только в одном: в игре с вами... За вас же, не думайте...
— Вот хорошая телятина, — сказал Роумэн.
— Я на нее нацелилась. Квандо? — спросила она продавца.
Тот недоумевающе посмотрел на Роумэна, испанцы не понимают, когда на их языке говорят плохо, это же так просто, говорить по-испански.
— Сеньорита спрашивает, сколько стоит? — помог Роумэн. — Взвесьте два хороших куска. Если у вас остались почки и печень, мы тоже заберем.
— Сколько стоит? — повторила Криста. — Очень дорого?
— Нет, терпимо, — он протянул ей деньги. — Купите-ка сумку, они здесь удобны, продают в крайнем ряду.
— Зачем? — девушка пожала плечами. — Я сбегаю в машину, у меня всегда есть с собою сумка, это еще со времен оккупации... Дайте ключ.
— Так я же не запер дверь.
— Да, верно, забыла. Я сейчас, — и она побежала к выходу, и Роумэн заметил, как все продавцы, стоявшие за прилавками, проводили ее томными глазами.
А все-таки мы петухи, подумал Роумэн, настоящие петухи, те тоже очень любят пастисвоих куриц и так же горделиво обсматривают соперников, и так же чванливо вышагивают по двору, не хватает мне шпор, честное слово, да еще золотистого гребешка. Самые глупые существа на земле — петухи... Вечером я поведу ее в «Лас Брухас», там поют лучшие фламенко, пусть таращат на нее глаза; это, оказывается, дьявольски приятно... Как это плохо — отвыкать от общества женщин, которым не надо платить, думаешь, как бы это сделать потактичнее, ищешь карман, а у нее нет карманов, в сумку конверт совать неприлично, мало ли что у нее там лежит, противозачаточные таблетки, фотография любимого или аспирин... Черт, неужели я встретил ту, о которой мечтал? Это ж всегда неожиданно, как снег на голову; когда планируешь что-то, обязательно все получается шиворот-навыворот... Но очень плохо то, что я испытываю к ней какую-то хрупкую нежность, я не могу представить ее рядом, близко, моей... Разочарования разбивают человека надвое, — живет мечтою, которая отрешенна, и грубым удовлетворением потребности; переспал с кем, ощутил в себе еще большую пустоту и снова весь во власти мечты, все более и более понимая, что она, как всякая настоящая мечта, неосуществима.
Криста («мне удобнее называть ее „Крис“, — подумал Пол) прибежала с маленькой, но очень вместительной сумочкой; они сложили в нее хамон, овощи, деревенский сыр и желтый скрутень масла из Кастилии — там его присаливают и в коровье молоко добавляют чуть козьего и кобыльего, чудо что за масло („наверняка ей понравится“).
Продавцы снова проводили Кристу глазами; не удержались от прищелкиваний языками; мавританское, — это в них неистребимо, да и нужно ли истреблять?!
— А вино? — спросила она. — Почему вы не купили вина?
— Потому что у меня дома стоят три бочонка с прекрасным вином, — ответил Пол. — Есть виски, джин, немецкие «рислинги» довоенного разлива, коньяк из Марселя — что душе угодно.
— Ух, какая я голодная, — сказала девушка, — наши покупки чертовски вкусно пахнут. Я могу не есть весь день, но как только чувствую запах еды, во мне просыпается Гаргантюа.
— Хамон никогда не пробовали?
— Нет. А что это?
— Это необъяснимо. Деревенский сыр любите?
— Ох, не томите, пожалуйста. Пол, давайте скорее поедем, а?..
Он привез ее к себе, на Серано; в его огромной квартире было хирургически чисто; сеньора Мария убирала у него три раза в неделю; как и все испанки, была невероятно чистоплотна; то, что Лайза делала за час, она совершала как священнодействие почти весь день: пыль протирала трижды, пылесосом не пользовалась — слишком сложный агрегат; ползала на коленях под кроватью — нет ничего надежнее влажной тряпки; обязательно мыла абсолютно чистые окна и яростно колотила одеяла и пледы, выбросив их на подоконники, хотя Роумэн никогда не укрывался ничем, кроме простыни.
— У вас здесь, как в храме, — сказала Криста. — Кто следит за чистотой в вашем доме?
— Подруга, — ответил он, поставив чемодан девушки в прихожей на маленький столик возле зеркала, набрал номер Харриса и сказал, что встреча переносится на завтра, возникло срочное дело, пожалуйста, простите. Боб.
— А как относится к вашей служанке жена? — спросила Кристина.
— Они терпят друг друга.
— Вы говорите неправду. И если вы хотите, чтобы я у вас осталась, отнесите мой чемодан в ту комнату, где я буду спать.
— Выбирайте сами, — сказал он, — я ж не знаю, какая комната вам понравится.
Он показал ей большой холл с низким диваном возле стеклянной двери на громадный балкон, где был маленький бассейн и солярий, свой кабинет, столовую и спальню.
— Где нравится?
— Можно в холле?
— Конечно.
— Идеально бы, конечно, устроиться на вашем прекрасном балконе. Сказочная квартира... Вы, наверное, очень богатый, да?
— Еще какой... Что касается балкона, то не надо дразнить испанцев, они в ночи зорки, как кошки.
— Слишком что-то вы их любите.
— Они того заслуживают.
— А как зовут вашу подругу, которая здесь убирает?
— Мария.
— Сколько ей лет?
— Двадцать пять, — ответил он и позвонил в ИТТ.
— Сеньор Брунн в архиве, там нет аппарата, можем пригласить сюда, но придется подождать.
— Нет, спасибо, — ответил Роумэн. — Передайте, что звонил Пол, я свяжусь с ним вечером.
Кристина еще раз оглядела его квартиру, понюхала, чем пахнет на кухне, и спросила:
— Мария — хорошенькая?
— Да.
— Зачем же вы привезли меня сюда?
— Жаль стало...
— Знаете, вызовите-ка такси.
— Сейчас. Только сначала сделайте мне мясо.
— Что-то мне расхотелось делать вам мясо.
— Вы что, ревнуете?
Криста посмотрела на него с усмешкой.
— Как это вы делаете? — она повторила его жест, согнувшись пополам. — Так? Это значит вам смешно, да? Ну вот и мне так же смешно. Погодите, а не берете ли вы реванш за моего друга?
Он положил ей руки на плечи, притянул к себе, поцеловал в лоб и ответил:
— А ты как думаешь?
Она обняла его за шею, заглянула в глаза и тихо сказала:
— Пожалуй, на балконе мне будет очень холодно.
— И я так думаю.
...В «Лас Брухас» они приехали в двенадцать; Криста дважды повторила:
— Уверяю тебя, там уже все кончилось...
— Кто живет в Мадриде полтора года? Ты или я?
— Я бы лучше подольше с тобой побыла. Мне никуда не хочется ехать.
— А я хочу тобой похвастаться.
— Это приятно?
— Очень.
— Но я ведь уродина.
— Не кокетничай.
— Я говорю правду. Я-то про себя все знаю... Просто тебе одному скучно, вот ты и придумал меня... Я знаю, у меня так бывало.
— Как у тебя бывало? Так, как со мной?
— Тебе надо врать?
— Ты же математик... Калькулируй.
— Тебе надо врать. Тебе надо говорить, что мне так хорошо никогда не было... Вообще-то, если говорить о том, как мы познакомились, и про рынок, и как ты меня сюда привез — не было...
— А потом?
— Это не так для меня важно... Это для вас очень важно, потому что вы все рыцари, турниры любите, кто кого победит... Не сердись... Я как-то ничего еще не поняла. Просто мне очень надежно рядом с тобою. Если тебе этого достаточно, я готова на какое-то время заменить Марию и помыть за нее стекла.
— Сколько времени ты намерена мыть здесь стекла?
— Неделю. Потом поеду в Севилью, нельзя же не съездить в Севилью, если была в Испании, потом вернусь на пару дней, а после улечу к себе.
— Мне очень больно, когда ты так говоришь.
— Не обманывай себя.
— Я так часто обманываю других, что себе обычно говорю правду.
— Ты же это не себе говорил, а мне... В эти самые «Брухас» надо одеваться в вечернее платье?
— Не обязательно.
— А у меня его вообще-то нет.
— Что хочешь, то и надевай.
— У меня с собою только три платья. Показать? Скажешь, в каком я должна пойти.
— Я ничего в этом не понимаю. В чем тебе удобно, в том и пойдем.
— Что-то мне захотелось выпить еще один глоток джина.
— Налить соды?
— Каплю.
Он капнул ей ровно одну каплю, улыбнулся:
— Еще? Я привык выполнять указания. Я аккуратист.
— Еще сорок девять капель, пожалуйста.
— Я ведь буду капать. Может, плеснуть?
— Ну уж ладно, плесни.
Он протянул ей высокий стакан, она выпила, зажмурившись, причмокнула языком и вздохнула:
— Очень вкусно. Спасибо. Сейчас я буду готова.
Через полчаса они приехали в маленький кабачок, где выступали самые лучшие фламенко Испании; в тот вечер пела Карменсита и ее новый приятель, Хосе; женщине было за сорок, в последние годы она чуть располнела, но никто в Мадриде не умел так отбивать чечетку, как она, никто не мог так работатьплечами, обмахиваться веером и играть с черно-красной шалью; когда пот посеребрил ее лицо, на смену вышел Хосе; танцевал сосредоточенно, истово, до тех пор, пока его рубаха тончайшего шелка не сделалась темной от пота; в зале громко и разноголосо закричали «оле!», и это показалось Кристе странным, потому что мужчины были в строгих костюмах, настоящие гранды, а женщины в вечерних нарядах, только она была в легоньком платьице, которое делало ее похожей на девушку из университета; третий курс, не старше.
— Нравится? — тихо спросил Пол, склонившись к ней; привычного для женщин запаха духов не было, кожа пахла естеством, совершенно особый запах чистоты и свежести.
— Очень, — так же шепотом ответила Криста, — только они не поют и не танцуют, а работают.
— Это плохо?
— Странно.
— Здесь не любят работать, — улыбнулся Пол, — жарко, да и земля благодатная, брось косточку — персик вырастет. Зато здесь очень любят, когда показывают труд в песне и танце.
— Как у негров.
— Откуда ты знаешь?
— Я не знаю. Просто мне так кажется. Я видела ваш джаз... Там были негры... Они тоже работали, очень потели, бедненькие...
— Не будь такой суровой... Неужели тебе нравится, когда танцор холоден?
— Не знаю. Вообще-то танец должен быть отделен от тела... Ведь тело лишь способ выразить замысел балетмейстера...
— Слушай, я всегда боялся красивых и умных женщин... Ты слишком умная.
— А почему ты их боялся?
— Влюблялся.
— Чего же бояться? Это приятно — влюбленность.
— Ты молодая. Ты себе можешь это позволить. А у меня каждая влюбленность — последняя.
— Сколько тебе?
— В этом году будет сорок.
— Это не возраст для мужчины.
— А что для мужчины возраст?
— Ну, я не знаю... Лет шестьдесят...
— Значит, ты даешь мне двадцать лет форы?
— Тебе? Больше.
— Почему?
— Ты недолюбил...
Пол приблизил ее к себе, поцеловал в висок и в это время ощутил у себя на плече чью-то руку. Он обернулся: над ним навис огромный, крепко пьяный Франц Ауссем из швейцарского посольства:
— Советник, — сказал он, — почему вы не были у нас на приеме? И отчего не знакомите меня с самой красивой женщиной «Лас Брухас»?
— Самую красивую женщину зовут Кристина. Это Ауссем, секретарь швейцарского посольства, Криста.
Ауссем поцеловал ее руку:
— Могу я к вам сесть?
— Нет, — Роумэн покачал головой. — Не надо, Франц.
— Я не стану вам мешать. Мне просто приятно побыть возле такой прекрасной дамы.
— Мне еще больше, — сказал Роумэн. — И потом мы обсуждаем важное дело: когда и где состоится наша свадьба. Да, Криста?
— Садитесь, мистер Ауссем, — сказала Криста. — Пол относится к тому типу мужчин, которые умирают холостяками.
— Нет, — повторил Пол, — не надо к нам садиться, Франц. Я решил умереть женатым. Очень хочу, чтобы на моей могиле плакала прекрасная женщина. Правда. Не сердитесь, Франц, ладно?
Штирлиц — ХIII (октябрь сорок шестого)
Кемп принял Штирлица ровно в десять, Штирлиц не успел даже побриться, приехал в ИТТ прямо с вокзала; Кемп поинтересовался, как чувствует себя доктор Брунн на новой квартире, заговорщически подмигнул, спросив, не слишком ли бурными были дни отдыха, больно уж явственны синяки под глазами, угостил стаканом холодного оранжада и пригласил подняться в справочно-архивный отдел корпорации.
Там три комнаты соединялись между собою белыми, с серебряными разводами старинными дверями. Кемп кивнул на стол возле окна и сказал:
— Это ваше место.
— Прекрасно, — ответил Штирлиц. — Только я не умею работать на малых пространствах.
— То есть? — не понял Кемп.
Штирлиц подошел ко второму столу, легко подвинул его к своему, организовав некое подобие русской буквы «г», и, обернувшись к Кемпу, сказал:
— Так можно?
— Вполне.
— Ну и хорошо. Что делать?
— Работать. — Кемп улыбнулся своей обычной, широкой и располагающей, улыбкой. — Показывать класс. Вон там, — он кивнул на дверь, — сидит наш цербер, сеньор Анхел. Пойдемте, я вас познакомлю.
Они вошли во вторую комнату; она была еще больше первой, сплошь заставлена шкафами со справочниками, подшивками газет, финансовыми отчетами корпорации, испанских министерств и подборкой журналов. В углу, за маленьким столиком орехового дерева, очень ажурным, на тоненьком, с жеребячьими ножками, стуле сидел хрупкий, похожий на девушку человек, лет пятидесяти, в фиолетовом бархатном пиджаке, вместо галстука странное жабо очень тонкого шелка; брюки кремовые, носочки белые, а туфли с золоченными пряжками.
Он легко поднялся навстречу Штирлицу, показалось, что взлетает, так худ, пожал руку экзальтированно, предложил кофе и сигару, похлопал Кемпа по плечу так, как положено в Испании, и сказал на прекрасном немецком:
— Дорогой Брунн, я счастлив, что вы станете работать вместе со мной. Будет с кем отвести душу. Я чахну в этом стеклянном бункере. Чтобы мы могли спокойно пить кофе, я сначала познакомлю вас с правилами работы в этом заведении. Собственно, особых правил нет, вы заявляете, какой материал взяли, тему, над которой работаете, декларируете, по чьему заданию проводите анализ, и указываете время, которое вам отпущено на исследование той или иной ситуации. Я фиксирую это в моем дневнике, и мы начинаем пить кофе. Все ясно?
— Предельно, — ответил Штирлиц.
— Ну и прекрасно. Да, еще одна формальность. Вам придется расписаться в обязательстве не выносить документацию из отдела. Поймите меня правильно: в Испании запрещено распространение литературы, в которой подвергается критике внутренняя политика каудильо, а наши хозяева весьма несдержанны в печатном слове, поэтому, как вам известно, далеко не все издания, выходящие в Штатах, продаются здесь, на пенинсуле 48. Надеюсь, вы поймете меня верно, я гражданин этой страны и вынужден делать все, чтобы помешать осложнениям в отношениях между корпорацией и Пуэрта-дель-Соль.
— Чтобы воспрепятствовать осложнениям в отношениях, — заметил Штирлиц, — надо дать умным людям на Пуэрта-дель-Соль хорошую взятку. Это лучший способ завязать добрые отношения.
Анхел как-то сник, растерянно посмотрел на Кемпа; тот вальяжно посмеялся:
— Привыкайте к шуткам доктора Брунна, дорогой Анхел, ничего не попишешь, каждый человек отмечен странностями. Он так свободно говорит о взятке именно потому, что никогда и никому ее не давал. Если б давал, как это приходилось делать мне, помалкивал бы. Верно, Брунн?
— А чем вы платили? — спросил Штирлиц.
— Живописью. Здесь в ходу живопись. Как-никак родина Веласкеса, Мурильо, Эль Греко и Гойи...
— Не забывайте Сурбарана, — заметил Штирлиц. — Он — эпоха, не понятая еще до конца эпоха.
— Непонятых эпох не бывает, — возразил Анхел, несколько успокоившийся после слов Кемпа.
— Бывают, — сказал Штирлиц. — Я, например, не могу себе объяснить инквизицию вообще, а испанскую — связанную с изгнанием арабов и евреев из Испании — в частности. Бить тех, кого надо было использовать на свою пользу? Это противно духу истории.
— Кабальерос, — сказал Кемп, — у вас есть время на разговор, я вам завидую, а у меня через полчаса встреча с партнерами. Живописью от них не отделаешься, надо показывать зубы. Доктор, — он обернулся к Брунну, — было бы славно, составь вы некий реестр проблем, которые бы могли заинтересовать наш отдел конъюнктуры. Конкретно, какие фирмы в мире ждут нашего предложения о кооперации, а какие полны желания поточить зубы о наши белые кости.
— Это все? — спросил Штирлиц, подумав, отчего Кемп дает ему совершенно другое задание, совершенно не связанное с тем, о котором говорил Эрл Джекобс. — Больше ничего?
— Это очень много, доктор.
— Но это все? — повторил Штирлиц.
— Пока — да, — ответил Кемп.
— Время?
— Не понял.
— Сколько вы даете мне на это времени?
— Два дня.
— Это совершенно нереальный срок. Я подведу вас. Вам будет стыдно смотреть в глаза мистеру Джекобсу. Я прошу у вас четыре дня.
— Три.
Штирлиц покачал головой.
— Я пожертвую воскресным днем. Я отдам его работе, я хочу выглядеть в глазах наших боссов пристойно, Кемп, побойтесь бога!
Анхел усмехнулся:
— Кабальерос, вы вольны отдавать воскресный день работе на корпорацию, но я этого не намерен делать. В отличие от вас мне уже далеко за пятьдесят, и каждое воскресенье я отдаю тому, что от меня с каждой минутой все более и более отдаляется — я имею в виду любовь.
Кемп рассмеялся, а Штирлиц заметил:
— Ерунда, кабальерос. Гете шустрил и в семьдесят четыре. А его партнерше было девятнадцать.
— Но это было платоническое, — заметил Кемп.
Штирлиц отрезал:
— У мужчин платонического не бывает. Это относится лишь к женщинам, они чувственнее нас и мечтательней.
— Хорошо, — сказал Кемп, протянув руку Анхелу, — я постараюсь отбить для вас четыре дня, доктор. Надеюсь увидеть вас сегодня вечером, загляните ко мне.
Он окликнул Штирлица из первой комнаты, задержавшись у двери:
— Доктор! Простите, пожалуйста, можно вас попросить на одну минуту...
Штирлиц подошел к нему, прикрыл дверь, которая вела к Анхелу; он понял, что главное задание (или главную проверку) он получит именно сейчас; он не ошибся.
Там три комнаты соединялись между собою белыми, с серебряными разводами старинными дверями. Кемп кивнул на стол возле окна и сказал:
— Это ваше место.
— Прекрасно, — ответил Штирлиц. — Только я не умею работать на малых пространствах.
— То есть? — не понял Кемп.
Штирлиц подошел ко второму столу, легко подвинул его к своему, организовав некое подобие русской буквы «г», и, обернувшись к Кемпу, сказал:
— Так можно?
— Вполне.
— Ну и хорошо. Что делать?
— Работать. — Кемп улыбнулся своей обычной, широкой и располагающей, улыбкой. — Показывать класс. Вон там, — он кивнул на дверь, — сидит наш цербер, сеньор Анхел. Пойдемте, я вас познакомлю.
Они вошли во вторую комнату; она была еще больше первой, сплошь заставлена шкафами со справочниками, подшивками газет, финансовыми отчетами корпорации, испанских министерств и подборкой журналов. В углу, за маленьким столиком орехового дерева, очень ажурным, на тоненьком, с жеребячьими ножками, стуле сидел хрупкий, похожий на девушку человек, лет пятидесяти, в фиолетовом бархатном пиджаке, вместо галстука странное жабо очень тонкого шелка; брюки кремовые, носочки белые, а туфли с золоченными пряжками.
Он легко поднялся навстречу Штирлицу, показалось, что взлетает, так худ, пожал руку экзальтированно, предложил кофе и сигару, похлопал Кемпа по плечу так, как положено в Испании, и сказал на прекрасном немецком:
— Дорогой Брунн, я счастлив, что вы станете работать вместе со мной. Будет с кем отвести душу. Я чахну в этом стеклянном бункере. Чтобы мы могли спокойно пить кофе, я сначала познакомлю вас с правилами работы в этом заведении. Собственно, особых правил нет, вы заявляете, какой материал взяли, тему, над которой работаете, декларируете, по чьему заданию проводите анализ, и указываете время, которое вам отпущено на исследование той или иной ситуации. Я фиксирую это в моем дневнике, и мы начинаем пить кофе. Все ясно?
— Предельно, — ответил Штирлиц.
— Ну и прекрасно. Да, еще одна формальность. Вам придется расписаться в обязательстве не выносить документацию из отдела. Поймите меня правильно: в Испании запрещено распространение литературы, в которой подвергается критике внутренняя политика каудильо, а наши хозяева весьма несдержанны в печатном слове, поэтому, как вам известно, далеко не все издания, выходящие в Штатах, продаются здесь, на пенинсуле 48. Надеюсь, вы поймете меня верно, я гражданин этой страны и вынужден делать все, чтобы помешать осложнениям в отношениях между корпорацией и Пуэрта-дель-Соль.
— Чтобы воспрепятствовать осложнениям в отношениях, — заметил Штирлиц, — надо дать умным людям на Пуэрта-дель-Соль хорошую взятку. Это лучший способ завязать добрые отношения.
Анхел как-то сник, растерянно посмотрел на Кемпа; тот вальяжно посмеялся:
— Привыкайте к шуткам доктора Брунна, дорогой Анхел, ничего не попишешь, каждый человек отмечен странностями. Он так свободно говорит о взятке именно потому, что никогда и никому ее не давал. Если б давал, как это приходилось делать мне, помалкивал бы. Верно, Брунн?
— А чем вы платили? — спросил Штирлиц.
— Живописью. Здесь в ходу живопись. Как-никак родина Веласкеса, Мурильо, Эль Греко и Гойи...
— Не забывайте Сурбарана, — заметил Штирлиц. — Он — эпоха, не понятая еще до конца эпоха.
— Непонятых эпох не бывает, — возразил Анхел, несколько успокоившийся после слов Кемпа.
— Бывают, — сказал Штирлиц. — Я, например, не могу себе объяснить инквизицию вообще, а испанскую — связанную с изгнанием арабов и евреев из Испании — в частности. Бить тех, кого надо было использовать на свою пользу? Это противно духу истории.
— Кабальерос, — сказал Кемп, — у вас есть время на разговор, я вам завидую, а у меня через полчаса встреча с партнерами. Живописью от них не отделаешься, надо показывать зубы. Доктор, — он обернулся к Брунну, — было бы славно, составь вы некий реестр проблем, которые бы могли заинтересовать наш отдел конъюнктуры. Конкретно, какие фирмы в мире ждут нашего предложения о кооперации, а какие полны желания поточить зубы о наши белые кости.
— Это все? — спросил Штирлиц, подумав, отчего Кемп дает ему совершенно другое задание, совершенно не связанное с тем, о котором говорил Эрл Джекобс. — Больше ничего?
— Это очень много, доктор.
— Но это все? — повторил Штирлиц.
— Пока — да, — ответил Кемп.
— Время?
— Не понял.
— Сколько вы даете мне на это времени?
— Два дня.
— Это совершенно нереальный срок. Я подведу вас. Вам будет стыдно смотреть в глаза мистеру Джекобсу. Я прошу у вас четыре дня.
— Три.
Штирлиц покачал головой.
— Я пожертвую воскресным днем. Я отдам его работе, я хочу выглядеть в глазах наших боссов пристойно, Кемп, побойтесь бога!
Анхел усмехнулся:
— Кабальерос, вы вольны отдавать воскресный день работе на корпорацию, но я этого не намерен делать. В отличие от вас мне уже далеко за пятьдесят, и каждое воскресенье я отдаю тому, что от меня с каждой минутой все более и более отдаляется — я имею в виду любовь.
Кемп рассмеялся, а Штирлиц заметил:
— Ерунда, кабальерос. Гете шустрил и в семьдесят четыре. А его партнерше было девятнадцать.
— Но это было платоническое, — заметил Кемп.
Штирлиц отрезал:
— У мужчин платонического не бывает. Это относится лишь к женщинам, они чувственнее нас и мечтательней.
— Хорошо, — сказал Кемп, протянув руку Анхелу, — я постараюсь отбить для вас четыре дня, доктор. Надеюсь увидеть вас сегодня вечером, загляните ко мне.
Он окликнул Штирлица из первой комнаты, задержавшись у двери:
— Доктор! Простите, пожалуйста, можно вас попросить на одну минуту...
Штирлиц подошел к нему, прикрыл дверь, которая вела к Анхелу; он понял, что главное задание (или главную проверку) он получит именно сейчас; он не ошибся.