Страница:
...Не ради красного словца, а воистину - говорливый интеллектуал от литературоведения, даже самый утонченный, подобен базарному жулику, ибо новое - это хорошо забытое старое, а настоящее новое ныне появляется лишь в науке и технике, а в литературе это новое редкостно и тогда лишь является воистину н о в ы м, когда писатель выворачивает себя наизнанку, и не стыдится этого и отдает всего себя читателю: ведь Александр Фадеев был и Левинсоном, и Метелицей, и Мечиком одновременно, как Шолохов - Мелиховым и Нагульным, Твардовский - Теркиным, Пастернак - лейтенантом Шмидтом, а Хемингуэй - Педро Ромеро, Роберто Джорданом и Пилар, и только поэтому свершалось чудо, а не унылое описательство, именовавшееся ранее беллетристикой, а сейчас - прозой. Но вывернуть себя дано не каждому, и это выворачивание обязано быть подтверждено з н а н и е м предмета, а предмет литературы - человек, но вне конкретики, вне правды окружающего, правды узнаваемой, доступной каждому, человек оказывается схемой, и не спасает ни порнография, ни былинный эпос, ни головоломный сюжет.
Во всех романах Старика, связанных с Испанией, торжествует поразительное знание этого замечательного народа, его городов, праздников, обычаев, литературы.
Это, однако, не помешало неким "вещателям" от критики напечатать в газетах в день его похорон: "Дон Эрнесто никогда по-настоящему не понимал Испании. Он слышал колокола, которые звонят, но не понял, где они звонят и по ком". Или в другой газете: "По ком звонит колокол" построен на любви к красной Испании. Несколько образов националистов написано неточно, и в то же время он позволял себе оправдывать и прославлять тех испанцев, на стороне которых он был... Если он и понимал нас, то лишь наполовину..."
- Может быть, он понимал нас вполовину, - заметил Кастильо Пуче, - но во всяком случае он понимал нас лучше, чем мы его, и уж несравнимо лучше, чем мы - себя.
Старик вновь приехал в Испанию лишь в 1953 году, когда было выполнено его условие: "Я никогда не посещу Мадрид до тех пор, пока из тюрем и концлагерей не освободят моих товарищей-республиканцев, всех тех, кого я знал и любил и с кем вместе сражался". Последний его друг был выпущен в пятьдесят третьем году, весной, просидев в концлагере четырнадцать лет. Тем же летом Старик пересек границу и прибыл на фиесту и снова начал изучать Испанию, испанцев, корриду, матадоров, молодых писателей, музей Прадо и Эскориал, Наварру, лов форели на Ирати, мужество Ордоньеса и достоинство Домингина.
В Мадриде он останавливался в отеле "Швеция" на калье Маркиз де Кубас. Он занимал на четвертом этаже три номера: для себя, где он работал, когда писал "Опасное лето", для Мэри и для Хотчера. Журналисты знали, что он останавливается в этом трехзвездочном отеле ("мог и в пятизвездочном, с его-то деньгами" - вопрос престижа для испанцев вопрос особый, а все отели разделены на пять категорий: от одной звезды до пяти звезд, и все знаменитости обязательно живут в роскошных пяти "эстреллас", а Папа позволяет себе и в этом оригинальничать. Старик не любил говорить о своих денежных делах, но однажды объяснил Кастильо Пуче, что из 150000 долларов, которые ему уплатили за право экранизации "По ком звонит колокол", он получил третью часть - все остальное взяло себе управление по налогам.) Журналисты, американские туристы и молодые испанцы подолгу ждали Старика в холле, а он выходил через тайную дверь на калье де лос Мадрасос и шел прямехонько в Прадо: когда ему не работалось, он ходил туда два раза в день, а когда пятьсот слов ложились на машинку и он облегченно вздыхал, выполнив свою дневную норму, а выполнять ее становилось все труднее и труднее, он ходил в Прадо только один раз - вместо зарядки рано утром. Вообще-то мне бы следовало написать не "вместо зарядки", а "для зарядки", потому что больше всех художников мира он ценил испанских, а из всех испанских Гойю, ибо тот, по его словам, брался писать то, что никто до него не решался - не костюм, сюжет или портрет - он брался писать человеческие состояния.
Разность возрастов не есть с о с т о я н и е, это всего лишь приближение к состоянию, а в наше время эта возрастная разность все больше и больше стирается. Я наблюдал за тем, как Дунечка шла вдоль полотен Гойи, Веласкеса, Тициана и Рафаэля. Сдержанность нового поколения - предмет мало изученный социологами, и мне сдается, что молодые копают главный смысл и держат себя - в себе, и это далеко не нигилизм, это нечто новое, ибо мир за последние десять лет решительным образом изменился, его распирает от "заряда информации", мир приблизился к крайним рубежам знания, он, мир наш, похож сейчас на бегуна, вышедшего на финишную прямую. Когда я впервые смотрел Гойю, Эль Греко и Веласкеса, я испытывал особое состояние, я волновался, как волнуются, когда договариваются по телефону о встрече с очень мудрым человеком, про которого много, слыхал, но не разу не видел. А Дуня шла, сосредоточенно рассматривая р а б о т у великих так, как она рассматривает работы своих коллег по училищу живописи. И только когда Хуан Гарригес привел нас в зал Иеронима Босха, я увидел в глазах дочери изумление и открытый, нескрываемый восторг. Босх написал триптих: мир - от его создания до Апокалипсиса. Если прошлое в шестнадцатом веке можно было писать гениально, то писать будущее, угадывая подводные лодки, атомные взрывы, межконтинентальные катаклизмы, - это удел провидца от искусства, это дар - в определенном роде - апостольский. Информация, заложенная в поразительной живописи Босха, настолько современна в своей манере, настолько молода, что можно только диву даваться, откуда т а к о е пришло к великому Гению.
- А как тебе Гойя? - спросил я Дуню.
- Гойя это Гойя, - ответила она, не отрывая глаз от Босха. - Им все восторгаются, и так много о нем написано...
- А Босх?
- Для меня - это больше, чем Гойя.
- Почему?
- Потому, что раньше я не знала, что это возможно.
(Не в этом ли ответ на то, отчего молодежь стремится поступать в институты, связанные с тем, "что раньше было невозможно" - электроника, атом, революционная - в новом своем состоянии - математика? Я убежден, что форма преподавания гуманитарных дисциплин сейчас сугубо устарела, ибо преподаватели не стремятся по-новому н а й т и в поразительных по своему интересу предметах истории, экономики, географии то, что "раньше было невозможно".)
...А потом мы пошли на уютную, тихую Санту-Анну и сели за столик пивной "Алемания".
- Здесь определен распорядок дня раз и навсегда, - продолжал Кастильо Пуче, - в десять часов пьют пиво журналисты, которые пишут о корриде, - их Папа не очень-то слушал, они слишком традиционны и не ищут н е в о з м о ж н о г о. В час дня сюда приходят "ганадерос", а к ним Папа прислушивался, потому что они знали истинный толк в быках.
...Он сидел у окна, много пил и очень быстро писал свои отчеты для "Лайфа", которые потом стали "Опасным летом". Вечером, часов в десять, когда сюда приходят после корриды все, и матадоры в том числе, - он не любил здесь бывать, потому что шум становился другим, в нем появлялось иное качество, в нем было много лишнего, того, чего не было в дневном шуме, который, наоборот, помогал Старику работать, ибо то был шум не показной, наигранный, вечерний, когда много туристов, а шум, сопутствующий делу: такое бывает на съемочной прощадке перед началом работы, и это не мешает актеру заново перепроверять образ, который ему предстоит играть, но зато ему очень мешает стайка любопытных, которых водят по студии громкоголосые гиды.
- Пойдем в "Кальехон", - сказал Кастильо Пуче, - там Старик любил обедать.
И мы пошли в "Кальехон", и это было похоже чем-то на памплонскую "Каса Марсельяно" - такое же маленькое, укромное, с в о е место, где нет высоких потолков, вощеных паркетов и громадных колонн. Когда вы войдете в укромный, тихий "Кальехон", на вас с осторожным прищуром сразу же глянет Хемингуэй: его портрет укреплен на деревянной стене, прямо напротив двери. Все стены здесь (как и во многих других ресторанчиках Испании) увешаны портретами матадоров с дарственными надписями. Когда мы поднимались на второй этаж, я обратил внимание на свежую огромную фотографию: это был Ниньо де ля Капеа, самый молодой и - отныне самый известный матадор Испании.
- Возмем себе то, что обычно брал Папа, - сказал Кастильо Пуче.
Нам принесли "гаспачо андалус" - холодный томатный суп в глиняных блюдцах. Сюда, в эту холодную, такую вкусную во время жары похлебку, надо положить мелко нарезанные огурцы и поджаренный хлеб и перемешать все это, и получится некое подобие нашей окрошки или болгарского "таратора", несмотря на то, что наша окрошка рождена квасом, а "таратор" - кефиром. Потом Старик заказывал "гуадис колорадос" - крестьянскую еду, мясо с бобами, в остром, чуть не грузинском соусе, а после "арочелес" - рис с курицей.
Доктор Мединаветтиа, старый друг Старика, который наблюдал его в Испании, запретил ему острую пищу и сказал, что можно выпивать только один стакан виски с лимонным соком и не более двух стаканов вина, и Старик очень огорчился и долго молчал, когда пришел сюда, и выпил пять виски, а потом взял вино "вальдепеньяс" из Ла Манчи и заказал много еды, так много, что вокруг него столпились официанты: было им жутко смотреть, как Папа работает ложкой, ножом и вилкой - "неистовый инглез этот Папа"...
- Отсюда мы пошли к Дону Пио, - продолжал Каста -льо Пуче, - к великому писателю Барохе, который умирал, и кровать его была окружена родственниками, приживалками, журналистами, фотографами; Папа купил бутылку виски, а Мэри передала свитер - "это настоящий мохер", добавила она, и это был бы очень хороший подарок, потому что Пио Бароха боялся холода, но подарок Мэри не пригодился, потому что через два дня Бароха умер. Старик надписал ему свою книгу и поставил на столик возле кровати бутылку виски и сказал Барохе, как он нужен ему, как много он получил от Дона Пио, от его великих и скорбных книг, а Бароха рассеянно слушал его, осторожно глотая ртом воздух...
После, когда Старик вышел от Барохи, он задумчиво сказал:
- Я никому не доставлю такой радости: умирать, как на сцене, когда вокруг тебя полно статистов, и все на тебя смотрят, дожидаясь последнего акта...
Именно в тот день, когда он был у Барохи, Старик зашел в те два барана Гран Виа, куда обычно он не любил заходить: в "Эль Абра" и "Чикоте". Он не любил заходить туда потому, что именно в этих барах он проводил многие часы с Кольцовым, Сыроежкиным, Мансуровым, Карменом, Цесарцем, Малиновским, Серовым, когда он писал "Пятую колонну" и "Землю Испании", когда вынашивался "По ком звонит колокол", когда он был молод, и не посещал доктора Мединаветтиа, и безбоязненно приникал губами к фляжке с русской водкой, не думая о том, что завтра будет болеть голова, и будет тяжесть в затылке, и будет ощущение страха перед листом чистой бумаги, а нет ничего ужаснее, чем такой страх для писателя...
Когда мы назавтра возвращались на Толедо, погода внезапно сломалась, небо затянуло низкими лохматыми тучами, а потом поднялся ветер, а после посыпало белым, крупным, русским градом, и это было диковинно в июльской Испании, и я вцепился в руль, оттого что шоссе стало скользким и ехать было опасно, а Дунечка безучастно смотрела в окно, но это только казалось, что она безучастно смотрит, потому что она вдруг сказала:
- Остановись, пожалуйста.
Я остановился, и Дунечка достала из багажника этюдник и сделала углем набросок, а в номере отеля достала краски, и запахло р а б о т о й скипидаром и холстом, и она долго работала, а потом я увидел картину огромное, синее дерево, согнувшееся от урагана, и черное небо, в котором угадывалось солнце, и бесконечная, красно-желтая земля Испании.
Символ только тогда делается символом, если в нем сокрыта правда, понятная тебе. Для меня эта картина сразу же обрела название: "Старик в Испании, 1960".
В шестьдесят первом году он прислал телеграмму в Памплону с просьбой забронировать его обычное место на корриду. За день перед вылетом он застрелился. Его отпевали в то утро, когда начался Сан-Фермин, фиеста, вечный его праздник.
Он не решался прилететь в Испанию сломленным, он решил уйти, чтобы сохранить себя навечно. Здесь, за Пиренеями, надо обязательно быть сильным, бесстрашным и уверенным в том, что скоро взойдет солнце...
Одна из главных метаморфоз современной Испании яснее всего просматривается не столько в шумном экономическом буме, не в степени его риска неуправляемость подъема чревата внезапной катастрофой спада, не в размахе оппозиционности разных слоев населения (об этом доказательно пишет не только коммунистическая пресса, но и буржуазная, "иносказательно"), но в позиции церкви, которая прошла за последние годы поразительную - с точки зрения скоростей эпохи - эволюцию.
Помимо причин объективных, сегодняшних, социальных, я то и дело в рассуждениях своих обращаюсь к прошлому, к истории. Не стану повторять древних, которые утверждали, что "там, где процветают пороки, грешным оказывается праведник" - к современной испанской ситуации это может быть приложимо в прямом смысле. Скорее всего нынешнюю позицию испанской церкви следует объяснить как некое раскаяние, которым сплошь и рядом является поздно приходящее осознание. Нужно признать, что слова Гейне о том, что "с тех пор, как религия стала домогаться помощи философии, гибель ее неотвратима", перестали быть абсолютом: второй Вселенский собор, проведенный Ватиканом, проходил под знаком сращивания теологии и современной философии. Мне пришлось слышать в Риме энциклику папы: он говорил о нормах эстетики в период научно-технических революций - это показатель, и показатель серьезный религия не хочет "отстать от поезда". Позиция Ватикана в период войны во Вьетнаме, во время израильской агрессии, в дни кипрских событий свидетельствует о том, что Церковь все более поворачивается к социальной, а не догматической философии, и не только, видимо, потому, что кардиналы перечитывают Марка Твена, который писал: "Все, что церковь проклинает, живет; все, чему она противится, - расцветает". Резон поворота к более гибким формам общения со светским миром значительно глубже: средства массовой информации заставляют служителей Христовых искать компромисса со знанием и п о л и т и ч е с к о й р е а л ь н о с т ь ю, сложившейся ныне в мире.
В Италии, где гарантированы буржуазно-демократические свободы, это проще; в Испании - значительно труднее.
...Без анализа инквизиции, расцветшей на Пиренеях, понять нынешнюю ситуацию "в мятежных епископатах" Мадрида, Гранады и Барселоны попросту невозможно.
...Комплекс вины социальной, общественной, классовой - если оный все же существует - складывается из комплекса, присущего личности, вырвавшейся к праву познания. Таким можно, в частности, назвать преподобного отца Алегрия (брата бывшего начальника генштаба Испании), который восстал против режима и ныне практически лишен сана и своего епископата.
Комплекс передается генами, ибо тот или иной комплекс является одним из свойств человеческого характера. Я бы начал отсчитывать накопление генов вины у испанского духовенства с двенадцатого века, когда народы Европы осознали со всей трагической и безысходной ясностью, что святые отцы никак не способствуют их счастью. Озабоченный этим всеобщим брожением, Ватикан считал, что отсутствие "дисциплины духа" на Западе и провал крестовых походов на Востоке пошатнули власть церкви и ввергли ее в состояние глубочайшего кризиса. Надо было искать выход из тупика: слово "священник" сделалось ругательным, служители культа опасались показываться на улицах в своих одеяниях, предпочитая парчовой сутане - потрепанный камзол ремесленника.
Двенадцатый век мог бы стать Возрождением, если бы папа Иннокентий III не отправил на юг Франции к мятежным и дерзким альбигойцам своих эмиссаров с чрезвычайными полномочиями: уничтожить ересь, наказать виновных, подавить очаги неверия, вернуть слугам церкви их прежнее положение - всемогущих пастырей духовных, которые отвечают и за мысли прихожан и за их деяния.
Европейцы были готовы воспрять; неизвестные миру Леонардо и Галилей были близки к торжеству; свобода, которая есть проявление независимости духа, рвалась наружу. Но именно тогда в Экс-де-Прованс, Арль и Нарбонну явились эмиссары "Особой комиссии" папы - Пьер де Кастельно и монах Руис, и началась травля свободы. Тирания рождает протест: Пьер де Кастельно был убит, народ вышел на улицы, ощущая освобождение из-под гнета фарисейства и лжи. Раймонд, граф Тулузский, вождь альбигойцев, веселился вместе с плебсом - он наивно полагал, что тиранию столетий можно одолеть за день. Он был уверен в поддержке народа, он не был стратегом, который обязан учитывать возможности всякого рода и не торопиться в открытом проявлении торжества, - это особенно бесит тиранов.
Папа Иннокентий объявил крестовый поход против еретиков; к членам "Особой комиссии" примкнул деспотичный Доминик с отрядом испанских фанатиков веры. Они лишь искали ересь; командующий армией Симон де Монфор предавал в ы я в л е н н ы х пыткам, а потом - казням: устрашение способствует наведению порядка. Запахло жареным мясом - костры пылали в Провансе, и смрадный запах ч е л о в е ч и н ы был донесен европейскими ветрами до Пиренеев. Поначалу народ Испании восстал против инквизиции даже более рьяно, чем французские свободолюбцы. В Лериде, что возле Андорры, был учрежден первый трибунал инквизиции. Каталония и Арагон были охвачены борьбой за право м ы с л и т ь и ж и т ь так, как им того хотелось. Борьба была жестокой, трон переметнулся к религии; свобода была растоптана, и ш е с т ь с о т лет на земле Пиренеев царствовала инквизиция, именуемая "Сант-Официо".
Сначала инквизиция уничтожила крамольный дух тело всегда вторично. Одним из наказаний было "сан бенито" - одежда позора, помеченная желтыми крестами на спине и на груди.
Вот подлинный документ Доминика: "Мы примирили с церковью Понтия Росе, который милостью божьей отказался от секты еретиков, и приказали ему д о б р о в о л ь н о, в сопровождении священника, три воскресения подряд пройти в оголенном виде от городских ворот до дверей храма, под избиением плетьми. Мы также повелеваем ему не есть ни мяса, ни яиц, ни творогу и никаких других продуктов животного царства, и это в течение всей его жизни... Поститься три раза в году, не употребляя рыбы; поститься три раза в неделю - и так до конца всей его жизни. Носить духовную одежду с нашитыми на спине и грудью крестами. Читать "Отче наш" семь раз днем, десять раз вечером и двадцать раз ночью, а если вышеупомянутый Понтий отчего-нибудь отступит, мы повелеваем считать его клятвопреступником и еретиком". Последний пункт означал сожжение: этим занимался королевский двор.
Сжигали каждого, на кого доносили "добровольные друзья" инквизиции; нация раскололась на сжигаемых и сжигателей. Горе было тому, кто имел своим личным врагом "друга" Сант-Официо: дом его будет разграблен, дети брошены в тюрьмы, сам он - уничтожен.
Генерал-инквизитор Томас де Торквемада довел террор Сант-Официо до размеров небывалых. По его приказу все испанцы, начиная с двенадцати лет, обязаны были доносить "трибуналам веры" обо всех тех, чьи речи были подозрительными, поступки - странными, манера поведения - отличной от стандарта, утвержденного инквизицией. За недоносительство - сожжение, за колебания - тюрьма, за позднее раскаяние - лишение всех прав.
Торквемада лично утвердил свод пыток, наблюдая за муками невиновных в жутких казематах тюрем, которых стало столько же, сколько было храмов.
Первая пытка, наиболее, впрочем, мягкая, называлась "птичка". Жертве связывали руки за спиной толстой веревкой, пропущенной через блок, приделанный к потолку. Человека подтягивали под потолок, и хрустели суставы, и крик его был страшен, и он извивался на трехметровой высоте, освещенный зловещим светом факелов, а потом веревку отпускали, и несчастный падал на каменные плиты: человек захлебывался кровью и его поднимали снова, и снова бросали, до тех пор, пока врач инквизиции не прекращал "поиски истины", опасаясь смерти "пациента", который был еще нужен "святому следствию".
Вторая пытка называлась "водичка". Жертву клали в желоб, повторявший форму человеческой фигуры, задирали ноги, привязывали намертво, так, чтобы человек не мог двигаться, затыкали рот и нос мокрой тряпкой и начинали осторожно лить воду на эту влажную тряпку: литр в час. Человек пытался захватить воздух и поэтому все время глотал эти страшные капли, и напряжение было таково, что, когда тряпку вынимали изо рта, она оказывалась пропитанной кровью: от страстного желания вдохнуть воздух в горле пытаемого лопались сосуды.
Если после этого еретик не открывал правды, начиналась пытка огнем: жертве мазали ноги маслом или салом и клали их на жаровню, и человек, находясь в предсмертном крике, видел над собой слезливые глаза Торквемады - борца за чистоту веры.
Инквизиция предала огню и пыткам всех арабов и евреев, живших за Пиренеями после того, как несчастные отдали Сант-Официо свои сбережения, надеясь откупиться от гибели и ужаса. Тем несчастным, которые приняли христианство, было запрещено врачевать - неверные могут травить "друзей" инквизиции; им было запрещено посещать зрелища, университеты, библиотеки - знание не для "недочеловеков"; им было запрещено заниматься ремеслами, виноделием, землепашеством: вере не нужны иноверцы - даже бывшие.
Безумие инквизиции сделалось самопожирающим: если на человека доносили, что он знает арабский язык, ему была уготована пытка, костер, глумление над его семьей, тюрьма - для всех знакомых. Уничтожался цвет нации, гибли лучшие умы, начиналось царство безумной тьмы, вакханалия, безнадежность, аутодафе мысли.
Лицемерие, трусость, доносительство сделались высшей добродетелью. Достоинство, смелость и честность карались как зло. Людей доводили до состояния невероятного: испанский вельможа, дочерей которого обвинили в ереси, исхлопотал за огромные деньги святую милость: ему позволили во дворе своего замка воздвигнуть эшафот, приготовить дрова и самому подпалить костер, чтобы предать огню детей своих.
Даже Ватикан, встревоженный разгулом неуправляемой жестокости в Испании, пытался влиять на одержимого Торквемаду, обуреваемого видениями постоянного ужаса, окруженного охранниками и шпионами. Великий инквизитор был непоколебим: он восстал против папы, претендуя на то, чтобы самому стать над Ватиканом там воевали словом, Торквемада - костром.
Он повелел сжечь на площадях все древние библии, ибо они были заражены чужим духом.
Он присвоил инквизиции исключительное право на цензуру: ни один фолиант не выходил без санкции на то отцов Сант-Официо.
Университеты, созданные гением арабских ученых, были преданы огню.
Библиотеки иудеев - частью разграблены, частью укрыты в специальных хранилищах монастырей: знание развращает.
Террор инквизиции привел Испанию на грань экономического краха: неумение вести хозяйство поставило монастыри перед дилеммой: или хоть на какое-то время прекратить процессы против ереси, или вырвать светскую власть из рук монархии и подчинить себе всю страну, без остатка - не только ее душу, но и тело. Однако последнее мнение могло повредить престижу святого дела - до этой поры казни проводили палачи короля, монахи лишь санкционировали о ч и щ е н и е у б и й с т в о м.
Два епископа, Арий Давила из Сеговии и Педро де Арреда из Гвадалахары, настаивали на осторожной, точно дозируемой либерализации.
Торквемада обвинил их в сокрытом иудействе, нашел в их родословной неких бабок гнусных кровей и повелел заточить епископов в тюрьму. Папа Иннокентий воспротивился: епископ подчинен Ватикану, а не великому инквизитору. Торквемада казнил обоих накануне того дня, когда нарочный привез папскую буллу об освобождении несчастных. Высокие Пиренеи надежно хранили Торквемаду от гнева наместника Христова, он не претендовал на мир, ему хватало Испании.
Казнив отступников, он принял закон, по которому еретики обязаны были гнуть спину и терять зрение в темных и сырых камерах, зарабатывая себе на пропитание: отныне инквизиция не намерена была тратить ни единого грана серебра на узников. Слабые и больные были обречены на гибель. Никакой либерализации; виноват тот, кто признан виновным, пусть он и погибнет. Нельзя нарушить начатое. Протокол обязан быть соблюденным, форма не имеет права быть поколебленной: донос - арест - пытка - суд (если адвокат слишком рьяно доказывает невиновность еретика, - значит, он сам еретик и подлежит сожжению) - обвинение - казнь ликование толпы: язычники были правы лишь в одном зрелища и хлеб правят миром.
...Инквизиция в Испании царствовала до 1820 года; она пережила римскую на триста лет.
Народ по каплям выживал из своего сознания ужас веков. Гром европейских революций помог испанцам увидеть солнце, и землю, и воды воочию, такими, какими они были, есть и будут.
Ныне многие испанские пастыри, ощущая свою историческую вину не только за инквизицию, но и за многолетнюю поддержку Франко, приведшего Испанию к катастрофе, изоляции, дают приют в своих храмах коммунистам, людям из "рабочих комиссий", социалистам, социал-демократам.
История развивается циклами: там, где раньше еретиков предавали торжествующей анафеме, ныне прячут от полиции.
Инквизиция исчезла в Испании сразу, в один день, будто ее раньше и не было вовсе.
Я боюсь пророков - в них есть нечто от кликуш.
Я верю истории, я верю испанцам, и - поэтому я верю в будущее - в Испании настанет, не может не настать новое время.
Во всех романах Старика, связанных с Испанией, торжествует поразительное знание этого замечательного народа, его городов, праздников, обычаев, литературы.
Это, однако, не помешало неким "вещателям" от критики напечатать в газетах в день его похорон: "Дон Эрнесто никогда по-настоящему не понимал Испании. Он слышал колокола, которые звонят, но не понял, где они звонят и по ком". Или в другой газете: "По ком звонит колокол" построен на любви к красной Испании. Несколько образов националистов написано неточно, и в то же время он позволял себе оправдывать и прославлять тех испанцев, на стороне которых он был... Если он и понимал нас, то лишь наполовину..."
- Может быть, он понимал нас вполовину, - заметил Кастильо Пуче, - но во всяком случае он понимал нас лучше, чем мы его, и уж несравнимо лучше, чем мы - себя.
Старик вновь приехал в Испанию лишь в 1953 году, когда было выполнено его условие: "Я никогда не посещу Мадрид до тех пор, пока из тюрем и концлагерей не освободят моих товарищей-республиканцев, всех тех, кого я знал и любил и с кем вместе сражался". Последний его друг был выпущен в пятьдесят третьем году, весной, просидев в концлагере четырнадцать лет. Тем же летом Старик пересек границу и прибыл на фиесту и снова начал изучать Испанию, испанцев, корриду, матадоров, молодых писателей, музей Прадо и Эскориал, Наварру, лов форели на Ирати, мужество Ордоньеса и достоинство Домингина.
В Мадриде он останавливался в отеле "Швеция" на калье Маркиз де Кубас. Он занимал на четвертом этаже три номера: для себя, где он работал, когда писал "Опасное лето", для Мэри и для Хотчера. Журналисты знали, что он останавливается в этом трехзвездочном отеле ("мог и в пятизвездочном, с его-то деньгами" - вопрос престижа для испанцев вопрос особый, а все отели разделены на пять категорий: от одной звезды до пяти звезд, и все знаменитости обязательно живут в роскошных пяти "эстреллас", а Папа позволяет себе и в этом оригинальничать. Старик не любил говорить о своих денежных делах, но однажды объяснил Кастильо Пуче, что из 150000 долларов, которые ему уплатили за право экранизации "По ком звонит колокол", он получил третью часть - все остальное взяло себе управление по налогам.) Журналисты, американские туристы и молодые испанцы подолгу ждали Старика в холле, а он выходил через тайную дверь на калье де лос Мадрасос и шел прямехонько в Прадо: когда ему не работалось, он ходил туда два раза в день, а когда пятьсот слов ложились на машинку и он облегченно вздыхал, выполнив свою дневную норму, а выполнять ее становилось все труднее и труднее, он ходил в Прадо только один раз - вместо зарядки рано утром. Вообще-то мне бы следовало написать не "вместо зарядки", а "для зарядки", потому что больше всех художников мира он ценил испанских, а из всех испанских Гойю, ибо тот, по его словам, брался писать то, что никто до него не решался - не костюм, сюжет или портрет - он брался писать человеческие состояния.
Разность возрастов не есть с о с т о я н и е, это всего лишь приближение к состоянию, а в наше время эта возрастная разность все больше и больше стирается. Я наблюдал за тем, как Дунечка шла вдоль полотен Гойи, Веласкеса, Тициана и Рафаэля. Сдержанность нового поколения - предмет мало изученный социологами, и мне сдается, что молодые копают главный смысл и держат себя - в себе, и это далеко не нигилизм, это нечто новое, ибо мир за последние десять лет решительным образом изменился, его распирает от "заряда информации", мир приблизился к крайним рубежам знания, он, мир наш, похож сейчас на бегуна, вышедшего на финишную прямую. Когда я впервые смотрел Гойю, Эль Греко и Веласкеса, я испытывал особое состояние, я волновался, как волнуются, когда договариваются по телефону о встрече с очень мудрым человеком, про которого много, слыхал, но не разу не видел. А Дуня шла, сосредоточенно рассматривая р а б о т у великих так, как она рассматривает работы своих коллег по училищу живописи. И только когда Хуан Гарригес привел нас в зал Иеронима Босха, я увидел в глазах дочери изумление и открытый, нескрываемый восторг. Босх написал триптих: мир - от его создания до Апокалипсиса. Если прошлое в шестнадцатом веке можно было писать гениально, то писать будущее, угадывая подводные лодки, атомные взрывы, межконтинентальные катаклизмы, - это удел провидца от искусства, это дар - в определенном роде - апостольский. Информация, заложенная в поразительной живописи Босха, настолько современна в своей манере, настолько молода, что можно только диву даваться, откуда т а к о е пришло к великому Гению.
- А как тебе Гойя? - спросил я Дуню.
- Гойя это Гойя, - ответила она, не отрывая глаз от Босха. - Им все восторгаются, и так много о нем написано...
- А Босх?
- Для меня - это больше, чем Гойя.
- Почему?
- Потому, что раньше я не знала, что это возможно.
(Не в этом ли ответ на то, отчего молодежь стремится поступать в институты, связанные с тем, "что раньше было невозможно" - электроника, атом, революционная - в новом своем состоянии - математика? Я убежден, что форма преподавания гуманитарных дисциплин сейчас сугубо устарела, ибо преподаватели не стремятся по-новому н а й т и в поразительных по своему интересу предметах истории, экономики, географии то, что "раньше было невозможно".)
...А потом мы пошли на уютную, тихую Санту-Анну и сели за столик пивной "Алемания".
- Здесь определен распорядок дня раз и навсегда, - продолжал Кастильо Пуче, - в десять часов пьют пиво журналисты, которые пишут о корриде, - их Папа не очень-то слушал, они слишком традиционны и не ищут н е в о з м о ж н о г о. В час дня сюда приходят "ганадерос", а к ним Папа прислушивался, потому что они знали истинный толк в быках.
...Он сидел у окна, много пил и очень быстро писал свои отчеты для "Лайфа", которые потом стали "Опасным летом". Вечером, часов в десять, когда сюда приходят после корриды все, и матадоры в том числе, - он не любил здесь бывать, потому что шум становился другим, в нем появлялось иное качество, в нем было много лишнего, того, чего не было в дневном шуме, который, наоборот, помогал Старику работать, ибо то был шум не показной, наигранный, вечерний, когда много туристов, а шум, сопутствующий делу: такое бывает на съемочной прощадке перед началом работы, и это не мешает актеру заново перепроверять образ, который ему предстоит играть, но зато ему очень мешает стайка любопытных, которых водят по студии громкоголосые гиды.
- Пойдем в "Кальехон", - сказал Кастильо Пуче, - там Старик любил обедать.
И мы пошли в "Кальехон", и это было похоже чем-то на памплонскую "Каса Марсельяно" - такое же маленькое, укромное, с в о е место, где нет высоких потолков, вощеных паркетов и громадных колонн. Когда вы войдете в укромный, тихий "Кальехон", на вас с осторожным прищуром сразу же глянет Хемингуэй: его портрет укреплен на деревянной стене, прямо напротив двери. Все стены здесь (как и во многих других ресторанчиках Испании) увешаны портретами матадоров с дарственными надписями. Когда мы поднимались на второй этаж, я обратил внимание на свежую огромную фотографию: это был Ниньо де ля Капеа, самый молодой и - отныне самый известный матадор Испании.
- Возмем себе то, что обычно брал Папа, - сказал Кастильо Пуче.
Нам принесли "гаспачо андалус" - холодный томатный суп в глиняных блюдцах. Сюда, в эту холодную, такую вкусную во время жары похлебку, надо положить мелко нарезанные огурцы и поджаренный хлеб и перемешать все это, и получится некое подобие нашей окрошки или болгарского "таратора", несмотря на то, что наша окрошка рождена квасом, а "таратор" - кефиром. Потом Старик заказывал "гуадис колорадос" - крестьянскую еду, мясо с бобами, в остром, чуть не грузинском соусе, а после "арочелес" - рис с курицей.
Доктор Мединаветтиа, старый друг Старика, который наблюдал его в Испании, запретил ему острую пищу и сказал, что можно выпивать только один стакан виски с лимонным соком и не более двух стаканов вина, и Старик очень огорчился и долго молчал, когда пришел сюда, и выпил пять виски, а потом взял вино "вальдепеньяс" из Ла Манчи и заказал много еды, так много, что вокруг него столпились официанты: было им жутко смотреть, как Папа работает ложкой, ножом и вилкой - "неистовый инглез этот Папа"...
- Отсюда мы пошли к Дону Пио, - продолжал Каста -льо Пуче, - к великому писателю Барохе, который умирал, и кровать его была окружена родственниками, приживалками, журналистами, фотографами; Папа купил бутылку виски, а Мэри передала свитер - "это настоящий мохер", добавила она, и это был бы очень хороший подарок, потому что Пио Бароха боялся холода, но подарок Мэри не пригодился, потому что через два дня Бароха умер. Старик надписал ему свою книгу и поставил на столик возле кровати бутылку виски и сказал Барохе, как он нужен ему, как много он получил от Дона Пио, от его великих и скорбных книг, а Бароха рассеянно слушал его, осторожно глотая ртом воздух...
После, когда Старик вышел от Барохи, он задумчиво сказал:
- Я никому не доставлю такой радости: умирать, как на сцене, когда вокруг тебя полно статистов, и все на тебя смотрят, дожидаясь последнего акта...
Именно в тот день, когда он был у Барохи, Старик зашел в те два барана Гран Виа, куда обычно он не любил заходить: в "Эль Абра" и "Чикоте". Он не любил заходить туда потому, что именно в этих барах он проводил многие часы с Кольцовым, Сыроежкиным, Мансуровым, Карменом, Цесарцем, Малиновским, Серовым, когда он писал "Пятую колонну" и "Землю Испании", когда вынашивался "По ком звонит колокол", когда он был молод, и не посещал доктора Мединаветтиа, и безбоязненно приникал губами к фляжке с русской водкой, не думая о том, что завтра будет болеть голова, и будет тяжесть в затылке, и будет ощущение страха перед листом чистой бумаги, а нет ничего ужаснее, чем такой страх для писателя...
Когда мы назавтра возвращались на Толедо, погода внезапно сломалась, небо затянуло низкими лохматыми тучами, а потом поднялся ветер, а после посыпало белым, крупным, русским градом, и это было диковинно в июльской Испании, и я вцепился в руль, оттого что шоссе стало скользким и ехать было опасно, а Дунечка безучастно смотрела в окно, но это только казалось, что она безучастно смотрит, потому что она вдруг сказала:
- Остановись, пожалуйста.
Я остановился, и Дунечка достала из багажника этюдник и сделала углем набросок, а в номере отеля достала краски, и запахло р а б о т о й скипидаром и холстом, и она долго работала, а потом я увидел картину огромное, синее дерево, согнувшееся от урагана, и черное небо, в котором угадывалось солнце, и бесконечная, красно-желтая земля Испании.
Символ только тогда делается символом, если в нем сокрыта правда, понятная тебе. Для меня эта картина сразу же обрела название: "Старик в Испании, 1960".
В шестьдесят первом году он прислал телеграмму в Памплону с просьбой забронировать его обычное место на корриду. За день перед вылетом он застрелился. Его отпевали в то утро, когда начался Сан-Фермин, фиеста, вечный его праздник.
Он не решался прилететь в Испанию сломленным, он решил уйти, чтобы сохранить себя навечно. Здесь, за Пиренеями, надо обязательно быть сильным, бесстрашным и уверенным в том, что скоро взойдет солнце...
Одна из главных метаморфоз современной Испании яснее всего просматривается не столько в шумном экономическом буме, не в степени его риска неуправляемость подъема чревата внезапной катастрофой спада, не в размахе оппозиционности разных слоев населения (об этом доказательно пишет не только коммунистическая пресса, но и буржуазная, "иносказательно"), но в позиции церкви, которая прошла за последние годы поразительную - с точки зрения скоростей эпохи - эволюцию.
Помимо причин объективных, сегодняшних, социальных, я то и дело в рассуждениях своих обращаюсь к прошлому, к истории. Не стану повторять древних, которые утверждали, что "там, где процветают пороки, грешным оказывается праведник" - к современной испанской ситуации это может быть приложимо в прямом смысле. Скорее всего нынешнюю позицию испанской церкви следует объяснить как некое раскаяние, которым сплошь и рядом является поздно приходящее осознание. Нужно признать, что слова Гейне о том, что "с тех пор, как религия стала домогаться помощи философии, гибель ее неотвратима", перестали быть абсолютом: второй Вселенский собор, проведенный Ватиканом, проходил под знаком сращивания теологии и современной философии. Мне пришлось слышать в Риме энциклику папы: он говорил о нормах эстетики в период научно-технических революций - это показатель, и показатель серьезный религия не хочет "отстать от поезда". Позиция Ватикана в период войны во Вьетнаме, во время израильской агрессии, в дни кипрских событий свидетельствует о том, что Церковь все более поворачивается к социальной, а не догматической философии, и не только, видимо, потому, что кардиналы перечитывают Марка Твена, который писал: "Все, что церковь проклинает, живет; все, чему она противится, - расцветает". Резон поворота к более гибким формам общения со светским миром значительно глубже: средства массовой информации заставляют служителей Христовых искать компромисса со знанием и п о л и т и ч е с к о й р е а л ь н о с т ь ю, сложившейся ныне в мире.
В Италии, где гарантированы буржуазно-демократические свободы, это проще; в Испании - значительно труднее.
...Без анализа инквизиции, расцветшей на Пиренеях, понять нынешнюю ситуацию "в мятежных епископатах" Мадрида, Гранады и Барселоны попросту невозможно.
...Комплекс вины социальной, общественной, классовой - если оный все же существует - складывается из комплекса, присущего личности, вырвавшейся к праву познания. Таким можно, в частности, назвать преподобного отца Алегрия (брата бывшего начальника генштаба Испании), который восстал против режима и ныне практически лишен сана и своего епископата.
Комплекс передается генами, ибо тот или иной комплекс является одним из свойств человеческого характера. Я бы начал отсчитывать накопление генов вины у испанского духовенства с двенадцатого века, когда народы Европы осознали со всей трагической и безысходной ясностью, что святые отцы никак не способствуют их счастью. Озабоченный этим всеобщим брожением, Ватикан считал, что отсутствие "дисциплины духа" на Западе и провал крестовых походов на Востоке пошатнули власть церкви и ввергли ее в состояние глубочайшего кризиса. Надо было искать выход из тупика: слово "священник" сделалось ругательным, служители культа опасались показываться на улицах в своих одеяниях, предпочитая парчовой сутане - потрепанный камзол ремесленника.
Двенадцатый век мог бы стать Возрождением, если бы папа Иннокентий III не отправил на юг Франции к мятежным и дерзким альбигойцам своих эмиссаров с чрезвычайными полномочиями: уничтожить ересь, наказать виновных, подавить очаги неверия, вернуть слугам церкви их прежнее положение - всемогущих пастырей духовных, которые отвечают и за мысли прихожан и за их деяния.
Европейцы были готовы воспрять; неизвестные миру Леонардо и Галилей были близки к торжеству; свобода, которая есть проявление независимости духа, рвалась наружу. Но именно тогда в Экс-де-Прованс, Арль и Нарбонну явились эмиссары "Особой комиссии" папы - Пьер де Кастельно и монах Руис, и началась травля свободы. Тирания рождает протест: Пьер де Кастельно был убит, народ вышел на улицы, ощущая освобождение из-под гнета фарисейства и лжи. Раймонд, граф Тулузский, вождь альбигойцев, веселился вместе с плебсом - он наивно полагал, что тиранию столетий можно одолеть за день. Он был уверен в поддержке народа, он не был стратегом, который обязан учитывать возможности всякого рода и не торопиться в открытом проявлении торжества, - это особенно бесит тиранов.
Папа Иннокентий объявил крестовый поход против еретиков; к членам "Особой комиссии" примкнул деспотичный Доминик с отрядом испанских фанатиков веры. Они лишь искали ересь; командующий армией Симон де Монфор предавал в ы я в л е н н ы х пыткам, а потом - казням: устрашение способствует наведению порядка. Запахло жареным мясом - костры пылали в Провансе, и смрадный запах ч е л о в е ч и н ы был донесен европейскими ветрами до Пиренеев. Поначалу народ Испании восстал против инквизиции даже более рьяно, чем французские свободолюбцы. В Лериде, что возле Андорры, был учрежден первый трибунал инквизиции. Каталония и Арагон были охвачены борьбой за право м ы с л и т ь и ж и т ь так, как им того хотелось. Борьба была жестокой, трон переметнулся к религии; свобода была растоптана, и ш е с т ь с о т лет на земле Пиренеев царствовала инквизиция, именуемая "Сант-Официо".
Сначала инквизиция уничтожила крамольный дух тело всегда вторично. Одним из наказаний было "сан бенито" - одежда позора, помеченная желтыми крестами на спине и на груди.
Вот подлинный документ Доминика: "Мы примирили с церковью Понтия Росе, который милостью божьей отказался от секты еретиков, и приказали ему д о б р о в о л ь н о, в сопровождении священника, три воскресения подряд пройти в оголенном виде от городских ворот до дверей храма, под избиением плетьми. Мы также повелеваем ему не есть ни мяса, ни яиц, ни творогу и никаких других продуктов животного царства, и это в течение всей его жизни... Поститься три раза в году, не употребляя рыбы; поститься три раза в неделю - и так до конца всей его жизни. Носить духовную одежду с нашитыми на спине и грудью крестами. Читать "Отче наш" семь раз днем, десять раз вечером и двадцать раз ночью, а если вышеупомянутый Понтий отчего-нибудь отступит, мы повелеваем считать его клятвопреступником и еретиком". Последний пункт означал сожжение: этим занимался королевский двор.
Сжигали каждого, на кого доносили "добровольные друзья" инквизиции; нация раскололась на сжигаемых и сжигателей. Горе было тому, кто имел своим личным врагом "друга" Сант-Официо: дом его будет разграблен, дети брошены в тюрьмы, сам он - уничтожен.
Генерал-инквизитор Томас де Торквемада довел террор Сант-Официо до размеров небывалых. По его приказу все испанцы, начиная с двенадцати лет, обязаны были доносить "трибуналам веры" обо всех тех, чьи речи были подозрительными, поступки - странными, манера поведения - отличной от стандарта, утвержденного инквизицией. За недоносительство - сожжение, за колебания - тюрьма, за позднее раскаяние - лишение всех прав.
Торквемада лично утвердил свод пыток, наблюдая за муками невиновных в жутких казематах тюрем, которых стало столько же, сколько было храмов.
Первая пытка, наиболее, впрочем, мягкая, называлась "птичка". Жертве связывали руки за спиной толстой веревкой, пропущенной через блок, приделанный к потолку. Человека подтягивали под потолок, и хрустели суставы, и крик его был страшен, и он извивался на трехметровой высоте, освещенный зловещим светом факелов, а потом веревку отпускали, и несчастный падал на каменные плиты: человек захлебывался кровью и его поднимали снова, и снова бросали, до тех пор, пока врач инквизиции не прекращал "поиски истины", опасаясь смерти "пациента", который был еще нужен "святому следствию".
Вторая пытка называлась "водичка". Жертву клали в желоб, повторявший форму человеческой фигуры, задирали ноги, привязывали намертво, так, чтобы человек не мог двигаться, затыкали рот и нос мокрой тряпкой и начинали осторожно лить воду на эту влажную тряпку: литр в час. Человек пытался захватить воздух и поэтому все время глотал эти страшные капли, и напряжение было таково, что, когда тряпку вынимали изо рта, она оказывалась пропитанной кровью: от страстного желания вдохнуть воздух в горле пытаемого лопались сосуды.
Если после этого еретик не открывал правды, начиналась пытка огнем: жертве мазали ноги маслом или салом и клали их на жаровню, и человек, находясь в предсмертном крике, видел над собой слезливые глаза Торквемады - борца за чистоту веры.
Инквизиция предала огню и пыткам всех арабов и евреев, живших за Пиренеями после того, как несчастные отдали Сант-Официо свои сбережения, надеясь откупиться от гибели и ужаса. Тем несчастным, которые приняли христианство, было запрещено врачевать - неверные могут травить "друзей" инквизиции; им было запрещено посещать зрелища, университеты, библиотеки - знание не для "недочеловеков"; им было запрещено заниматься ремеслами, виноделием, землепашеством: вере не нужны иноверцы - даже бывшие.
Безумие инквизиции сделалось самопожирающим: если на человека доносили, что он знает арабский язык, ему была уготована пытка, костер, глумление над его семьей, тюрьма - для всех знакомых. Уничтожался цвет нации, гибли лучшие умы, начиналось царство безумной тьмы, вакханалия, безнадежность, аутодафе мысли.
Лицемерие, трусость, доносительство сделались высшей добродетелью. Достоинство, смелость и честность карались как зло. Людей доводили до состояния невероятного: испанский вельможа, дочерей которого обвинили в ереси, исхлопотал за огромные деньги святую милость: ему позволили во дворе своего замка воздвигнуть эшафот, приготовить дрова и самому подпалить костер, чтобы предать огню детей своих.
Даже Ватикан, встревоженный разгулом неуправляемой жестокости в Испании, пытался влиять на одержимого Торквемаду, обуреваемого видениями постоянного ужаса, окруженного охранниками и шпионами. Великий инквизитор был непоколебим: он восстал против папы, претендуя на то, чтобы самому стать над Ватиканом там воевали словом, Торквемада - костром.
Он повелел сжечь на площадях все древние библии, ибо они были заражены чужим духом.
Он присвоил инквизиции исключительное право на цензуру: ни один фолиант не выходил без санкции на то отцов Сант-Официо.
Университеты, созданные гением арабских ученых, были преданы огню.
Библиотеки иудеев - частью разграблены, частью укрыты в специальных хранилищах монастырей: знание развращает.
Террор инквизиции привел Испанию на грань экономического краха: неумение вести хозяйство поставило монастыри перед дилеммой: или хоть на какое-то время прекратить процессы против ереси, или вырвать светскую власть из рук монархии и подчинить себе всю страну, без остатка - не только ее душу, но и тело. Однако последнее мнение могло повредить престижу святого дела - до этой поры казни проводили палачи короля, монахи лишь санкционировали о ч и щ е н и е у б и й с т в о м.
Два епископа, Арий Давила из Сеговии и Педро де Арреда из Гвадалахары, настаивали на осторожной, точно дозируемой либерализации.
Торквемада обвинил их в сокрытом иудействе, нашел в их родословной неких бабок гнусных кровей и повелел заточить епископов в тюрьму. Папа Иннокентий воспротивился: епископ подчинен Ватикану, а не великому инквизитору. Торквемада казнил обоих накануне того дня, когда нарочный привез папскую буллу об освобождении несчастных. Высокие Пиренеи надежно хранили Торквемаду от гнева наместника Христова, он не претендовал на мир, ему хватало Испании.
Казнив отступников, он принял закон, по которому еретики обязаны были гнуть спину и терять зрение в темных и сырых камерах, зарабатывая себе на пропитание: отныне инквизиция не намерена была тратить ни единого грана серебра на узников. Слабые и больные были обречены на гибель. Никакой либерализации; виноват тот, кто признан виновным, пусть он и погибнет. Нельзя нарушить начатое. Протокол обязан быть соблюденным, форма не имеет права быть поколебленной: донос - арест - пытка - суд (если адвокат слишком рьяно доказывает невиновность еретика, - значит, он сам еретик и подлежит сожжению) - обвинение - казнь ликование толпы: язычники были правы лишь в одном зрелища и хлеб правят миром.
...Инквизиция в Испании царствовала до 1820 года; она пережила римскую на триста лет.
Народ по каплям выживал из своего сознания ужас веков. Гром европейских революций помог испанцам увидеть солнце, и землю, и воды воочию, такими, какими они были, есть и будут.
Ныне многие испанские пастыри, ощущая свою историческую вину не только за инквизицию, но и за многолетнюю поддержку Франко, приведшего Испанию к катастрофе, изоляции, дают приют в своих храмах коммунистам, людям из "рабочих комиссий", социалистам, социал-демократам.
История развивается циклами: там, где раньше еретиков предавали торжествующей анафеме, ныне прячут от полиции.
Инквизиция исчезла в Испании сразу, в один день, будто ее раньше и не было вовсе.
Я боюсь пророков - в них есть нечто от кликуш.
Я верю истории, я верю испанцам, и - поэтому я верю в будущее - в Испании настанет, не может не настать новое время.