Страница:
— Я не лягу на землю лицом вниз, — ответила Аня. — Можете стрелять в лицо.
— Прежде чем я выстрелю тебе в лицо, ты еще у меня попляшешь, курва! — сказал офицер. — Ты у меня еще так попляшешь, что ой-ой! И тебе не поможет любимая родина и дорогой товарищ Сталин!
— Мне поможет родина, — ответила Аня, — мне поможет товарищ Сталин, а вам уже ничто не поможет.
Вихрь снова зажмурился, потому что слышал, как офицер избивал девушку. Вихрь представил ее себе сейчас: такую красивую, женственную, но в то же время еще ребенка — курносую, с раскосыми громадными глазами и ямочками на щеках.
«Ну? — подумал он. — Пора выходить, что ли?»
Судьба разведчика... Ночные кабаки, танцовщицы, которые в перерыве между любовью курят, лежа на спине возле потного министра, и рассеянно спрашивают его о секретах генерального штаба; алюминиевые аэропланы и трансатлантические перелеты для переговоров за коктейлем с финансовыми магнатами; конспиративные явки в таинственных коттеджах с двойными стенами; лихие похищения чужих офицеров; толстые пачки новеньких банкнот в шершавых портмоне; любовь острогрудых, флегматичных блондинок; трескотня жестких от крахмала манишек на раутах и дипломатических приемах; легкая — за чашкой кофе — вербовка послов и министров... Боже ты мой, как же все это смешно, если б не было глупо и — в этой своей глупости — безжалостно по отношению к людям этой профессии.
А вот лежать и слушать, как бьют девочку и заставляют ее ложиться на землю, а ты затаился в сене, и тебя раздирает долг и сердце, разум и порыв — тогда как? А если приходится шутить с человеком, смотреть ему в глаза, угощать обедом, но знать, что сейчас, после этого обеда, когда вы вместе пойдете по ночной улице, ты должен будешь этого твоего доброго знакомого убить как врага? А ты бывал у него в доме, и знал его детей, и видел, как он играл с годовалой дочкой, — как тогда? А если ты должен спать с женщиной, разыгрывая любовь к ней, а в сердце у тебя другая, та, единственная? Тогда как? А если можно сказать на допросе только одно-единственное «да», а отвечать нужно «нет», а за этим «нет» встает камера пыток, отчаяние, ужас и безысходность, а потом длинный коридор, холод, плиты, в последний раз небо, в последний раз снег, в последний раз взгляд, в последний раз люди, которые в самый последний миг станут вдруг дорогими-дорогими, потому что они — последние люди, которых ты сможешь видеть на земле? Тогда как?!
Где-то рядом заурчал автомобильный мотор. Скрипнули тормоза, хлопнула дверь, и Вихрь услышал немецкую речь:
— Перестаньте, болван вы этакий! Что это за скотство — бить женщину!
Потом этот же человек мягко произнес:
— Я приношу вам извинения за это безобразие, девушка. Пожалуйста, садитесь в машину.
Ане перевели слова немца. Он дождался, пока ей это перевели, и обратился к своему подчиненному:
— Мне совестно за вас, обер-лейтенант. У вас стиль мясника, а не офицера германской армии.
— На русском фронте погиб мой брат, — тихо ответил обер-лейтенант.
— Война — не игра в серсо! На войне убивают.
После первого дня допросов Берг понял: с этой девицей ни о чем не договориться, если следовать обычным канонам вопросов и ответов. Она будет врать, а если ее уличить — замолчит. Берг решил идти другим путем — пробный шар он подпустил при ее аресте. Когда отчитывают в присутствии арестованного того, кто его брал и бил, — это неплохой аванс для дальнейшей работы. Берг решил поиграть с русской: он решил завербоваться к ней, а уж потом через нее выйти на остальных участников группы, заброшенной в тыл. Решив партию так, он вызвал Аню на допрос ночью, когда все остальные сотрудники военной разведки разошлись по квартирам и во всем здании осталось только пять человек: четыре охранника и полковник.
Берг усадил Аню в кресло, включил плитку и поставил чайник. Потом он сел напротив нее — близко, так, что их колени соприкасались, и начал улыбчиво и грустно рассматривать девушку. Весь день он вел допрос через переводчика, никак не выдав свое знание русского языка. Это был тоже ход. Берг рассчитывал на этот ход. Он тихо сказал:
— Вот такие пироги, золото мое...
Сказал он это с таким милым волжским оканьем, что Аня отпрянула к спинке кресла.
«Яростной убежденности большевиков глупо противопоставлять гестаповский фанатизм. Коса найдет на камень, — думал Берг, рассчитывая все ходы будущей операции после первых восьми часов допроса. — Надо искать иные пути. Косе надо подставлять траву. Но она, эта подставляемая трава, должна оказаться такой густой, что коса в ней сначала затупится, а потом запутается. И направить косу нельзя — точильного камня поблизости нет».
— Только тихонько говори, — перешел на шепот Берг, — здесь даже стены имеют уши.
Он отошел к шкафу, открыл дверцы, выдвинул большой американский автоматический проигрыватель «Колумбия», поставил несколько пластинок и включил музыку. Он слушал танго, закрыв глаза и покачивая в такт головой.
— Слушай, — сказал он, медленно подняв тяжелые веки, — слушай меня внимательно. Я не хочу знать ни твоего настоящего имени, ни кто ты, ни с кем связана. Я постараюсь тебе помочь, но не ценой предательства, а иной ценой. Не понимаешь?
Все это было так неожиданно, что Аня, покачав головой, также шепотом ответила:
— Не понимаю.
— Я хочу, чтобы ты мне ответила только на один вопрос, — сказал Берг очень медленно, — ты считаешь, что все немцы с Гитлером или нет?
— Нет, — ответила Аня, — не все.
— Как ты думаешь, может под погонами полковника скрываться человек, не симпатизирующий фашизму?
— Такие люди сдаются в плен.
— Верно. В плен могут сдаться люди, которые находятся на переднем крае. А что делать человеку — я не о себе говорю, не думай, у нас ведь идет отвлеченный разговор, — так вот, что делать человеку, который не имеет возможности сдаться в плен?
— Гитлера застрелить — вот что.
— Ну, хорошо... Я этого твоего ответа вообще не слышал. Я повторяю свой вопрос: как такому человеку доказать свою антипатию фашизму?
— Чего вы от меня хотите? — спросила Аня.
— Ничего, — сказал Берг. — Сейчас будем пить чай — всего лишь. Ты любишь как — покрепче или слабенький?
— Покрепче.
— Зря. От крепкого чая портится цвет лица.
— У меня уж и так испортился цвет лица, — сказала Аня и пощупала синяк под глазом.
— Пойми его. У этого офицера на фронте погиб брат, молоденький мальчик.
— Про молоденького он не говорил. Он сказал — просто брат.
«Барышня знает немецкий», — отметил для себя Берг, но вида не подал.
— Ну, все равно брат. Родной ведь человек.
— Не мы все это начали.
— Тоже верно. Я не оправдываю его, просто я пытался тебе объяснить, почему он был несдержан.
— Может, вы скажете, что у вас не пытают?
— У нас — нет. У нас расстреливают. Пытают в гестапо, а я — не гестапо, я армейская разведка. Абвер. Вернее, бывший абвер. Слыхала?
— Нет. Не слыхала.
— Ну, это не важно, — улыбнулся Берг и посмотрел в глаза девушке, — я не ловлю тебя, не думай.
— А я и не думаю.
— Сколько тебе сахару класть?
— Чем больше — тем лучше.
— Четыре. Достаточно?
— Можно и пять.
— Ну, пожалуйста. Давай положим пять. Сам я пью вприкуску.
— Откуда вы так хорошо знаете русский?
— Я не могу тебе ответить.
— Почему?
— Потому, что это — моя тайна, а если ее узнаешь ты, это перестанет быть тайной. Вас виссен цвай, виссен дас швайн.
Аня промолчала.
— Поняла? — спросил Берг.
— Нет, не пояяла.
— А что же не спрашиваешь?
— Сами скажете, если надо.
— Верно. Это значит: что знают двое, то знает и свинья.
— Горячий чай-то... Не притронешься.
— А ты не торопись. У нас есть время.
— Сейчас сколько?
— Двенадцать.
— Вы меня долго продержите?
— Сколько захочешь. Я приказал дать тебе одеяло в камеру.
— Мне дали. Спасибо.
— Господи, не за что...
— Так я не пойму — чего вы от меня хотите?
— Ровным счетом ничего, — мягко улыбнулся Берг. — Я хочу пофантазировать. Представь себе: русской разведчице — не тебе, не тебе, а какой-то другой, тебе незнакомой — дают возможность бежать. Так? И даже помогают ей перейти линию фронта. Или наладить радиосвязь отсюда. Только с одним условием: чтобы она сказала в разведотделе или в генштабе, что, мол, в одной из германских армейских группировок, одной из самых сильных, скажем, группировок, есть человек, который хотел бы войти в контакт с русской разведкой. Как ты думаешь, пойдут на это большевики?
— Откуда я знаю...
— Ты не знаешь, понятное дело... Я ведь не о тебе говорю, я просто фантазирую. Позволь и себе пофантазировать. Как ты думаешь, пойдут на контакты с таким человеком или нет?
— Из немецких тюрем побег невозможен.
— Конечно, невозможен, если ты попала в гестапо. Но ты попала в руки армейской секретной службы. Из гестапо никто не убегает. Оттуда устраивают побеги для перевербованных агентов — только лишь. Вот недавно такой побег гестапо устроило одному перевербованному агенту прямо с краковского рынка.
Берг мельком глянул на девушку: он хотел видеть ее реакцию. Если она связана с тем бежавшим от гестапо русским, она не может не прореагировать. Но лицо ее осталось спокойным, никак не напряглось, и руки тоже спокойно лежали на коленях.
«Значит, она не связана с тем человеком, — решил Берг, — видимо, это другая группа. Через нее я все выясню о Мухе. По его описаниям, это, конечно, она».
(Конечно, если б Вихрь сказал Ане про свой арест, она бы дрогнула. Когда человек арестован, он перестает бояться за себя — он боится за друзей. Но Вихрь ничего никому не сказал, потому что отдавал себе отчет: скажи он, и все его подчиненные шарахнутся от него как от возможного агента гестапо — просто так из гестапо не уйдешь. Он решил открыться потом, когда задание будет выполнено.
Так сложное взаимосплетение случайностей спасло Аню — а этих взаимосплетений случайностей окажется в ближайшие дни столько и значение их будет так велико, что существенным образом перекорежит судьбы многих людей, в той или иной степени связанных с операцией «Вихрь».)
— А где гарантия, что русская разведчица не получит пулю в спину? — спросила Аня.
— Ну, это уже смешно, — ответил Берг, прихлебывая чай. — Первая гарантия — возможность пустить ей пулю в лоб, а не в спину. Как русскому шпиону — здесь, в тюрьме, даже без суда.
— Что, многие у вас поняли — крышка? Да?
— Я же не задаю тебе прямых вопросов, золото мое. Я же с тобой фантазирую, а ты требуешь ответов, которые могут стоить мне головы.
— Ладно, — сказала Аня, допив чай. — Я согласна попробовать.
Берг тоже допил чай, аккуратно поставил чашку на тоненькое блюдечко саксонского фарфора и сказал:
— А где гарантия, что я не буду тобой продан, если побег по каким-либо причинам не состоится?
— Вы не будете от меня ничего требовать — здесь, заранее?
— Буду.
— Чего же именно?
— Твоего согласия поехать в наш радиоцентр и передать своим, в штаб, несколько дезинформаций.
— Не получится.
— Погоди. Не горячись. Ты передашь две-три дезы, а потом я тебе устрою побег и ты сможешь связаться со своими людьми и передать в Москву, что такие-то и такие-то сведения не что иное, как дезинформация. Во-вторых, после того как ты это передашь своим, они смогут начать игру против нас, «поверив» нам, а на самом деле они будут знать всю правду. Это выгоднее Москве, чем Берлину, уж послушай меня, я в разведке не первый год.
— Зачем нужен такой трудный путь для побега?
— Затем, что оттуда можно бежать. Радиоцентр — не тюрьма.
— Я должна подумать.
— Думай.
— Нет, не здесь.
— Ты хочешь вернуться в камеру?
— Да.
— Ладно. На, поешь, — сказал Берг, достав консервы, — мажь на хлеб, это свинина.
— Спасибо.
— Теперь вот что: при допросах я, возможно, буду на тебя кричать и топать ногами. Это необходимо, понимаешь? Так что не обижайся.
— А почему бы вам не бежать вместе со мной?
— Чтобы быть у вас расстрелянным? Не хочу.
— Я даю вам гарантию.
— Душечка ты моя, — улыбнулся Берг, — гарантии могу дать только один я — себе самому. Для этого мне надо передать здесь твоим людям такие сведения, которые покажут вашему начальству, что я собой представляю. Мне нужен связник, который будет сразу связываться с вашим Центром.
— А почему вы решили говорить обо всем этом со мной?
— Ты думаешь, мы каждый день ловим русских разведчиков? И потом — ты идеальный случай, ты радистка, я могу забрать тебя на радиоцентр, понимаешь? Отсюда я тебе побега устроить не смогу ни при каких обстоятельствах.
— Я хочу подумать, — повторила Аня.
В камере она упала лицом на нары и завыла, как от боли.
«Дура, дура, набитая дура! — думала она. — Ничего не знаю, ничего не понимаю! Дура! Мамочка, как мне быть-то, мамочка?!»
И — заплакала, как от злой обиды в детстве.
27. ВСЕ ПЛОХО
28. ЗАКОНОМЕРНОСТЬ СЛУЧАЙНОСТЕЙ
— Прежде чем я выстрелю тебе в лицо, ты еще у меня попляшешь, курва! — сказал офицер. — Ты у меня еще так попляшешь, что ой-ой! И тебе не поможет любимая родина и дорогой товарищ Сталин!
— Мне поможет родина, — ответила Аня, — мне поможет товарищ Сталин, а вам уже ничто не поможет.
Вихрь снова зажмурился, потому что слышал, как офицер избивал девушку. Вихрь представил ее себе сейчас: такую красивую, женственную, но в то же время еще ребенка — курносую, с раскосыми громадными глазами и ямочками на щеках.
«Ну? — подумал он. — Пора выходить, что ли?»
Судьба разведчика... Ночные кабаки, танцовщицы, которые в перерыве между любовью курят, лежа на спине возле потного министра, и рассеянно спрашивают его о секретах генерального штаба; алюминиевые аэропланы и трансатлантические перелеты для переговоров за коктейлем с финансовыми магнатами; конспиративные явки в таинственных коттеджах с двойными стенами; лихие похищения чужих офицеров; толстые пачки новеньких банкнот в шершавых портмоне; любовь острогрудых, флегматичных блондинок; трескотня жестких от крахмала манишек на раутах и дипломатических приемах; легкая — за чашкой кофе — вербовка послов и министров... Боже ты мой, как же все это смешно, если б не было глупо и — в этой своей глупости — безжалостно по отношению к людям этой профессии.
А вот лежать и слушать, как бьют девочку и заставляют ее ложиться на землю, а ты затаился в сене, и тебя раздирает долг и сердце, разум и порыв — тогда как? А если приходится шутить с человеком, смотреть ему в глаза, угощать обедом, но знать, что сейчас, после этого обеда, когда вы вместе пойдете по ночной улице, ты должен будешь этого твоего доброго знакомого убить как врага? А ты бывал у него в доме, и знал его детей, и видел, как он играл с годовалой дочкой, — как тогда? А если ты должен спать с женщиной, разыгрывая любовь к ней, а в сердце у тебя другая, та, единственная? Тогда как? А если можно сказать на допросе только одно-единственное «да», а отвечать нужно «нет», а за этим «нет» встает камера пыток, отчаяние, ужас и безысходность, а потом длинный коридор, холод, плиты, в последний раз небо, в последний раз снег, в последний раз взгляд, в последний раз люди, которые в самый последний миг станут вдруг дорогими-дорогими, потому что они — последние люди, которых ты сможешь видеть на земле? Тогда как?!
Где-то рядом заурчал автомобильный мотор. Скрипнули тормоза, хлопнула дверь, и Вихрь услышал немецкую речь:
— Перестаньте, болван вы этакий! Что это за скотство — бить женщину!
Потом этот же человек мягко произнес:
— Я приношу вам извинения за это безобразие, девушка. Пожалуйста, садитесь в машину.
Ане перевели слова немца. Он дождался, пока ей это перевели, и обратился к своему подчиненному:
— Мне совестно за вас, обер-лейтенант. У вас стиль мясника, а не офицера германской армии.
— На русском фронте погиб мой брат, — тихо ответил обер-лейтенант.
— Война — не игра в серсо! На войне убивают.
После первого дня допросов Берг понял: с этой девицей ни о чем не договориться, если следовать обычным канонам вопросов и ответов. Она будет врать, а если ее уличить — замолчит. Берг решил идти другим путем — пробный шар он подпустил при ее аресте. Когда отчитывают в присутствии арестованного того, кто его брал и бил, — это неплохой аванс для дальнейшей работы. Берг решил поиграть с русской: он решил завербоваться к ней, а уж потом через нее выйти на остальных участников группы, заброшенной в тыл. Решив партию так, он вызвал Аню на допрос ночью, когда все остальные сотрудники военной разведки разошлись по квартирам и во всем здании осталось только пять человек: четыре охранника и полковник.
Берг усадил Аню в кресло, включил плитку и поставил чайник. Потом он сел напротив нее — близко, так, что их колени соприкасались, и начал улыбчиво и грустно рассматривать девушку. Весь день он вел допрос через переводчика, никак не выдав свое знание русского языка. Это был тоже ход. Берг рассчитывал на этот ход. Он тихо сказал:
— Вот такие пироги, золото мое...
Сказал он это с таким милым волжским оканьем, что Аня отпрянула к спинке кресла.
«Яростной убежденности большевиков глупо противопоставлять гестаповский фанатизм. Коса найдет на камень, — думал Берг, рассчитывая все ходы будущей операции после первых восьми часов допроса. — Надо искать иные пути. Косе надо подставлять траву. Но она, эта подставляемая трава, должна оказаться такой густой, что коса в ней сначала затупится, а потом запутается. И направить косу нельзя — точильного камня поблизости нет».
— Только тихонько говори, — перешел на шепот Берг, — здесь даже стены имеют уши.
Он отошел к шкафу, открыл дверцы, выдвинул большой американский автоматический проигрыватель «Колумбия», поставил несколько пластинок и включил музыку. Он слушал танго, закрыв глаза и покачивая в такт головой.
— Слушай, — сказал он, медленно подняв тяжелые веки, — слушай меня внимательно. Я не хочу знать ни твоего настоящего имени, ни кто ты, ни с кем связана. Я постараюсь тебе помочь, но не ценой предательства, а иной ценой. Не понимаешь?
Все это было так неожиданно, что Аня, покачав головой, также шепотом ответила:
— Не понимаю.
— Я хочу, чтобы ты мне ответила только на один вопрос, — сказал Берг очень медленно, — ты считаешь, что все немцы с Гитлером или нет?
— Нет, — ответила Аня, — не все.
— Как ты думаешь, может под погонами полковника скрываться человек, не симпатизирующий фашизму?
— Такие люди сдаются в плен.
— Верно. В плен могут сдаться люди, которые находятся на переднем крае. А что делать человеку — я не о себе говорю, не думай, у нас ведь идет отвлеченный разговор, — так вот, что делать человеку, который не имеет возможности сдаться в плен?
— Гитлера застрелить — вот что.
— Ну, хорошо... Я этого твоего ответа вообще не слышал. Я повторяю свой вопрос: как такому человеку доказать свою антипатию фашизму?
— Чего вы от меня хотите? — спросила Аня.
— Ничего, — сказал Берг. — Сейчас будем пить чай — всего лишь. Ты любишь как — покрепче или слабенький?
— Покрепче.
— Зря. От крепкого чая портится цвет лица.
— У меня уж и так испортился цвет лица, — сказала Аня и пощупала синяк под глазом.
— Пойми его. У этого офицера на фронте погиб брат, молоденький мальчик.
— Про молоденького он не говорил. Он сказал — просто брат.
«Барышня знает немецкий», — отметил для себя Берг, но вида не подал.
— Ну, все равно брат. Родной ведь человек.
— Не мы все это начали.
— Тоже верно. Я не оправдываю его, просто я пытался тебе объяснить, почему он был несдержан.
— Может, вы скажете, что у вас не пытают?
— У нас — нет. У нас расстреливают. Пытают в гестапо, а я — не гестапо, я армейская разведка. Абвер. Вернее, бывший абвер. Слыхала?
— Нет. Не слыхала.
— Ну, это не важно, — улыбнулся Берг и посмотрел в глаза девушке, — я не ловлю тебя, не думай.
— А я и не думаю.
— Сколько тебе сахару класть?
— Чем больше — тем лучше.
— Четыре. Достаточно?
— Можно и пять.
— Ну, пожалуйста. Давай положим пять. Сам я пью вприкуску.
— Откуда вы так хорошо знаете русский?
— Я не могу тебе ответить.
— Почему?
— Потому, что это — моя тайна, а если ее узнаешь ты, это перестанет быть тайной. Вас виссен цвай, виссен дас швайн.
Аня промолчала.
— Поняла? — спросил Берг.
— Нет, не пояяла.
— А что же не спрашиваешь?
— Сами скажете, если надо.
— Верно. Это значит: что знают двое, то знает и свинья.
— Горячий чай-то... Не притронешься.
— А ты не торопись. У нас есть время.
— Сейчас сколько?
— Двенадцать.
— Вы меня долго продержите?
— Сколько захочешь. Я приказал дать тебе одеяло в камеру.
— Мне дали. Спасибо.
— Господи, не за что...
— Так я не пойму — чего вы от меня хотите?
— Ровным счетом ничего, — мягко улыбнулся Берг. — Я хочу пофантазировать. Представь себе: русской разведчице — не тебе, не тебе, а какой-то другой, тебе незнакомой — дают возможность бежать. Так? И даже помогают ей перейти линию фронта. Или наладить радиосвязь отсюда. Только с одним условием: чтобы она сказала в разведотделе или в генштабе, что, мол, в одной из германских армейских группировок, одной из самых сильных, скажем, группировок, есть человек, который хотел бы войти в контакт с русской разведкой. Как ты думаешь, пойдут на это большевики?
— Откуда я знаю...
— Ты не знаешь, понятное дело... Я ведь не о тебе говорю, я просто фантазирую. Позволь и себе пофантазировать. Как ты думаешь, пойдут на контакты с таким человеком или нет?
— Из немецких тюрем побег невозможен.
— Конечно, невозможен, если ты попала в гестапо. Но ты попала в руки армейской секретной службы. Из гестапо никто не убегает. Оттуда устраивают побеги для перевербованных агентов — только лишь. Вот недавно такой побег гестапо устроило одному перевербованному агенту прямо с краковского рынка.
Берг мельком глянул на девушку: он хотел видеть ее реакцию. Если она связана с тем бежавшим от гестапо русским, она не может не прореагировать. Но лицо ее осталось спокойным, никак не напряглось, и руки тоже спокойно лежали на коленях.
«Значит, она не связана с тем человеком, — решил Берг, — видимо, это другая группа. Через нее я все выясню о Мухе. По его описаниям, это, конечно, она».
(Конечно, если б Вихрь сказал Ане про свой арест, она бы дрогнула. Когда человек арестован, он перестает бояться за себя — он боится за друзей. Но Вихрь ничего никому не сказал, потому что отдавал себе отчет: скажи он, и все его подчиненные шарахнутся от него как от возможного агента гестапо — просто так из гестапо не уйдешь. Он решил открыться потом, когда задание будет выполнено.
Так сложное взаимосплетение случайностей спасло Аню — а этих взаимосплетений случайностей окажется в ближайшие дни столько и значение их будет так велико, что существенным образом перекорежит судьбы многих людей, в той или иной степени связанных с операцией «Вихрь».)
— А где гарантия, что русская разведчица не получит пулю в спину? — спросила Аня.
— Ну, это уже смешно, — ответил Берг, прихлебывая чай. — Первая гарантия — возможность пустить ей пулю в лоб, а не в спину. Как русскому шпиону — здесь, в тюрьме, даже без суда.
— Что, многие у вас поняли — крышка? Да?
— Я же не задаю тебе прямых вопросов, золото мое. Я же с тобой фантазирую, а ты требуешь ответов, которые могут стоить мне головы.
— Ладно, — сказала Аня, допив чай. — Я согласна попробовать.
Берг тоже допил чай, аккуратно поставил чашку на тоненькое блюдечко саксонского фарфора и сказал:
— А где гарантия, что я не буду тобой продан, если побег по каким-либо причинам не состоится?
— Вы не будете от меня ничего требовать — здесь, заранее?
— Буду.
— Чего же именно?
— Твоего согласия поехать в наш радиоцентр и передать своим, в штаб, несколько дезинформаций.
— Не получится.
— Погоди. Не горячись. Ты передашь две-три дезы, а потом я тебе устрою побег и ты сможешь связаться со своими людьми и передать в Москву, что такие-то и такие-то сведения не что иное, как дезинформация. Во-вторых, после того как ты это передашь своим, они смогут начать игру против нас, «поверив» нам, а на самом деле они будут знать всю правду. Это выгоднее Москве, чем Берлину, уж послушай меня, я в разведке не первый год.
— Зачем нужен такой трудный путь для побега?
— Затем, что оттуда можно бежать. Радиоцентр — не тюрьма.
— Я должна подумать.
— Думай.
— Нет, не здесь.
— Ты хочешь вернуться в камеру?
— Да.
— Ладно. На, поешь, — сказал Берг, достав консервы, — мажь на хлеб, это свинина.
— Спасибо.
— Теперь вот что: при допросах я, возможно, буду на тебя кричать и топать ногами. Это необходимо, понимаешь? Так что не обижайся.
— А почему бы вам не бежать вместе со мной?
— Чтобы быть у вас расстрелянным? Не хочу.
— Я даю вам гарантию.
— Душечка ты моя, — улыбнулся Берг, — гарантии могу дать только один я — себе самому. Для этого мне надо передать здесь твоим людям такие сведения, которые покажут вашему начальству, что я собой представляю. Мне нужен связник, который будет сразу связываться с вашим Центром.
— А почему вы решили говорить обо всем этом со мной?
— Ты думаешь, мы каждый день ловим русских разведчиков? И потом — ты идеальный случай, ты радистка, я могу забрать тебя на радиоцентр, понимаешь? Отсюда я тебе побега устроить не смогу ни при каких обстоятельствах.
— Я хочу подумать, — повторила Аня.
В камере она упала лицом на нары и завыла, как от боли.
«Дура, дура, набитая дура! — думала она. — Ничего не знаю, ничего не понимаю! Дура! Мамочка, как мне быть-то, мамочка?!»
И — заплакала, как от злой обиды в детстве.
27. ВСЕ ПЛОХО
Карл Аппель уехал с офицерами куда-то в сторону Закопане. Поэтому Вихрь и Коля решили остаться ночевать у Степана: дом Крыси был надежен — в здешнем гарнизоне все знали, что хозяйка любит солдата вермахта.
Крыся поставила на стол большой чайник и творога, а сама ушла спать.
— Вот так! — сказал Вихрь. — Вот так, братцы...
— Погубят девку, — сказал Коля. — Хороший она человек.
— Не сломится? — спросил Степан.
— Нет, не сломится, — ответил Вихрь.
— Не сломится, — повторил Коля.
— Мы теперь без связи, — сказал Вихрь, — дело — швах. Думаю, не пришлось бы идти к своим — за рацией. Правда, Седой обещал подумать, может, будем передавать через партизан.
— Армия Людова?
— Да. Хлопски батальоны. По-моему, у него есть связь. Но об этом будем думать. Пока вот что... Последняя фраза от Бородина была такая: "...быть в костеле, а потом в отеле «Французском». Именно там был в эти дни фон Штирлиц...
— Ну? — спросил Коля.
Вихрь долго молчал, а после сказал, не глядя на Богданова:
— Степан, ты б пошел в сени, — может, кто слушает нас.
Богданов усмехнулся и вышел.
— Ты что, не веришь ему? — спросил Коля.
— Почему не верю... Верю... Если б не верил — не пришел бы. Просто сейчас надо вдвоем подумать — что это значит.
— Ты как считаешь?
— Я только начну об этом думать — сразу на Анюте замыкаюсь. Я у нее последнюю неделю жил, у Войтеха, пасечника. Она, знаешь, как песенка — легкая такая, веселая, нежная. Утром встанет — глазищи громадные припухли со сна, ямочка на щеке, как у младенца... Мужика можно пытать болью, это, конечно, страшно, но, как все, связанное с телом, можно перенести. А вот девушку могуть замучить позором. Меня иногда ужас берет: живут на земле люди — все по одному образу и подобию созданы, и недолго в общем-то живут, а поди ж ты — тюрем понастроили, пытать выучились, стреляют друг в друга, детишек делают несчастными... Какую ж еще им правду надо всем рассказать, чтоб наступило братство под этим небом?
— Сначала надо повесить Гитлера.
— Понимаешь, каждая новая жертва сама по себе делает еще большее количество людей обреченными: пепел Клааса стучит в сердце.
— Ты что это, милый? Против того, чтобы вешать Гитлера?
— С ума сошел! Я не об этом. Да и потом, Гитлер, по-моему, не вправе считаться человеком. Человек может ошибаться, делать глупости, может стать невольным виновником несчастий, но человек — двуногое позвоночное, получившее в дар возможность осознанно рассуждать и проводить в жизнь задуманное, — не имеет права обосновывать физическое уничтожение себе подобных только тем, что у них окающий язык, горбатый нос или страсть к таборной жизни. Гитлер — это патология. Войну мы уже выиграли. Как дальше будет жить мир — вот о чем я. Знаешь, я отношусь к той категории людей, для которых все наши жертвы — это не повод слезливо вспоминать прошлое, а встряхивающий шок, заставляющий думать — как будет дальше, как будет в том мире, ради которого наша Анюта сейчас обречена на мучения.
— Что-то тебя в минор потянуло. Вихрь?
— Говорят, страдания делают человека черствым... Не знаю... Наверное, это не совсем так. Страдание калечит психику. Я в сорок втором, в Кривом Роге, расстрелял одного предателя... Он был у гестаповцев агентом. В газетенке пописывал. Вильна Украина, проклятые москали, жидивска коммуна... Словом, все как полагается, большой джентльменский набор. Одно б дело — просто пописывал, а то играл в националиста-антигитлеровца. Несколько наших клюнули, ну и погибли в тюрьме. Я к нему пришел, а он — молоденький паренек, красивый, вокруг жена воркует, ласковая, добрая... А он назначил свидание трем мальчишкам-студентам из патриотической группы: они у нас на сводках Совинформбюро сидели. Значит, не убей я его сейчас, завтра трое наших пареньков будут висеть в камере пыток. И знаешь, что страшно: я даже про тех, кого он уже продал, тогда не думал. Я думал о тех, кого он продаст завтра, а видел его жену... Когда мы с ним вышли, он на колени упал, мычит и все повторяет: «Лёлечка у меня, Лёлечка сиротой останется, пощадите ради Лёлечки, я вам отслужу... Лёлечка не виновата, что у нее муж слабым оказался...» Я потом три ночи не спал.
— Ты ее любишь, — тихо сказал Коля, — я понял тебя. Вихрь.
— У тебя нет детей, тебе этого не понять. Ладно. Давай будем думать про Штирлица. Люди Седого подтвердили, что он — большая фигура.
— Эсэсовца, видимо, надо либо угробить, либо выкрасть. Таких нельзя пропускать.
— Видимо. Но это большая разница: выкрасть или ликвидировать. Ты «Французскую» гостиницу хорошо знаешь?
— Знаю.
— Туда имеют право входа цивильные?
— Я пройду.
— Не хвались, едучи на рать...
— Я пройду, — упрямо повторил Коля. — Для такого дела пройду.
— Тогда посмотри за ним денек. Теперь дальше. Седой работает по связи с тюрьмой.
— Нужны деньги?
— Да. Возможно, понадобятся.
— Достанем.
— Стоп. Я поэтому и хотел поговорить с глазу на глаз. Ты держишь нити интенданта Курта и боевой группы плюс часть связей Седого. Если ты загремишь — мы провалим всю операцию. На экспроприацию, если она вообще будет нужна, должен пойти Богданов.
— Один?
— Зачем один... Ты подключишь к нему троих из твоей лесной боевой группы. Причем брать надо либо банк, либо магазин. Если мы пойдем на экспроприацию какого-нибудь склада или аптеки — можем засветиться на реализации. Что нового от интенданта?
— Он передал скучные данные — никаких сенсаций. Его, кстати, в Прагу переводят...
— Когда?
— Точно не знаю.
— Ничего. Он нам еще здесь пригодится.
— Звать Степана?
— Да.
Коля вышел в сени. Степан сидел под дверью, напряженно прислушиваясь к тревожной ночной тишине. Изредка завоет собака, станет от этого жутко и тоскливо, а потом снова тишина, особая тишина оккупации, когда каждая минута несет с собой ожидание выстрела, вопля, гибели.
Крыся поставила на стол большой чайник и творога, а сама ушла спать.
— Вот так! — сказал Вихрь. — Вот так, братцы...
— Погубят девку, — сказал Коля. — Хороший она человек.
— Не сломится? — спросил Степан.
— Нет, не сломится, — ответил Вихрь.
— Не сломится, — повторил Коля.
— Мы теперь без связи, — сказал Вихрь, — дело — швах. Думаю, не пришлось бы идти к своим — за рацией. Правда, Седой обещал подумать, может, будем передавать через партизан.
— Армия Людова?
— Да. Хлопски батальоны. По-моему, у него есть связь. Но об этом будем думать. Пока вот что... Последняя фраза от Бородина была такая: "...быть в костеле, а потом в отеле «Французском». Именно там был в эти дни фон Штирлиц...
— Ну? — спросил Коля.
Вихрь долго молчал, а после сказал, не глядя на Богданова:
— Степан, ты б пошел в сени, — может, кто слушает нас.
Богданов усмехнулся и вышел.
— Ты что, не веришь ему? — спросил Коля.
— Почему не верю... Верю... Если б не верил — не пришел бы. Просто сейчас надо вдвоем подумать — что это значит.
— Ты как считаешь?
— Я только начну об этом думать — сразу на Анюте замыкаюсь. Я у нее последнюю неделю жил, у Войтеха, пасечника. Она, знаешь, как песенка — легкая такая, веселая, нежная. Утром встанет — глазищи громадные припухли со сна, ямочка на щеке, как у младенца... Мужика можно пытать болью, это, конечно, страшно, но, как все, связанное с телом, можно перенести. А вот девушку могуть замучить позором. Меня иногда ужас берет: живут на земле люди — все по одному образу и подобию созданы, и недолго в общем-то живут, а поди ж ты — тюрем понастроили, пытать выучились, стреляют друг в друга, детишек делают несчастными... Какую ж еще им правду надо всем рассказать, чтоб наступило братство под этим небом?
— Сначала надо повесить Гитлера.
— Понимаешь, каждая новая жертва сама по себе делает еще большее количество людей обреченными: пепел Клааса стучит в сердце.
— Ты что это, милый? Против того, чтобы вешать Гитлера?
— С ума сошел! Я не об этом. Да и потом, Гитлер, по-моему, не вправе считаться человеком. Человек может ошибаться, делать глупости, может стать невольным виновником несчастий, но человек — двуногое позвоночное, получившее в дар возможность осознанно рассуждать и проводить в жизнь задуманное, — не имеет права обосновывать физическое уничтожение себе подобных только тем, что у них окающий язык, горбатый нос или страсть к таборной жизни. Гитлер — это патология. Войну мы уже выиграли. Как дальше будет жить мир — вот о чем я. Знаешь, я отношусь к той категории людей, для которых все наши жертвы — это не повод слезливо вспоминать прошлое, а встряхивающий шок, заставляющий думать — как будет дальше, как будет в том мире, ради которого наша Анюта сейчас обречена на мучения.
— Что-то тебя в минор потянуло. Вихрь?
— Говорят, страдания делают человека черствым... Не знаю... Наверное, это не совсем так. Страдание калечит психику. Я в сорок втором, в Кривом Роге, расстрелял одного предателя... Он был у гестаповцев агентом. В газетенке пописывал. Вильна Украина, проклятые москали, жидивска коммуна... Словом, все как полагается, большой джентльменский набор. Одно б дело — просто пописывал, а то играл в националиста-антигитлеровца. Несколько наших клюнули, ну и погибли в тюрьме. Я к нему пришел, а он — молоденький паренек, красивый, вокруг жена воркует, ласковая, добрая... А он назначил свидание трем мальчишкам-студентам из патриотической группы: они у нас на сводках Совинформбюро сидели. Значит, не убей я его сейчас, завтра трое наших пареньков будут висеть в камере пыток. И знаешь, что страшно: я даже про тех, кого он уже продал, тогда не думал. Я думал о тех, кого он продаст завтра, а видел его жену... Когда мы с ним вышли, он на колени упал, мычит и все повторяет: «Лёлечка у меня, Лёлечка сиротой останется, пощадите ради Лёлечки, я вам отслужу... Лёлечка не виновата, что у нее муж слабым оказался...» Я потом три ночи не спал.
— Ты ее любишь, — тихо сказал Коля, — я понял тебя. Вихрь.
— У тебя нет детей, тебе этого не понять. Ладно. Давай будем думать про Штирлица. Люди Седого подтвердили, что он — большая фигура.
— Эсэсовца, видимо, надо либо угробить, либо выкрасть. Таких нельзя пропускать.
— Видимо. Но это большая разница: выкрасть или ликвидировать. Ты «Французскую» гостиницу хорошо знаешь?
— Знаю.
— Туда имеют право входа цивильные?
— Я пройду.
— Не хвались, едучи на рать...
— Я пройду, — упрямо повторил Коля. — Для такого дела пройду.
— Тогда посмотри за ним денек. Теперь дальше. Седой работает по связи с тюрьмой.
— Нужны деньги?
— Да. Возможно, понадобятся.
— Достанем.
— Стоп. Я поэтому и хотел поговорить с глазу на глаз. Ты держишь нити интенданта Курта и боевой группы плюс часть связей Седого. Если ты загремишь — мы провалим всю операцию. На экспроприацию, если она вообще будет нужна, должен пойти Богданов.
— Один?
— Зачем один... Ты подключишь к нему троих из твоей лесной боевой группы. Причем брать надо либо банк, либо магазин. Если мы пойдем на экспроприацию какого-нибудь склада или аптеки — можем засветиться на реализации. Что нового от интенданта?
— Он передал скучные данные — никаких сенсаций. Его, кстати, в Прагу переводят...
— Когда?
— Точно не знаю.
— Ничего. Он нам еще здесь пригодится.
— Звать Степана?
— Да.
Коля вышел в сени. Степан сидел под дверью, напряженно прислушиваясь к тревожной ночной тишине. Изредка завоет собака, станет от этого жутко и тоскливо, а потом снова тишина, особая тишина оккупации, когда каждая минута несет с собой ожидание выстрела, вопля, гибели.
28. ЗАКОНОМЕРНОСТЬ СЛУЧАЙНОСТЕЙ
У Седого в Варшаве до войны жил брат — известный в городе психиатр. У брата была дочь Мария. Когда отец погиб в тридцать девятом, она перебралась в Краков. Сначала она жила в доме у Седого, а когда он перешел на нелегальное положение, сняла себе комнату — от покойного отца осталась коллекция золотых монет и несколько подлинных средневековых гравюр, на это можно было жить. Некоторое время Мария работала в университете, но когда университет гитлеровцы закрыли — по их планам, в Польше должны были быть только начальные школы, — она стала работать переводчицей на железнодорожном узле. Здесь она познакомилась с Игнацием Домбровским, инженером. Сестра Игнация Домбровского Ирена была невозможно мила, по улице ей ходить трудно: все оглядывались, особенно немцы. Именно так, на улице, когда она возвращалась с работы (выучилась на медицинскую сестру), с ней познакомился Вацлав Шмит — по матери словак, по отцу немец, по должности помощник начальника тюрьмы.
Он ходил за Иреной два года — краснел, вздыхал, сох. Тетушка Шмита жила в Лозанне, там у нее был обувной магазин. Чтобы достать документы на выезд к тетушке — и ну вас, немцев, к черту с вашей тюрьмой, — ему нужно было тридцать тысяч марок.
— Здесь — нет, — сказала ему Ирена, — среди этого вашего скотства может быть все, но не может быть любви. Здесь мы никогда не будем вместе. Увези меня в Швейцарию, где не стреляют и где озера в горах, — я стану тебе женой.
— Я тебя увезу, а ты меня там бросишь.
— Поляки могут делать все, что угодно, — ответила Ирена, — только они не умеют нарушать данного слова.
— А деньги? Откуда я возьму столько денег?
После ареста Ани Седой пошел по всем своим связям: любыми путями ему нужно было выйти к тюрьме. Два дня прошли впустую. Утром, когда он встретился с племянницей, та сказала:
— Знаешь, ничего нельзя обещать наверняка, но встречу я тебе устрою. Насколько мне известно, человеку из тюрьмы, некоему Шмиту, для счастья с Иреной нужны деньги. Может быть, тебе поговорить с ним?
...Когда Шмит и Седой остались в комнате одни, Седой сказал:
— Я знаю вашу историю. Помогите мне, я помогу вам.
— Кто вы?
— Моя история похожа в некоторой степени на вашу. Я люблю женщину, женщина эта сидит в вашей тюрьме. Мне нужно, чтобы эта женщина была со мной, мы уедем в горы — там мои родители, а вы уедете в Швейцарию — там ваша тетушка.
— Как зовут женщину, которую вы любите?
Седой закурил, пустил к потолку дым, прищурился и ответил:
— Ее зовут русская радистка.
— Вы с ума сошли...
— Я не сошел с ума.
— Это невозможно.
— Отчего?
— Оттого, что мне дорога жизнь.
— Вы будете чисты.
— Каким образом?
— Сначала мне нужно ваше принципиальное согласие.
— Это невозможно...
— Хорошо. Допустим, вам поступает приказ — передать мою женщину для допроса ночью, когда вы дежурите. Бумага остается у вас, а вам следует только выполнить приказ.
— Это невозможно...
— Вы меня не так поняли. Я знаю, вам нужны деньги, чтобы уехать с Иреной в Швейцарию. Разве нет?
— Допустим.
— Я даю вам эти деньги. Я даю вам тридцать тысяч. Вы мне даете мою женщину.
— Нет... Это невозможно...
В комнату вошла Ирена — глазищи зеленые, длинные волосы на плечах, талия осиная. Она остановилась возле двери и сказала:
— Да, Вацлав. Не «нет», но «да».
Шмита прижало к стулу, лицо его засветилось, пальцами захрустел.
— Это уже другой разговор, — ответил Седой. — Валяйте-ка рисуйте план тюрьмы и опишите всех поляков, которые работают в тюремной обслуге. И график ваших дежурств. Я составлю точный план.
— Хорошо, — ответил Шмит. — Вы боретесь за свою любовь. Я буду драться за свою. Пятнадцать тысяч вы мне должны передать, когда я составлю тот график, который вы просите. Пятнадцать — в тот час, когда передам вам русскую. Ее номер 622.
— Курносая, с ямочками на щеках, да?
— Да. С ямочками. Радистка.
— Вас никто не собирается обманывать, Шмит.
— Я тоже не собираюсь обманывать...
Ирена, стоявшая в дверях, сказала:
— Он прав, пан, он прав. Вы боретесь за свою судьбу, он за свою. Здесь я обязана молчать, иначе он не будет мужчиной.
Весь следующий день Вихрь провел с Седым и Юзефом Тромпчинским. Они медленно ездили по краковским улицам в разбитом, стареньком «вандерере» адвоката.
— Вот, — сказал Юзеф, — хозяин этого магазина Игнаци Ериховский. Сволочь, целует нацистам задницу. Портрет Гитлера выставил, каков, а?
— Ну и что? Хозяин моей новой явки тоже держит в комнате портрет Гитлера, — сказал Седой. — Кричать на каждом углу «я ненавижу Гитлера» — проявление ненормальности. Лучше кричи, что ты его обожаешь, но проткни шилом два баллона в их машине — и то больше пользы.
— На твоей новой явке радиопередатчик можно будет установить? — спросил Вихрь.
— Можно. Только нет смысла.
— Почему?
— Засекут. Недалеко шоссе.
— Глупость. Мы с Аней сидели в лесу, и там нас засекли очень даже просто. Один дом — они нас и окружили. А если б было с десяток домов — хотя бы с десяток, — неизвестно, чем бы все кончилось.
— Кончилось бы тем, что все десять домов были взорваны, жители расстреляны, а ты сидел бы в гестапо вместе с Анной, — сказал Тромпчинский. — Вихрь, глядите, во-он тот подъезд видите?
— Да.
— Это подвальчик. Там кабаре и проститутки. Я там был ночью: выручка громадная. Хозяин сидит за перегородкой, у него сейф. По-моему, плюс ко всему он спекулирует медикаментами. С гестапо связан уже два года... Он доносит гестаповцам, его весь город ненавидит, этого гитлеровского холуя. Фашист и спекулянт.
— Ночью опасно, — сказал Вихрь. — Задержат патрули.
— Да, — согласился Седой, — ночью мы будем, как голые.
— Стоп, — сказал Вихрь, — а если на немецкой машине? Юзеф, ты мог бы принять участие в этом деле?
— Меня знает хозяин. Меня вообще многие знают в городе.
— Я могу, — сказал Седой, — если очень надо, пойду я.
— Понимаешь, если пойдет один Степан с нашими ребятами, они сразу засветятся, хотя документы Коля им достал через своего интенданта.
— Да, — сказал Седой, — ваших даже в смокинге за версту определишь. Держаться совсем не умеют.
— Здесь банк? — спросил Вихрь.
— Да.
— Идеальнее ничего не придумаешь.
Он ходил за Иреной два года — краснел, вздыхал, сох. Тетушка Шмита жила в Лозанне, там у нее был обувной магазин. Чтобы достать документы на выезд к тетушке — и ну вас, немцев, к черту с вашей тюрьмой, — ему нужно было тридцать тысяч марок.
— Здесь — нет, — сказала ему Ирена, — среди этого вашего скотства может быть все, но не может быть любви. Здесь мы никогда не будем вместе. Увези меня в Швейцарию, где не стреляют и где озера в горах, — я стану тебе женой.
— Я тебя увезу, а ты меня там бросишь.
— Поляки могут делать все, что угодно, — ответила Ирена, — только они не умеют нарушать данного слова.
— А деньги? Откуда я возьму столько денег?
После ареста Ани Седой пошел по всем своим связям: любыми путями ему нужно было выйти к тюрьме. Два дня прошли впустую. Утром, когда он встретился с племянницей, та сказала:
— Знаешь, ничего нельзя обещать наверняка, но встречу я тебе устрою. Насколько мне известно, человеку из тюрьмы, некоему Шмиту, для счастья с Иреной нужны деньги. Может быть, тебе поговорить с ним?
...Когда Шмит и Седой остались в комнате одни, Седой сказал:
— Я знаю вашу историю. Помогите мне, я помогу вам.
— Кто вы?
— Моя история похожа в некоторой степени на вашу. Я люблю женщину, женщина эта сидит в вашей тюрьме. Мне нужно, чтобы эта женщина была со мной, мы уедем в горы — там мои родители, а вы уедете в Швейцарию — там ваша тетушка.
— Как зовут женщину, которую вы любите?
Седой закурил, пустил к потолку дым, прищурился и ответил:
— Ее зовут русская радистка.
— Вы с ума сошли...
— Я не сошел с ума.
— Это невозможно.
— Отчего?
— Оттого, что мне дорога жизнь.
— Вы будете чисты.
— Каким образом?
— Сначала мне нужно ваше принципиальное согласие.
— Это невозможно...
— Хорошо. Допустим, вам поступает приказ — передать мою женщину для допроса ночью, когда вы дежурите. Бумага остается у вас, а вам следует только выполнить приказ.
— Это невозможно...
— Вы меня не так поняли. Я знаю, вам нужны деньги, чтобы уехать с Иреной в Швейцарию. Разве нет?
— Допустим.
— Я даю вам эти деньги. Я даю вам тридцать тысяч. Вы мне даете мою женщину.
— Нет... Это невозможно...
В комнату вошла Ирена — глазищи зеленые, длинные волосы на плечах, талия осиная. Она остановилась возле двери и сказала:
— Да, Вацлав. Не «нет», но «да».
Шмита прижало к стулу, лицо его засветилось, пальцами захрустел.
«Несчастный парень, — подумал Седой, — ни черта не соображает, весь под ней».— Да, — повторил Шмит. — Но мне ваш план не до конца понятен...
— Это уже другой разговор, — ответил Седой. — Валяйте-ка рисуйте план тюрьмы и опишите всех поляков, которые работают в тюремной обслуге. И график ваших дежурств. Я составлю точный план.
— Хорошо, — ответил Шмит. — Вы боретесь за свою любовь. Я буду драться за свою. Пятнадцать тысяч вы мне должны передать, когда я составлю тот график, который вы просите. Пятнадцать — в тот час, когда передам вам русскую. Ее номер 622.
— Курносая, с ямочками на щеках, да?
— Да. С ямочками. Радистка.
— Вас никто не собирается обманывать, Шмит.
— Я тоже не собираюсь обманывать...
Ирена, стоявшая в дверях, сказала:
— Он прав, пан, он прав. Вы боретесь за свою судьбу, он за свою. Здесь я обязана молчать, иначе он не будет мужчиной.
Весь следующий день Вихрь провел с Седым и Юзефом Тромпчинским. Они медленно ездили по краковским улицам в разбитом, стареньком «вандерере» адвоката.
— Вот, — сказал Юзеф, — хозяин этого магазина Игнаци Ериховский. Сволочь, целует нацистам задницу. Портрет Гитлера выставил, каков, а?
— Ну и что? Хозяин моей новой явки тоже держит в комнате портрет Гитлера, — сказал Седой. — Кричать на каждом углу «я ненавижу Гитлера» — проявление ненормальности. Лучше кричи, что ты его обожаешь, но проткни шилом два баллона в их машине — и то больше пользы.
— На твоей новой явке радиопередатчик можно будет установить? — спросил Вихрь.
— Можно. Только нет смысла.
— Почему?
— Засекут. Недалеко шоссе.
— Глупость. Мы с Аней сидели в лесу, и там нас засекли очень даже просто. Один дом — они нас и окружили. А если б было с десяток домов — хотя бы с десяток, — неизвестно, чем бы все кончилось.
— Кончилось бы тем, что все десять домов были взорваны, жители расстреляны, а ты сидел бы в гестапо вместе с Анной, — сказал Тромпчинский. — Вихрь, глядите, во-он тот подъезд видите?
— Да.
— Это подвальчик. Там кабаре и проститутки. Я там был ночью: выручка громадная. Хозяин сидит за перегородкой, у него сейф. По-моему, плюс ко всему он спекулирует медикаментами. С гестапо связан уже два года... Он доносит гестаповцам, его весь город ненавидит, этого гитлеровского холуя. Фашист и спекулянт.
— Ночью опасно, — сказал Вихрь. — Задержат патрули.
— Да, — согласился Седой, — ночью мы будем, как голые.
— Стоп, — сказал Вихрь, — а если на немецкой машине? Юзеф, ты мог бы принять участие в этом деле?
— Меня знает хозяин. Меня вообще многие знают в городе.
— Я могу, — сказал Седой, — если очень надо, пойду я.
— Понимаешь, если пойдет один Степан с нашими ребятами, они сразу засветятся, хотя документы Коля им достал через своего интенданта.
— Да, — сказал Седой, — ваших даже в смокинге за версту определишь. Держаться совсем не умеют.
— Здесь банк? — спросил Вихрь.
— Да.
— Идеальнее ничего не придумаешь.