Страница:
Мария Семенова, Федор Разумовский
Преступление без срока давности
Мужественными, беззаботными и сильными хочет видеть нас мудрость. Она — женщина и любит всегда только воина.
Фридрих Ницше
Мир бренный создал
Некий чародей,
Все сказки в нем и вымысел пустой.
Не обольщайся призраком добра,
Но против зла неколебимо стой.
Рудаки
ПРОЛОГ
Камера напоминала склеп. Забранное «неводом» окно отсутствовало, на цементной шубе, покрывавшей стены, проступали отвратительные бурые пятна, а к неизбежному в неволе смраду параши мешались запахи гниющей заживо плоти. Временами неподалеку раздавались звуки ударов, слышались человеческие крики, однако людей в сиреневых коверкотовых гимнастерках все эти мелочи не трогали.
Внимание их было приковано к центру камеры, где на железном стуле с вмурованными в бетонный пол ножками горбился грузный, совершенно седой мужчина. Возраст сидящего был неуловим. От пережитой муки его лицо превратилось в землистую маску с изуродованным носом, разбитые в кровь губы не скрывали спиленных наполовину зубов, а в заплывших от побоев глазах читалось только одно — горячее желание скорейшего конца.
— Ну как, Кобылянский, вспомнили? — Рыжеволосый крепыш с майорскими ромбами на петлицах ощерился почти ласково и задумчиво потер знак «Почетный чекист» на своей гимнастерке. — Место сможете показать на карте?
Под руками хорошенькой девушки, чью высокую грудь плотно обтягивал коверкот с сержантскими кубарями, «Ундервуд» застучал подобно пулемету, хрустнул пальцами широкий, как шкаф, старший лейтенант у стены, и в повисшей тишине послышался свистящий, лишенный всякой интонации шепот:
— Не помню, ничего я не помню…
— Ну что, очень жаль. — Майор вразвалку приблизился к арестанту и стремительным движением сложенных особым образом ладоней ударил его по ушам. — Ну а так вспоминаете?
Это были «лодочки», известный еще со времен ЧК — старый добрый прием общения с неразговорчивыми, и сдавленный крик, моментально заполнивший камеру, лишний раз подтвердил его эффективность.
— Стыдно, Кобылянский, орете, как баба. — Рыжий поморщился и, внезапно коротко, без замаха, въехав арестанту в печень, да так, что того сразу скрючило, обернулся к томившемуся у стены подчиненному: — Сева, давай поговори с их высокоблагородием.
Снова девушка-сержант выстрелила из «Ундервуда» пулеметной очередью и, поправив густые, стриженные «а-ля красная москвичка» волосы, неожиданно скривила свой хорошенький носик — подследственный, которому стали перекрывать кислород, обделался.
— Скажешь, скажешь, скажешь! — Старший лейтенант между тем вошел в раж и, свалив Кобылянского на пол, принялся носком хорошо «проваренного» хромового сапога пинать его в пах. — Скажешь, сука, или загнешься!
Полковник поначалу на каждый удар отзывался громким криком и, повернувшись на бок, инстинктивно пытался прижать к животу колени, однако постепенно вопли уступили место стонам, и вскоре, сложившись пополам, он неподвижно замер.
— Засох, гад. — С неожиданной злостью рыжий чекист пнул бессильно сведенное судорогой тело и принялся закуривать «Яву». — Ну-ка, Сева, освежи его.
Сизоватое облачко медленно потянулось к облезшему потолку, запахло хорошим табаком, и, не отрывая от подследственного взгляда, майор пустил сквозь усы ощутимо плотную струйку дыма, — сколько трудов стоило приволочь этого не добитого монархиста аж из Китая, и, оказывается, только для того, чтобы нынче он играл в молчанку. А ведь кое-кто наверху — подумать даже страшно, кто именно, — с нетерпением ждет результата и, если будет он нулевым, очень даже запросто может помахать своей знаменитой трубкой и прищуриться недобро: «Нэ умеете работать, товарищи. Или нэ хотите?»
Тем временем, нисколько не смущаясь присутствием дамы, лейтенант расстегнул галифе и стал мочиться полковнику прямо на лицо, что, впрочем, на красавицу сержанта впечатления не произвело — видывала и не такое. Наконец Кобылянский застонал, тело его судорожно забилось на мокром полу, и, склонившись над ним, рыжий чекист ласково улыбнулся:
— Ну что, поговорим?
Ответом его не удостоили, и, мгновенно впав в ярость, он начал с бешеной силой ввинчивать свой палец арестанту в ухо.
— Печенками рыгать будешь, контра!
Адская боль от пробитой перепонки согнула полковника дугой, он ощерил осколки зубов, смачно выхаркнул кровавый сгусток мучителю в лицо и вдруг зашелся в яростном крике: «Ненавижу!»
— Ладно. — Майор внезапно сделался спокоен. Утеревшись рукавом, кивнул старшему лейтенанту: — Инструмент, Сева, неси, действуй.
Мгновенно в руках у того оказались пассатижи, и, крепко зажав привычным движением нос арестанта, чекист принялся шкрябать рашпилем по полковничьим зубам.
— Быдло, хамье, ненавижу!
По подбородку Кобылянского уже вовсю струилась кровь, смешанная с крошевом эмали, тело его напряглось, забилось яростно в тщетной попытке вырваться и — внезапно обмякло.
— Вырубился золотопогонник! — От презрения майор даже сплюнул и, окинув пребывавшего в обмороке арестанта ненавидящим взглядом, отвернулся к подчиненным: — Сержант, пока свободны, а вы, лейтенант, принесите воды. В ведре.
Красавица в коверкоте сноровисто собрала бумаги и направилась к выходу, покачивая роскошными бедрами. Шкафообразный чекист Сева двинулся следом, а майор, проводив их взглядом, потянул из кармана галифе «Яву». Внезапно до его ушей донесся какой-то странный, едва различимый шепот.
«Это еще что такое? — Сдвинув клочковатые, чуть потемнее усов, брови, чекист нахмурился и вдруг понял, что слышит бормотание арестанта. Так и не закурив, он шагнул к распростертому телу, склонился над ним и в изумлении замер. — Елки-моталки, как все просто, оказывается!» Бесчувственный Кобылянский, пребывая в беспамятстве, многократно повторял разбитыми губами то, о чем молчал на допросах, и, зачем-то оглянувшись по сторонам, майор прижал к его груди ладонь.
Уставшее сердце арестанта билось едва-едва, и, уловив ритм его пульсации, чекист ударил — резко и твердо — основанием кулака. Потом приложил руку к шее полковника, хмыкнул и, все-таки закурив, подумал о далеком погосте, где в одной из могил никто никогда захоронен не был.
Внимание их было приковано к центру камеры, где на железном стуле с вмурованными в бетонный пол ножками горбился грузный, совершенно седой мужчина. Возраст сидящего был неуловим. От пережитой муки его лицо превратилось в землистую маску с изуродованным носом, разбитые в кровь губы не скрывали спиленных наполовину зубов, а в заплывших от побоев глазах читалось только одно — горячее желание скорейшего конца.
— Ну как, Кобылянский, вспомнили? — Рыжеволосый крепыш с майорскими ромбами на петлицах ощерился почти ласково и задумчиво потер знак «Почетный чекист» на своей гимнастерке. — Место сможете показать на карте?
Под руками хорошенькой девушки, чью высокую грудь плотно обтягивал коверкот с сержантскими кубарями, «Ундервуд» застучал подобно пулемету, хрустнул пальцами широкий, как шкаф, старший лейтенант у стены, и в повисшей тишине послышался свистящий, лишенный всякой интонации шепот:
— Не помню, ничего я не помню…
— Ну что, очень жаль. — Майор вразвалку приблизился к арестанту и стремительным движением сложенных особым образом ладоней ударил его по ушам. — Ну а так вспоминаете?
Это были «лодочки», известный еще со времен ЧК — старый добрый прием общения с неразговорчивыми, и сдавленный крик, моментально заполнивший камеру, лишний раз подтвердил его эффективность.
— Стыдно, Кобылянский, орете, как баба. — Рыжий поморщился и, внезапно коротко, без замаха, въехав арестанту в печень, да так, что того сразу скрючило, обернулся к томившемуся у стены подчиненному: — Сева, давай поговори с их высокоблагородием.
Снова девушка-сержант выстрелила из «Ундервуда» пулеметной очередью и, поправив густые, стриженные «а-ля красная москвичка» волосы, неожиданно скривила свой хорошенький носик — подследственный, которому стали перекрывать кислород, обделался.
— Скажешь, скажешь, скажешь! — Старший лейтенант между тем вошел в раж и, свалив Кобылянского на пол, принялся носком хорошо «проваренного» хромового сапога пинать его в пах. — Скажешь, сука, или загнешься!
Полковник поначалу на каждый удар отзывался громким криком и, повернувшись на бок, инстинктивно пытался прижать к животу колени, однако постепенно вопли уступили место стонам, и вскоре, сложившись пополам, он неподвижно замер.
— Засох, гад. — С неожиданной злостью рыжий чекист пнул бессильно сведенное судорогой тело и принялся закуривать «Яву». — Ну-ка, Сева, освежи его.
Сизоватое облачко медленно потянулось к облезшему потолку, запахло хорошим табаком, и, не отрывая от подследственного взгляда, майор пустил сквозь усы ощутимо плотную струйку дыма, — сколько трудов стоило приволочь этого не добитого монархиста аж из Китая, и, оказывается, только для того, чтобы нынче он играл в молчанку. А ведь кое-кто наверху — подумать даже страшно, кто именно, — с нетерпением ждет результата и, если будет он нулевым, очень даже запросто может помахать своей знаменитой трубкой и прищуриться недобро: «Нэ умеете работать, товарищи. Или нэ хотите?»
Тем временем, нисколько не смущаясь присутствием дамы, лейтенант расстегнул галифе и стал мочиться полковнику прямо на лицо, что, впрочем, на красавицу сержанта впечатления не произвело — видывала и не такое. Наконец Кобылянский застонал, тело его судорожно забилось на мокром полу, и, склонившись над ним, рыжий чекист ласково улыбнулся:
— Ну что, поговорим?
Ответом его не удостоили, и, мгновенно впав в ярость, он начал с бешеной силой ввинчивать свой палец арестанту в ухо.
— Печенками рыгать будешь, контра!
Адская боль от пробитой перепонки согнула полковника дугой, он ощерил осколки зубов, смачно выхаркнул кровавый сгусток мучителю в лицо и вдруг зашелся в яростном крике: «Ненавижу!»
— Ладно. — Майор внезапно сделался спокоен. Утеревшись рукавом, кивнул старшему лейтенанту: — Инструмент, Сева, неси, действуй.
Мгновенно в руках у того оказались пассатижи, и, крепко зажав привычным движением нос арестанта, чекист принялся шкрябать рашпилем по полковничьим зубам.
— Быдло, хамье, ненавижу!
По подбородку Кобылянского уже вовсю струилась кровь, смешанная с крошевом эмали, тело его напряглось, забилось яростно в тщетной попытке вырваться и — внезапно обмякло.
— Вырубился золотопогонник! — От презрения майор даже сплюнул и, окинув пребывавшего в обмороке арестанта ненавидящим взглядом, отвернулся к подчиненным: — Сержант, пока свободны, а вы, лейтенант, принесите воды. В ведре.
Красавица в коверкоте сноровисто собрала бумаги и направилась к выходу, покачивая роскошными бедрами. Шкафообразный чекист Сева двинулся следом, а майор, проводив их взглядом, потянул из кармана галифе «Яву». Внезапно до его ушей донесся какой-то странный, едва различимый шепот.
«Это еще что такое? — Сдвинув клочковатые, чуть потемнее усов, брови, чекист нахмурился и вдруг понял, что слышит бормотание арестанта. Так и не закурив, он шагнул к распростертому телу, склонился над ним и в изумлении замер. — Елки-моталки, как все просто, оказывается!» Бесчувственный Кобылянский, пребывая в беспамятстве, многократно повторял разбитыми губами то, о чем молчал на допросах, и, зачем-то оглянувшись по сторонам, майор прижал к его груди ладонь.
Уставшее сердце арестанта билось едва-едва, и, уловив ритм его пульсации, чекист ударил — резко и твердо — основанием кулака. Потом приложил руку к шее полковника, хмыкнул и, все-таки закурив, подумал о далеком погосте, где в одной из могил никто никогда захоронен не был.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Зима пришла незаметно. Крыши забелила седина первого снега, от мороза нахохлились воробьи, а оранжевое солнце сделалось стылым блином в прозрачном голубом небе.
Вечерами, когда суета затихала и улицы становились безлюдны, Снегирев надевал ветровку и поднимался на решительный бой с гиподинамией. Тело требовало движения, и в этом приходилось ему потакать. Мягко скрипел под кроссовками снег, грелись на люках коты, и в седую голову марафонца лезли всякие мысли: «А чего ради я живу на этом свете?» «У меня есть дочь, — поспешно отвечал он, но тут же приходила другая вредная мысль: — А каково будет Стаське узнать, сколько ее родитель душ загубил? Да уж будьте уверены, на целое кладбище всякой сволочи наберется».
Сделав сальто вперед, Снегирев протрусил мимо строгой зоны для братьев наших меньших, именуемой гордо зоопарком, и направился к Сытному рынку. Раньше, при царях, здесь рубили головы людям лихим да разбойным, а ныне люди разбойные поумнели и, соорудив на лобном месте киоски, степенно торговали паленой водочкой. Несмотря на позднее время, жизнь тут била ключом. Орали пьяные россияне, тявкали голодные собаки, и, приметив куцего двор-терьера, ловко добывавшего пропитание «служением» на задних конечностях, Снегирев неожиданно восхитился: «Экий ты ловкий, брат, надо тебя поощрить».
«Фазер» с орехами пришелся бобику по вкусу, а умиленно взиравший на процесс кормления благодетель внезапно ощутил поблизости густую струю перегара.
— Ты это чего, братуха, забурел в корягу? Кабыздоху ландрики суешь? — Амбалистого вида гражданин попер было на него.
— А то! — Снегирев улыбнулся в сорок зубов. — Мужская солидарность, брат.
— Чё-чё?.. — Амбал не особенно понял, но на всякий случай остановился.
Снегирев пожал плечами:
— Так ежели нас с тобой одной баландой кормить, у нас тоже только шерсть
на загривке будет стоять…
Мужик сперва вытаращил глаза, потом захохотал. Гулко хлопнул Снегирева между лопаток и воззрился на бобика уже вполне дружелюбно.
Осчастливленный барбос между тем шоколадину доел и, усиленно облизываясь, уставился на кормильца гноящимися глазами: мол, ну а дальше что будет? «А ничего, — Снегирев развернулся и, не оглядываясь, побежал прочь, — выживать, брат, лучше в одиночку».
Когда он уже приближался к своему дому, плотные облака разошлись, и в молочном свете луны стали видны людские фигуры, роющиеся в мусорных баках. Парочку эту Снегирев встречал не первый раз, — видимо, обреталась она где-то в соседних подвалах. Мужчину даже про себя окрестил «интеллигентом», поскольку на небритой физиономии того кривились модные когда-то очки в роговой оправе. Вообще-то деклассированный элемент он особо не жаловал, но терпел, полагая, что право на жизнь есть у каждого. И не забывал никогда, что остальное человечество считает иначе.
А люди всегда безжалостны к оступившимся. В культурной Франции домохозяйки имеют обыкновение выплескивать на зазевавшегося клошара помойные ведра, в Америке из-за не слишком приятного запаха оборванцев дразнят «сыром», в почтенной Германии считается хорошим тоном оскорбить забулдыгу пеннера. Но это цивилизованная Европа, а у нас бомжей рвут тракторами, пропарив в мазуте, сжигают в стакане из автомобильных покрышек, заживо закапывают в землю, распивая потом на шевелящемся холмике водку. Травят собаками, пытают до смерти, сделав из человека живой факел, снимают кино. Издеваются, кто как может, — бандиты, сатанисты, общественность. А все потому, что жизнь бомжей ни для кого ничего не значит. Ни для общества, ни для государства. Да, пожалуй, и жизнь других людей тоже — это Снегирев знал не понаслышке.
Сразу же нахлынули воспоминания, на душе сделалось тошно, и, стараясь не смотреть в сторону помойки, он двинулся к своему подъезду. Снегирев уже толкнул
тяжелую обшарпанную дверь, когда позади раздался визг тормозов и, словно в подтверждение худших его мыслей, из остановившейся «девятки» выскочили четверо коротко стриженных молодцов. Они сноровисто вытащили бомжей из кучи мусора и разбившись попарно, принялись с полным контактом отрабатывать на них «кери-ваза», ножную технику то есть. В прозрачном морозном воздухе были отчетливо слышны резкие звуки ударов, им откликались вскрики истязаемых, и Снегирев ощутил ни с чем не сравнимое бешенство.
«Будет вам, сволочи, тренинг…» Проблема жизни и смерти исчезла, воля приготовилась воплотиться в действиях, а господствующей эмоцией стала ярость — холодная и смертоносная. Однако внешне это пока никак не проявлялось, и, восторженно улыбаясь. Скунс поднял вверх большой палец:
— Понтово выходит, пацаны, дайте-ка и мне вписаться.
На мгновение молодцы потеряли темп, а спираль ярости в душе Скунса вдруг начала стремительно разворачиваться. «Т-я-я-я!» С леденящим кровь воплем он ударил ближайшего братка в основание черепа, резко ушел в сторону и еще прежде, чем дозвучал крик, въехал мыском ботинка по печени другому. Молодые люди залегли почти синхронно, а их пока еще здоровые коллеги, от случившегося ошалев, замерли. Однако фактор внезапности уже был исчерпан, и, забыв про избитых бомжей, братаны стали экстренно вооружаться. В руках одного появилась «куликовка» — роликовая антенна от армейской радиостанции, вещь в бою чрезвычайно опасная, другой же извлек солидных размеров свинокол. Наметанный глаз Скунса сразу определил, что нож был не простой, а спецназовский, «летучий». Такой клинок снабжен мощной пружиной и, вылетая с жутким свистом из рукояти, способен прошить человека до позвоночника.
В это время дверь «девятки» грозно хлопнула, и на подмогу коллегам устремился опять-таки стриженый рулевой. Был он крут, кричал грозно и матерно, а в пальцах сжимал здоровенную заточенную отвертку. Скунс оказался один против троих, однако ситуацию пока оценивал как благоприятную: судя по всему, ребятки работать в группе не умели. А без соответствующей подготовки — чем больше нападающих, тем успешнее они будут друг дружке мешать.
Интуиция не подвела. Он легко уклонился от направленной в горло отвертки и, ударив рулевого в пах, закрылся его обмякшим телом от «куликовки». Со свистом впился металлический хлыст в человеческую плоть, а уже через мгновение сильнейший лоу-кик раздробил его владельцу колено. Подраненный братан дико закричал и, утратив антенну, а заодно и всякий интерес к происходящему, плюхнулся задом в снежок и усиленно занялся своей конечностью.
Дело близилось к финалу. Оставшийся в одиночестве молодец пребывал в пессимизме. Он еще энергично размахивал тесаком, но на физиономии читалась растерянность, граничившая с отчаянием. Скунс, внимательно фиксировавший бандитские вазомоторы, внезапно резко скрутил корпус и… Ф-Р-Р-Р — массивный клинок, рассекая воздух, чиркнул совсем рядом с телом и звонко ударился о стену дома.
«Ну, гад». Скунс стремительно рванулся вперед и, сделав финт левой, со всего реверса таза выкинул вперед правую ногу. Бандит начал складываться, и встречный удар довершил дело, опрокинув его навзничь. Секунду спустя Скунс вырубил колченогого страдальца и, ощущая, что привычное видение мира возвращается, повернулся к избитым бомжам.
Досталось им хорошо. У мужчины был, видимо, поврежден носовой хрящ. Он уткнул лицо в мокрые от крови ладони и раскачивался, как еврей на молитве. Женщине повезло меньше. Она неподвижно лежала на боку, подтянув к животу ноги, и поза ее Снегиреву очень не понравилась. Он быстро склонился над бесчувственным рулевым, отыскал ключи от «девятки», шагнул к тихо стонавшему бомжу:
— Давай, интеллигент, шевелись.
Не отнимая ладоней от лица, тот безропотно дал усадить себя в машину, и чувствовалось, что будущего для него не существует уже давно.
— Ну-ка, принцесса. — Снегирев аккуратно усадил даму рядом с ее спутником.
Горячий двигатель завелся без проблем, закружились в свете фар снежинки, и, взметая белый шлейф, «девятка» полетела по безлюдным улицам. Вскоре воздух в ее салоне сделался ощутимо плотным, но Снегирев даже не поморщился. Как-то раз ему пришлось проводить время под ласковым африканским солнышком в компании умерших не своей смертью людоедов, так что, ничуть не смущаясь пронзительного запаха нищеты, Снегирев энергично притапливал газ и вскоре запарковался неподалеку от травмпункта.
— Не уходи никуда. — Он потрепал по плечу бомжа, так и не отнявшего ладоней от лица, и, заперев машину, направился в обитель милосердия.
Внутри было неуютно. Царил полумрак, но даже в скудных лучах, пробивавшихся сквозь пыльные плафоны, бросалась в глаза убогость помещения. Вдоль стен распростерлись наставления пострадавшим, сами стены нуждались в покраске, а стулья в целях профилактики их утраты были крепко сколочены между собой. На них терпеливо дожидались своего часа страждущие. Мрачно смотрел по сторонам, баюкая руку, молодой человек с бланшем под глазом, плакала,
разглядывая порванную куртку, рыжая девица в мини-юбке. Снегирев, оценив ситуацию, ломанулся в заветную дверь.
— Паспорт готовьте. — Эскулап повернулся от стола и критически уставился на вошедшего. — Сейчас принимаю только с кровотечениями, если что другое — ждите.
К его нижней губе прилипли табачные крошки, чуть выше обосновалась простуда, и весь он был какой-то замызганно-усталый.
«Врачу, исцелися сам», — вспомнил Снегирев мудрость Древних, а вслух произнес:
— Кровотечение у женщины в машине. — И выложил перед наследником Гиппократа стодолларовую бумажку.
— Надеюсь, не огнестрельное? — Лицо того сделалось недоверчиво-восхищенным. Он молниеносно смахнул банкноту в ящик стола и пронзительно возвестил: — Леня, носилки давай.
Появился медбрат, одетый поверх халата в ватник, выплюнул в урну погасшую «беломорину» и следом за Снегиревым двинулся к машине. Положив пострадавшую на носилки, они понесли ее в лечебницу, следом поплелся бомж. Снегирев присел на стул с продранной спинкой и стал дожидаться окончания лечебного процесса. Особо тот не затянулся.
— Ну-с, можно забирать, — сказал Гиппократов преемник, указывая на бледную как смерть худенькую пациентку, — ничего такого страшного. Внутренних повреждений не обнаружено. Ослабленный, знаете ли, организм, нездоровый образ жизни, отсюда и обморок. Ничего, сейчас укольчик подействует — будет скакать, как молодая коза. Впрочем, если хотите, могу устроить консультацию гинеколога — приедет быстро.
Вспомнив, видимо, о стодолларовой бумажке в ящике стола, эскулап заулыбался. Он выжидательно глянул на Снегирева и, не заметив никакой реакции, сразу помрачнел.
— Ну все, забирайте. Ну и бомжовник вы мне здесь устроили, придется делать дезинфекцию.
— Пошли, пошли. — Снегирев помог женщине подняться, подтолкнул к дверям бомжа, который в бинтах выглядел как мумия из фильма ужасов.
— Кто они вам?
— Живут по соседству, — ответил Снегирев. Усадил исцеленных в машину, пустил двигатель и до места недавнего побоища ехал молча. Около мусорных бачков уже никого не было. Бандиты, видимо оклемавшись, ретировались зализывать раны, выпавший недавно снежок укрыл кровавые пятна, и Снегирев широко распахнул двери «девятки». Бомжи молча выбрались из машины. Неожиданно женщина обернулась.
— Спасибо вам, — сказала она. Глаза у нее были как у давешнего осчастливленного «Фазером» барбоса, и в них за стыло непонимание.
Вечерами, когда суета затихала и улицы становились безлюдны, Снегирев надевал ветровку и поднимался на решительный бой с гиподинамией. Тело требовало движения, и в этом приходилось ему потакать. Мягко скрипел под кроссовками снег, грелись на люках коты, и в седую голову марафонца лезли всякие мысли: «А чего ради я живу на этом свете?» «У меня есть дочь, — поспешно отвечал он, но тут же приходила другая вредная мысль: — А каково будет Стаське узнать, сколько ее родитель душ загубил? Да уж будьте уверены, на целое кладбище всякой сволочи наберется».
Сделав сальто вперед, Снегирев протрусил мимо строгой зоны для братьев наших меньших, именуемой гордо зоопарком, и направился к Сытному рынку. Раньше, при царях, здесь рубили головы людям лихим да разбойным, а ныне люди разбойные поумнели и, соорудив на лобном месте киоски, степенно торговали паленой водочкой. Несмотря на позднее время, жизнь тут била ключом. Орали пьяные россияне, тявкали голодные собаки, и, приметив куцего двор-терьера, ловко добывавшего пропитание «служением» на задних конечностях, Снегирев неожиданно восхитился: «Экий ты ловкий, брат, надо тебя поощрить».
«Фазер» с орехами пришелся бобику по вкусу, а умиленно взиравший на процесс кормления благодетель внезапно ощутил поблизости густую струю перегара.
— Ты это чего, братуха, забурел в корягу? Кабыздоху ландрики суешь? — Амбалистого вида гражданин попер было на него.
— А то! — Снегирев улыбнулся в сорок зубов. — Мужская солидарность, брат.
— Чё-чё?.. — Амбал не особенно понял, но на всякий случай остановился.
Снегирев пожал плечами:
— Так ежели нас с тобой одной баландой кормить, у нас тоже только шерсть
на загривке будет стоять…
Мужик сперва вытаращил глаза, потом захохотал. Гулко хлопнул Снегирева между лопаток и воззрился на бобика уже вполне дружелюбно.
Осчастливленный барбос между тем шоколадину доел и, усиленно облизываясь, уставился на кормильца гноящимися глазами: мол, ну а дальше что будет? «А ничего, — Снегирев развернулся и, не оглядываясь, побежал прочь, — выживать, брат, лучше в одиночку».
Когда он уже приближался к своему дому, плотные облака разошлись, и в молочном свете луны стали видны людские фигуры, роющиеся в мусорных баках. Парочку эту Снегирев встречал не первый раз, — видимо, обреталась она где-то в соседних подвалах. Мужчину даже про себя окрестил «интеллигентом», поскольку на небритой физиономии того кривились модные когда-то очки в роговой оправе. Вообще-то деклассированный элемент он особо не жаловал, но терпел, полагая, что право на жизнь есть у каждого. И не забывал никогда, что остальное человечество считает иначе.
А люди всегда безжалостны к оступившимся. В культурной Франции домохозяйки имеют обыкновение выплескивать на зазевавшегося клошара помойные ведра, в Америке из-за не слишком приятного запаха оборванцев дразнят «сыром», в почтенной Германии считается хорошим тоном оскорбить забулдыгу пеннера. Но это цивилизованная Европа, а у нас бомжей рвут тракторами, пропарив в мазуте, сжигают в стакане из автомобильных покрышек, заживо закапывают в землю, распивая потом на шевелящемся холмике водку. Травят собаками, пытают до смерти, сделав из человека живой факел, снимают кино. Издеваются, кто как может, — бандиты, сатанисты, общественность. А все потому, что жизнь бомжей ни для кого ничего не значит. Ни для общества, ни для государства. Да, пожалуй, и жизнь других людей тоже — это Снегирев знал не понаслышке.
Сразу же нахлынули воспоминания, на душе сделалось тошно, и, стараясь не смотреть в сторону помойки, он двинулся к своему подъезду. Снегирев уже толкнул
тяжелую обшарпанную дверь, когда позади раздался визг тормозов и, словно в подтверждение худших его мыслей, из остановившейся «девятки» выскочили четверо коротко стриженных молодцов. Они сноровисто вытащили бомжей из кучи мусора и разбившись попарно, принялись с полным контактом отрабатывать на них «кери-ваза», ножную технику то есть. В прозрачном морозном воздухе были отчетливо слышны резкие звуки ударов, им откликались вскрики истязаемых, и Снегирев ощутил ни с чем не сравнимое бешенство.
«Будет вам, сволочи, тренинг…» Проблема жизни и смерти исчезла, воля приготовилась воплотиться в действиях, а господствующей эмоцией стала ярость — холодная и смертоносная. Однако внешне это пока никак не проявлялось, и, восторженно улыбаясь. Скунс поднял вверх большой палец:
— Понтово выходит, пацаны, дайте-ка и мне вписаться.
На мгновение молодцы потеряли темп, а спираль ярости в душе Скунса вдруг начала стремительно разворачиваться. «Т-я-я-я!» С леденящим кровь воплем он ударил ближайшего братка в основание черепа, резко ушел в сторону и еще прежде, чем дозвучал крик, въехал мыском ботинка по печени другому. Молодые люди залегли почти синхронно, а их пока еще здоровые коллеги, от случившегося ошалев, замерли. Однако фактор внезапности уже был исчерпан, и, забыв про избитых бомжей, братаны стали экстренно вооружаться. В руках одного появилась «куликовка» — роликовая антенна от армейской радиостанции, вещь в бою чрезвычайно опасная, другой же извлек солидных размеров свинокол. Наметанный глаз Скунса сразу определил, что нож был не простой, а спецназовский, «летучий». Такой клинок снабжен мощной пружиной и, вылетая с жутким свистом из рукояти, способен прошить человека до позвоночника.
В это время дверь «девятки» грозно хлопнула, и на подмогу коллегам устремился опять-таки стриженый рулевой. Был он крут, кричал грозно и матерно, а в пальцах сжимал здоровенную заточенную отвертку. Скунс оказался один против троих, однако ситуацию пока оценивал как благоприятную: судя по всему, ребятки работать в группе не умели. А без соответствующей подготовки — чем больше нападающих, тем успешнее они будут друг дружке мешать.
Интуиция не подвела. Он легко уклонился от направленной в горло отвертки и, ударив рулевого в пах, закрылся его обмякшим телом от «куликовки». Со свистом впился металлический хлыст в человеческую плоть, а уже через мгновение сильнейший лоу-кик раздробил его владельцу колено. Подраненный братан дико закричал и, утратив антенну, а заодно и всякий интерес к происходящему, плюхнулся задом в снежок и усиленно занялся своей конечностью.
Дело близилось к финалу. Оставшийся в одиночестве молодец пребывал в пессимизме. Он еще энергично размахивал тесаком, но на физиономии читалась растерянность, граничившая с отчаянием. Скунс, внимательно фиксировавший бандитские вазомоторы, внезапно резко скрутил корпус и… Ф-Р-Р-Р — массивный клинок, рассекая воздух, чиркнул совсем рядом с телом и звонко ударился о стену дома.
«Ну, гад». Скунс стремительно рванулся вперед и, сделав финт левой, со всего реверса таза выкинул вперед правую ногу. Бандит начал складываться, и встречный удар довершил дело, опрокинув его навзничь. Секунду спустя Скунс вырубил колченогого страдальца и, ощущая, что привычное видение мира возвращается, повернулся к избитым бомжам.
Досталось им хорошо. У мужчины был, видимо, поврежден носовой хрящ. Он уткнул лицо в мокрые от крови ладони и раскачивался, как еврей на молитве. Женщине повезло меньше. Она неподвижно лежала на боку, подтянув к животу ноги, и поза ее Снегиреву очень не понравилась. Он быстро склонился над бесчувственным рулевым, отыскал ключи от «девятки», шагнул к тихо стонавшему бомжу:
— Давай, интеллигент, шевелись.
Не отнимая ладоней от лица, тот безропотно дал усадить себя в машину, и чувствовалось, что будущего для него не существует уже давно.
— Ну-ка, принцесса. — Снегирев аккуратно усадил даму рядом с ее спутником.
Горячий двигатель завелся без проблем, закружились в свете фар снежинки, и, взметая белый шлейф, «девятка» полетела по безлюдным улицам. Вскоре воздух в ее салоне сделался ощутимо плотным, но Снегирев даже не поморщился. Как-то раз ему пришлось проводить время под ласковым африканским солнышком в компании умерших не своей смертью людоедов, так что, ничуть не смущаясь пронзительного запаха нищеты, Снегирев энергично притапливал газ и вскоре запарковался неподалеку от травмпункта.
— Не уходи никуда. — Он потрепал по плечу бомжа, так и не отнявшего ладоней от лица, и, заперев машину, направился в обитель милосердия.
Внутри было неуютно. Царил полумрак, но даже в скудных лучах, пробивавшихся сквозь пыльные плафоны, бросалась в глаза убогость помещения. Вдоль стен распростерлись наставления пострадавшим, сами стены нуждались в покраске, а стулья в целях профилактики их утраты были крепко сколочены между собой. На них терпеливо дожидались своего часа страждущие. Мрачно смотрел по сторонам, баюкая руку, молодой человек с бланшем под глазом, плакала,
разглядывая порванную куртку, рыжая девица в мини-юбке. Снегирев, оценив ситуацию, ломанулся в заветную дверь.
— Паспорт готовьте. — Эскулап повернулся от стола и критически уставился на вошедшего. — Сейчас принимаю только с кровотечениями, если что другое — ждите.
К его нижней губе прилипли табачные крошки, чуть выше обосновалась простуда, и весь он был какой-то замызганно-усталый.
«Врачу, исцелися сам», — вспомнил Снегирев мудрость Древних, а вслух произнес:
— Кровотечение у женщины в машине. — И выложил перед наследником Гиппократа стодолларовую бумажку.
— Надеюсь, не огнестрельное? — Лицо того сделалось недоверчиво-восхищенным. Он молниеносно смахнул банкноту в ящик стола и пронзительно возвестил: — Леня, носилки давай.
Появился медбрат, одетый поверх халата в ватник, выплюнул в урну погасшую «беломорину» и следом за Снегиревым двинулся к машине. Положив пострадавшую на носилки, они понесли ее в лечебницу, следом поплелся бомж. Снегирев присел на стул с продранной спинкой и стал дожидаться окончания лечебного процесса. Особо тот не затянулся.
— Ну-с, можно забирать, — сказал Гиппократов преемник, указывая на бледную как смерть худенькую пациентку, — ничего такого страшного. Внутренних повреждений не обнаружено. Ослабленный, знаете ли, организм, нездоровый образ жизни, отсюда и обморок. Ничего, сейчас укольчик подействует — будет скакать, как молодая коза. Впрочем, если хотите, могу устроить консультацию гинеколога — приедет быстро.
Вспомнив, видимо, о стодолларовой бумажке в ящике стола, эскулап заулыбался. Он выжидательно глянул на Снегирева и, не заметив никакой реакции, сразу помрачнел.
— Ну все, забирайте. Ну и бомжовник вы мне здесь устроили, придется делать дезинфекцию.
— Пошли, пошли. — Снегирев помог женщине подняться, подтолкнул к дверям бомжа, который в бинтах выглядел как мумия из фильма ужасов.
— Кто они вам?
— Живут по соседству, — ответил Снегирев. Усадил исцеленных в машину, пустил двигатель и до места недавнего побоища ехал молча. Около мусорных бачков уже никого не было. Бандиты, видимо оклемавшись, ретировались зализывать раны, выпавший недавно снежок укрыл кровавые пятна, и Снегирев широко распахнул двери «девятки». Бомжи молча выбрались из машины. Неожиданно женщина обернулась.
— Спасибо вам, — сказала она. Глаза у нее были как у давешнего осчастливленного «Фазером» барбоса, и в них за стыло непонимание.
ГЛАВА ВТОРАЯ
За всю свою жизнь Петр Федорович Сорокин не работал ни дня. Собственно говоря, некогда было. Пребывая на зоне, он или гнил в БУРе за верность законам «отрицаловки», или на него пахали другие. На свободе же ему не разрешали работать понятия, которых Петр Федорович придерживался всю свою сознательную жизнь, потому как был он вором, да не простым, а в законе, и имел свое собственное мнение о том, что в этой жизни хорошо, а что плохо. Никогда он не имел дел с ментами, считал западло красть у братьев, в церкви и на кладбище, а в карты играл как катала-профессионал. На мокруху он смотрел с презрением, хотя и самому Петру Федоровичу пришлось однажды «плясать танго японское» — сшибаться насмерть с завязанными глазами и пером в руке, чтобы, замочив обидчика, отстоять свою жизнь и честь. От той разборки осталась память — здоровенный шрам на руке и второе погоняло, которое в почете повсюду, — Резаный. На всех зонах известно знающим, что Француз Резаный держит свою масть и не уступает власть, а в любой хате будет сидеть за первым столом.
Однако уважением господин Сорокин пользовался не только там, где присутствовал конвой. Очень внимательно прислушивались к его слову и те из людей нормальных, кто бегал на свободе, и даже братаны-беспределыцики, которых он не подпускал к себе ближе кирпичной стены, окружавшей его дом в Зеленогорске, так и те не поднимали свой поганый хвост наперекосяк его воле. Все знали хорошо, что не без понта на его коленях были набиты звезды, в натуре означавшие верность воровским идеям, а на груди синело изображение писаря с пером: владел ножом законный вор отменно, а обыкновенной бритвой мог помыть фары с пяти шагов. С первого же взгляда ничего подобного о Петре Федоровиче и подумать было невозможно: высокого роста, благообразный, с интеллигентным, умным лицом, даже где-то как-то похожий на академика Лихачева… одним словом, достойный представитель общества, в котором наконец-то верх взяла демократия.
Стоял погожий зимний денек. На капоте «шестисотого» «мерсюка» играли солнечные лучи, улицы были белым-белы от обильного снега, и Петр Федорович взирал сквозь полированные стекла на городскую суету с неодобрением: «Все это вошканье беспонтовое, блуд».
Сам он все дела уже утряс и, пребывая в благом расположении духа, вихрил кормиться в праздник, ресторан то есть. Крученый рулевой с кликухой Крыса вел «мерседес» напористо, но без понтов, однако на опасных перекрестках джип сопровождения все же принимал вправо и, подтянувшись, прикрывал борт принципаловой лайбы — береженого, как говорится, Бог бережет. Наконец «шестисотый» притормозил возле дверей, украшенных вывеской «Шкворень», выскочивший рулевой распахнул хозяйскую дверь, и в окружении пристяжи Петр Федорович стал всходить по мраморной лестнице на кормобазу. Он уже успел приложиться задом к натуральной коже дивана, когда в его кармане проснулся «бенефон», и лично пожелавший принять заказ у дорогого гостя мэтр почтительно замер.
Звонил давнишний сорокинский кореш Павел Семенович Лютый, носивший погоняло Зверь. Когда-то, проходя по одному делу, они вместе хавали пайку, затем, помнится, Француз раскрутился по новой и пути их разошлись. Теперь же друган Петра Федоровича пребывал в статусе утюга — законника, заделавшего мокруху, и, несколько потеряв лицо, занимался наркотой.
— Наше вам. Француз, Зверь на линии. — Обычно неторопливый голос Лютого был полон тревожных обертонов, и Петр Федорович удивился: что это могло так достать твердого как кремень законника?
— Чем дышишь, кент, по чем бегаешь? — Он махнул рукой мэтру, чтобы тот отвалил подальше, и тут же услышал в трубке безрадостное:
— Ситуевина — вилы в бок, отмазка нужна. Неожиданно вспомнил он, как они со Зверем, стоя спиной к спине, отмахивались ступерами от разъяренных «черных» в беспредельном бараке, и, сглотнув неожиданно подваливший к горлу ком, Петр Федорович оскалился:
— Двигай-ка, корешок, в «Шкворень», покушаем вместе. И будет все по железке. Лады?
— Запрессовали.
Связь прервалась, и, тяжело вздохнув, Сорокин поманил метрдотеля пальцем:
— Любезный, скомандуйте-ка на двоих — салат с ветчинкой, солянку, свинину на шампурах и плов. И замутите по-купечески чайковского.
Спиртного днем господин Сорокин не пьет, это известно всем. Надо сказать, что гастрономических излишеств Петр Федорович не выносил и единственной его слабостью были черные маслины из Испании — восхитительно крупные, истекающие во рту бесподобным солоноватым соком. Он уже успел наплевать целую тарелку косточек, когда послышались тяжелые шаги и в заведении нарисовался господин Лютый. Родом из Сибири, он был широкоплеч и кряжист, а в своей воровской жизни насмотрелся всякого. Как-то во время побега довелось ему сделать «коровой» подельника и питаться неделю человеческим мясом. Сидя в одиночной камере в тюрьме, он от жестокой тоски сожительствовал с «лариской» — лишенной всех зубов, отъевшейся на гормонах крысой, однако воровским законам не изменил. От ментов он получил три пули, от зеков — авторитет и погоняло Зверь, а на груди его было наколото сердце, пронзенное кинжалом, рукоять которого обвивала змея. Самый же гуманный в мире советский суд тоже не оставил Павла Семеновича без внимания и ко всем его «погремушкам» прибавил еще одну — OOP, то есть «особо опасный рецидивист».
Законники молча обнялись, придвинулись к столу, и, заглянув Лютому в глаза, Петр Федорович внезапно сделался мрачен.
— Давай-ка, брат, карболки вмажем за встречу. Он шевельнул синей от набитых перстней рукой, и официант мгновенно приволок пузатую бутылку «Реми Мартин», а к нему очищенных грецких орехов, осколки шоколада и неизменный лимон.
— Прошу вас.
— Дай-ка я сам. — Не обращая внимания на коньячные бокалы. Француз наполнил жидким янтарем фужеры для шампанского и ломтиком цитрусового провел по краю своего. — За нас, брат, за наш воровской фарт.
— Что-то моя удача крутанулась ко мне жопой. Лютый выпил залпом, даже не переведя дыхания, налил еще по одной и только после второй потянулся за кусочком шоколада.
— Врубаешься, Петр, на меня наехали.
— На тебя? — Сорокин, увлеченно жевавший салат, поперхнулся даже и недоуменно глянул на сотрапезника: — Менты?
— На красноперых не катит. — Лютый вдруг стиснул тяжелые кулаки, глаза его сузились, и стало ясно, почему его окрестили Зверем. — Три фабрики на ноль помножены, курьер из Голландии пропал с концами, а вчера моего поддужного в «поджере» отправили на марс. Я молчу уже про попадалово, про то, что резидентов дважды находили в холодном виде, а мелких кровососов замочили с десяток. И вот сегодня поутряне — пожалуйста, — Лютый внезапно успокоился и принялся жевать лимонную корочку, — с днем рождения, тетя Хая, бля! До лайбы дохилять не успел, как откуда-то нарисовался мурик с волыной и ну шмалять прямо мне в бункер. Пять маслин успел всадить, пидер гнойный, пока мои боковики не завалили его. Хорошо хоть прикинут я был в тему, — он шевельнул могучими плечами, занемевшими под тяжестью бронекуртки, изготовленной из баллистической высокомодульной ткани, — да один хрен, батарея ушатана в двух местах. — Для убедительности он приложил к сломанным ребрам ладони, а неподвижно внимавший ему Француз даже перестал жевать.
— Ну так ты разобрался? Дал оборотку?
Лютый неторопливо разжевал маслину и, смачно выплюнув косточку, ощерил пожелтевшие от чифира зубы:
— Я, Петр Федорович, не февральский — по-рыхлому врубился, что это конкуренты на меня поперли буром. Нынче новую отраву стали отгонять, загубную в натуре, вот я и захомутал наркома, который толкал ее. Затрюмил его до макинтоша деревянного, ремни из шкуры кроил, а он врезал дуба, так и не расколовшись. И теперь я, Француз, в дыму. — Зверь в одиночку хватанул коньяка и уставился Петру Федоровичу в чуть прищуренные глаза: — Нутром гребту чую, а откуда она, допереть не могу.
Однако уважением господин Сорокин пользовался не только там, где присутствовал конвой. Очень внимательно прислушивались к его слову и те из людей нормальных, кто бегал на свободе, и даже братаны-беспределыцики, которых он не подпускал к себе ближе кирпичной стены, окружавшей его дом в Зеленогорске, так и те не поднимали свой поганый хвост наперекосяк его воле. Все знали хорошо, что не без понта на его коленях были набиты звезды, в натуре означавшие верность воровским идеям, а на груди синело изображение писаря с пером: владел ножом законный вор отменно, а обыкновенной бритвой мог помыть фары с пяти шагов. С первого же взгляда ничего подобного о Петре Федоровиче и подумать было невозможно: высокого роста, благообразный, с интеллигентным, умным лицом, даже где-то как-то похожий на академика Лихачева… одним словом, достойный представитель общества, в котором наконец-то верх взяла демократия.
Стоял погожий зимний денек. На капоте «шестисотого» «мерсюка» играли солнечные лучи, улицы были белым-белы от обильного снега, и Петр Федорович взирал сквозь полированные стекла на городскую суету с неодобрением: «Все это вошканье беспонтовое, блуд».
Сам он все дела уже утряс и, пребывая в благом расположении духа, вихрил кормиться в праздник, ресторан то есть. Крученый рулевой с кликухой Крыса вел «мерседес» напористо, но без понтов, однако на опасных перекрестках джип сопровождения все же принимал вправо и, подтянувшись, прикрывал борт принципаловой лайбы — береженого, как говорится, Бог бережет. Наконец «шестисотый» притормозил возле дверей, украшенных вывеской «Шкворень», выскочивший рулевой распахнул хозяйскую дверь, и в окружении пристяжи Петр Федорович стал всходить по мраморной лестнице на кормобазу. Он уже успел приложиться задом к натуральной коже дивана, когда в его кармане проснулся «бенефон», и лично пожелавший принять заказ у дорогого гостя мэтр почтительно замер.
Звонил давнишний сорокинский кореш Павел Семенович Лютый, носивший погоняло Зверь. Когда-то, проходя по одному делу, они вместе хавали пайку, затем, помнится, Француз раскрутился по новой и пути их разошлись. Теперь же друган Петра Федоровича пребывал в статусе утюга — законника, заделавшего мокруху, и, несколько потеряв лицо, занимался наркотой.
— Наше вам. Француз, Зверь на линии. — Обычно неторопливый голос Лютого был полон тревожных обертонов, и Петр Федорович удивился: что это могло так достать твердого как кремень законника?
— Чем дышишь, кент, по чем бегаешь? — Он махнул рукой мэтру, чтобы тот отвалил подальше, и тут же услышал в трубке безрадостное:
— Ситуевина — вилы в бок, отмазка нужна. Неожиданно вспомнил он, как они со Зверем, стоя спиной к спине, отмахивались ступерами от разъяренных «черных» в беспредельном бараке, и, сглотнув неожиданно подваливший к горлу ком, Петр Федорович оскалился:
— Двигай-ка, корешок, в «Шкворень», покушаем вместе. И будет все по железке. Лады?
— Запрессовали.
Связь прервалась, и, тяжело вздохнув, Сорокин поманил метрдотеля пальцем:
— Любезный, скомандуйте-ка на двоих — салат с ветчинкой, солянку, свинину на шампурах и плов. И замутите по-купечески чайковского.
Спиртного днем господин Сорокин не пьет, это известно всем. Надо сказать, что гастрономических излишеств Петр Федорович не выносил и единственной его слабостью были черные маслины из Испании — восхитительно крупные, истекающие во рту бесподобным солоноватым соком. Он уже успел наплевать целую тарелку косточек, когда послышались тяжелые шаги и в заведении нарисовался господин Лютый. Родом из Сибири, он был широкоплеч и кряжист, а в своей воровской жизни насмотрелся всякого. Как-то во время побега довелось ему сделать «коровой» подельника и питаться неделю человеческим мясом. Сидя в одиночной камере в тюрьме, он от жестокой тоски сожительствовал с «лариской» — лишенной всех зубов, отъевшейся на гормонах крысой, однако воровским законам не изменил. От ментов он получил три пули, от зеков — авторитет и погоняло Зверь, а на груди его было наколото сердце, пронзенное кинжалом, рукоять которого обвивала змея. Самый же гуманный в мире советский суд тоже не оставил Павла Семеновича без внимания и ко всем его «погремушкам» прибавил еще одну — OOP, то есть «особо опасный рецидивист».
Законники молча обнялись, придвинулись к столу, и, заглянув Лютому в глаза, Петр Федорович внезапно сделался мрачен.
— Давай-ка, брат, карболки вмажем за встречу. Он шевельнул синей от набитых перстней рукой, и официант мгновенно приволок пузатую бутылку «Реми Мартин», а к нему очищенных грецких орехов, осколки шоколада и неизменный лимон.
— Прошу вас.
— Дай-ка я сам. — Не обращая внимания на коньячные бокалы. Француз наполнил жидким янтарем фужеры для шампанского и ломтиком цитрусового провел по краю своего. — За нас, брат, за наш воровской фарт.
— Что-то моя удача крутанулась ко мне жопой. Лютый выпил залпом, даже не переведя дыхания, налил еще по одной и только после второй потянулся за кусочком шоколада.
— Врубаешься, Петр, на меня наехали.
— На тебя? — Сорокин, увлеченно жевавший салат, поперхнулся даже и недоуменно глянул на сотрапезника: — Менты?
— На красноперых не катит. — Лютый вдруг стиснул тяжелые кулаки, глаза его сузились, и стало ясно, почему его окрестили Зверем. — Три фабрики на ноль помножены, курьер из Голландии пропал с концами, а вчера моего поддужного в «поджере» отправили на марс. Я молчу уже про попадалово, про то, что резидентов дважды находили в холодном виде, а мелких кровососов замочили с десяток. И вот сегодня поутряне — пожалуйста, — Лютый внезапно успокоился и принялся жевать лимонную корочку, — с днем рождения, тетя Хая, бля! До лайбы дохилять не успел, как откуда-то нарисовался мурик с волыной и ну шмалять прямо мне в бункер. Пять маслин успел всадить, пидер гнойный, пока мои боковики не завалили его. Хорошо хоть прикинут я был в тему, — он шевельнул могучими плечами, занемевшими под тяжестью бронекуртки, изготовленной из баллистической высокомодульной ткани, — да один хрен, батарея ушатана в двух местах. — Для убедительности он приложил к сломанным ребрам ладони, а неподвижно внимавший ему Француз даже перестал жевать.
— Ну так ты разобрался? Дал оборотку?
Лютый неторопливо разжевал маслину и, смачно выплюнув косточку, ощерил пожелтевшие от чифира зубы:
— Я, Петр Федорович, не февральский — по-рыхлому врубился, что это конкуренты на меня поперли буром. Нынче новую отраву стали отгонять, загубную в натуре, вот я и захомутал наркома, который толкал ее. Затрюмил его до макинтоша деревянного, ремни из шкуры кроил, а он врезал дуба, так и не расколовшись. И теперь я, Француз, в дыму. — Зверь в одиночку хватанул коньяка и уставился Петру Федоровичу в чуть прищуренные глаза: — Нутром гребту чую, а откуда она, допереть не могу.