Страница:
А что Николаю делать было? Эти буянили, вырывались, другим трезветь мешали, вот он и запер в изолятор. И как просчитаешь, на сколько кислорода хватит, как оно все получится. Разве ж он знал, что так – у пятерых отек легких, в реанимацию пришлось класть, еле откачали. И, может быть, все бы замять удалось, извинились бы, как-нибудь договорились, но в городской газете статья появилась. Тут уж пошло-поехало.
Известно же, как журналисты милицию ненавидят, а среди пострадавших оказался их коллега. Вот и раздули…
Много чего могла бы Валентина Викторовна сказать следователям, кажется, способна была объяснить, убедить, что ее муж не виноват, но ее не спрашивали. Даже Николай запрещал об этом случае вспоминать – сразу беленился. А как не вспоминать, не говорить, если все теперь вокруг этого крутится. Что, успокаивать себя, что не посадили, а дали условно четыре года? Но все равно ведь – жизнь рухнула, и нужно теперь из-под обломков выбираться, как-то восстанавливать, налаживать.
А ведь могло же, могло все по-другому сложиться. Останься она в крайцентре, выйди замуж за одного из тех интеллигентных, тонких юношей, которые пугали этой своей тонкостью и интеллигентностью, принимаемыми ею за подловатость. И жила бы теперь в миллионном городе, стала бы, не исключено, заведующей библиотекой, огромной, светлой. Или нигде бы не работала, заботилась о доме, о муже, каком-нибудь директоре завода; дети бы институты уже окончили… Нет, лучше тогда было вернуться в деревню, учить детишек. Надежная изба на высоком фундаменте, огород, корова…
Давно она не была на родине, и деревенская жизнь представлялась как нечто единственно правильное. Да и к кому туда было ехать? Дом после смерти родителей продали, деньги разделили между собой дети, все уже давно жившие в городах. Никого там родни не осталось, только тетка Таня – старшая сестра матери, пережившая и мужа своего, и всех троих детей. Но, может, и ее уже нет – лет за восемьдесят ей далеко… Надо бы, по-хорошему, съездить, поглядеть, только как сейчас… Ох, господи…
Их четырехэтажный дом, один из первых построенных в городе многоквартирников, сегодня показался Валентине Викторовне убогим, покосившимся, особенно обшарпанным. Наверное, самозащита так работала – ведь очень скоро этот дом будет для нее и ее семьи чужим, им тут скоро не жить.
Во дворе она снова присела, отдышалась – состояние такое, словно взобралась на высокий холм. Глянула по сторонам. Напротив еще одна такая же четырехэтажка – мутноватые стекла, балконы забиты старой мебелью, какими-то досками, расползшимися коробками. Во дворе детская площадка с песочницей, деревянной поломанной горкой, качелями, которые пронзительно скрипели, если на них качались; заросшая полынью хоккейная коробка, на растянутых меж тополями веревках сушится сероватое, застиранное белье… Безрадостная, конечно, картина, даже золото сентябрьских листьев не особенно ее украшает, но ведь столько здесь прожито… Здесь сыновья ее выросли…
Через силу, тяжелым рывком поднялась. Нужно идти. Ужин готовить. И – разговор предстоит. Сегодня Николай с начальником ГУВД Вересовым должен встретиться; сегодня должно стать ясно: или все-таки в пропасть их семья полетит, или есть еще шанс удержаться.
Сама открыла ключом дверь, вошла. В большой комнате бубнил телевизор, в ванной шипел душ. Но, несмотря на живые звуки, атмосфера тревожная, гнетущая. «Будто покойник в доме», – вспомнилась Валентине Викторовне поговорка, и она тут же себя обругала, испуганно-просяще добавила: «Не дай бог, не дай бог».
Хотела поздороваться – объявить о своем приходе, как делала обычно, но не стала. Молча сняла сапоги, повесила на вешалку пальто.
Николай сидел в кресле. На экране телевизора скакали полуголые худые девицы, наперебой пели слабыми голосками:
– Ну что?
– Что? – Николай как-то пугливо взглянул на нее, взял с журнального столика пульт, сделал звук телевизора тише.
– Поговорил с Вересовым?
– Поговорил.
И, поняв, что ждать хорошего нечего, Валентина Викторовна все же задала новый вопрос:
– И как?
– Как… Хреново. Всё. – Николай, кряхтя, пошевелился в кресле. – В течение месяца освободить площадь… Вересов сам на иголках – сплошные проверки, начальник службы собственной безопасности новый, из края поставили…
Он еще говорил, говорил что-то бесцветно и виновато, тоном объясняющего, где загулял вчера, муженька, но Валентина Викторовна не слушала – в мозгу засела и повторялась одна фраза: «В течение месяца освободить…» Это значит – выселяться со всеми вещами, горшками, телевизором этим несчастным (взяла пульт и выключила его вовсе), с диваном огромным, скрипучим, с книгами, которые давно никто не читает. Взять и оказаться на улице.
– И, – перебила мужа, – как теперь?
Он вспылил:
– А я знаю – как?! Как! Извиняюсь, мало денег с алкашни собирал, не хватает нам на квартиру.
Валентина Викторовна села на диван, пружины с писклявым стоном сжались. Муж же, наоборот, вскочил, заметался по небольшому свободному пространству комнаты:
– Тридцать лет проработал! Улицы эти топтал пэпээсником! И – вот… Сволочи!
– Погоди, – пересилив страх перед его криками, остановила Валентина Викторовна; муж кричал подобное за последние месяцы не раз и не два. Пора было искать какой-то выход. – Погоди, давай решать.
– Чего тут решать?! В петлю башкой…
– Пре-кра-ти!
Появился сын. Мокрый, голый, с намотанным на бедра полотенцем. Хмуро взглянул на родителей, пошлепал к себе.
– Артем, – окликнула Валентина Викторовна, – подойди сюда.
– Что? – Он остановился, но не обернулся.
– Подойди, я говорю!
Подошел. Высокий, крепкий, с волосатой грудью молодой мужчина, а глаза детские, насупленного ребенка…
– Так, Николай, – Валентина Викторовна почувствовала небывалую решимость, – Николай, присядь. Так, давайте решать… Семейный совет.
Сын хмыкнул.
– Ну-ка! Сядь тоже быстро! Нас со дня на день на улицу вышвырнут, а он хмыкает… Так. – Постаралась успокоиться. – Так, какие у нас варианты? Во-первых, можно снять квартиру…
– Двухкомнатка – пять тысяч за месяц, – вставил сын.
– Откуда ты знаешь? – Зарплата Валентины Викторовны была четыре семьсот.
– Ну, спрашивал.
– Дом тогда, может…
– И что? – подал голос муж. – Ну снимем, год проживем, два… Нам с тобой недолго осталось, а они… – кивнул на сына, – Денис вернется.
Валентина Викторовна хотела сказать, что надо об этом было заранее думать, что эта квартира – ведомственная, не их, и такое рано или поздно случилось бы. Не стала, боясь нового взрыва… И тут, как светом блеснуло в голове, нашелся выход.
– Тогда, может быть, так – в деревню? Сорок километров отсюда.
– В эту, – поморщил лоб Николай, – в твою?
Сам он был местный, городской, но давно растерял родню, а тот барак, в котором провел детство, снесли еще в семидесятых.
– А куда еще? Там тетка, жива, наверно… Изба у нее.
При слове «изба» Артем опять чуть было не хмыкнул. Валентина Викторовна заметила:
– А что?! Что еще? Вот работал бы, учился… Двадцать пять лет мужику, а все как этот…
– Но ты-то работаешь, – перебил муж. – Оттуда, что ли, мотаться каждое утро.
– Уволюсь. Не могу больше видеть их… Я ведь тоже не железная, чтобы так… Сама как убийца себя чувствую.
Николай кряхтнул и отвернулся.
Некоторое время молчали. Сын ежился, мерз, но, видимо, понимал, что взять и пойти сейчас одеваться опасно. Разорутся, что ему все равно. Нужно дотерпеть.
– Ну, – первой заговорила Валентина Викторовна, – как?.. Завтра возьму отгул, съезжу. Может… Может, и ничего там нет уже… А? – Посмотрела на мужа, на сына. – Как-то ведь надо… А? – Они молчали, и Валентина Викторовна опять стала терять терпение, в горле заклокотал крик. – Куда-то ведь надо деваться нам, в конце-то концов!
Сошлись на ее варианте. Муж – обреченно, сын, казалось, равнодушно.
Валентина Викторовна переоделась в халат, пошла на кухню. Готовить ужин. Достала из-под морозильника размороженный кусок свинины, поставила воду для рожек. Выбрала из корзинки луковицу… Движения были четкие, заученные десятилетиями повторений, но стоило взглянуть на какую-нибудь вещь – на кухонный шкаф, на давно уже не используемую ручную соковыжималку, на форму для торта, – и руки опускались. Каждая вещь словно кричала, вопила жалобно и настойчиво: «Возьми меня! Не выбрасывай! Я пригожусь!» И представлялись скорые неотвратимые часы, когда нужно будет упаковывать, сортировать, вытаскивать мебель, куда-то ее грузить… Валентина Викторовна боролась с желанием бросить нож, сесть на табуретку, зажмуриться. Не быть.
Вошел Николай, постоял, необычно для него нерешительно переминаясь с ноги на ногу, потом предложил:
– Может, я это… за бутылкой схожу… Что-то трясет, прямо… Напряжение снять.
Валентина Викторовна кивнула:
– Сходи. Только получше купи какую. – Ей тоже хотелось немного выпить.
Глава третья
Глава четвертая
Известно же, как журналисты милицию ненавидят, а среди пострадавших оказался их коллега. Вот и раздули…
Много чего могла бы Валентина Викторовна сказать следователям, кажется, способна была объяснить, убедить, что ее муж не виноват, но ее не спрашивали. Даже Николай запрещал об этом случае вспоминать – сразу беленился. А как не вспоминать, не говорить, если все теперь вокруг этого крутится. Что, успокаивать себя, что не посадили, а дали условно четыре года? Но все равно ведь – жизнь рухнула, и нужно теперь из-под обломков выбираться, как-то восстанавливать, налаживать.
А ведь могло же, могло все по-другому сложиться. Останься она в крайцентре, выйди замуж за одного из тех интеллигентных, тонких юношей, которые пугали этой своей тонкостью и интеллигентностью, принимаемыми ею за подловатость. И жила бы теперь в миллионном городе, стала бы, не исключено, заведующей библиотекой, огромной, светлой. Или нигде бы не работала, заботилась о доме, о муже, каком-нибудь директоре завода; дети бы институты уже окончили… Нет, лучше тогда было вернуться в деревню, учить детишек. Надежная изба на высоком фундаменте, огород, корова…
Давно она не была на родине, и деревенская жизнь представлялась как нечто единственно правильное. Да и к кому туда было ехать? Дом после смерти родителей продали, деньги разделили между собой дети, все уже давно жившие в городах. Никого там родни не осталось, только тетка Таня – старшая сестра матери, пережившая и мужа своего, и всех троих детей. Но, может, и ее уже нет – лет за восемьдесят ей далеко… Надо бы, по-хорошему, съездить, поглядеть, только как сейчас… Ох, господи…
Их четырехэтажный дом, один из первых построенных в городе многоквартирников, сегодня показался Валентине Викторовне убогим, покосившимся, особенно обшарпанным. Наверное, самозащита так работала – ведь очень скоро этот дом будет для нее и ее семьи чужим, им тут скоро не жить.
Во дворе она снова присела, отдышалась – состояние такое, словно взобралась на высокий холм. Глянула по сторонам. Напротив еще одна такая же четырехэтажка – мутноватые стекла, балконы забиты старой мебелью, какими-то досками, расползшимися коробками. Во дворе детская площадка с песочницей, деревянной поломанной горкой, качелями, которые пронзительно скрипели, если на них качались; заросшая полынью хоккейная коробка, на растянутых меж тополями веревках сушится сероватое, застиранное белье… Безрадостная, конечно, картина, даже золото сентябрьских листьев не особенно ее украшает, но ведь столько здесь прожито… Здесь сыновья ее выросли…
Через силу, тяжелым рывком поднялась. Нужно идти. Ужин готовить. И – разговор предстоит. Сегодня Николай с начальником ГУВД Вересовым должен встретиться; сегодня должно стать ясно: или все-таки в пропасть их семья полетит, или есть еще шанс удержаться.
Сама открыла ключом дверь, вошла. В большой комнате бубнил телевизор, в ванной шипел душ. Но, несмотря на живые звуки, атмосфера тревожная, гнетущая. «Будто покойник в доме», – вспомнилась Валентине Викторовне поговорка, и она тут же себя обругала, испуганно-просяще добавила: «Не дай бог, не дай бог».
Хотела поздороваться – объявить о своем приходе, как делала обычно, но не стала. Молча сняла сапоги, повесила на вешалку пальто.
Николай сидел в кресле. На экране телевизора скакали полуголые худые девицы, наперебой пели слабыми голосками:
Сострадание к мужу тут же сменилось раздражением, негодованием даже. И Валентина Викторовна жестко спросила:
Отмени мой домашний арест,
Отмени мой аре-ест!
– Ну что?
– Что? – Николай как-то пугливо взглянул на нее, взял с журнального столика пульт, сделал звук телевизора тише.
– Поговорил с Вересовым?
– Поговорил.
И, поняв, что ждать хорошего нечего, Валентина Викторовна все же задала новый вопрос:
– И как?
– Как… Хреново. Всё. – Николай, кряхтя, пошевелился в кресле. – В течение месяца освободить площадь… Вересов сам на иголках – сплошные проверки, начальник службы собственной безопасности новый, из края поставили…
Он еще говорил, говорил что-то бесцветно и виновато, тоном объясняющего, где загулял вчера, муженька, но Валентина Викторовна не слушала – в мозгу засела и повторялась одна фраза: «В течение месяца освободить…» Это значит – выселяться со всеми вещами, горшками, телевизором этим несчастным (взяла пульт и выключила его вовсе), с диваном огромным, скрипучим, с книгами, которые давно никто не читает. Взять и оказаться на улице.
– И, – перебила мужа, – как теперь?
Он вспылил:
– А я знаю – как?! Как! Извиняюсь, мало денег с алкашни собирал, не хватает нам на квартиру.
Валентина Викторовна села на диван, пружины с писклявым стоном сжались. Муж же, наоборот, вскочил, заметался по небольшому свободному пространству комнаты:
– Тридцать лет проработал! Улицы эти топтал пэпээсником! И – вот… Сволочи!
– Погоди, – пересилив страх перед его криками, остановила Валентина Викторовна; муж кричал подобное за последние месяцы не раз и не два. Пора было искать какой-то выход. – Погоди, давай решать.
– Чего тут решать?! В петлю башкой…
– Пре-кра-ти!
Появился сын. Мокрый, голый, с намотанным на бедра полотенцем. Хмуро взглянул на родителей, пошлепал к себе.
– Артем, – окликнула Валентина Викторовна, – подойди сюда.
– Что? – Он остановился, но не обернулся.
– Подойди, я говорю!
Подошел. Высокий, крепкий, с волосатой грудью молодой мужчина, а глаза детские, насупленного ребенка…
– Так, Николай, – Валентина Викторовна почувствовала небывалую решимость, – Николай, присядь. Так, давайте решать… Семейный совет.
Сын хмыкнул.
– Ну-ка! Сядь тоже быстро! Нас со дня на день на улицу вышвырнут, а он хмыкает… Так. – Постаралась успокоиться. – Так, какие у нас варианты? Во-первых, можно снять квартиру…
– Двухкомнатка – пять тысяч за месяц, – вставил сын.
– Откуда ты знаешь? – Зарплата Валентины Викторовны была четыре семьсот.
– Ну, спрашивал.
– Дом тогда, может…
– И что? – подал голос муж. – Ну снимем, год проживем, два… Нам с тобой недолго осталось, а они… – кивнул на сына, – Денис вернется.
Валентина Викторовна хотела сказать, что надо об этом было заранее думать, что эта квартира – ведомственная, не их, и такое рано или поздно случилось бы. Не стала, боясь нового взрыва… И тут, как светом блеснуло в голове, нашелся выход.
– Тогда, может быть, так – в деревню? Сорок километров отсюда.
– В эту, – поморщил лоб Николай, – в твою?
Сам он был местный, городской, но давно растерял родню, а тот барак, в котором провел детство, снесли еще в семидесятых.
– А куда еще? Там тетка, жива, наверно… Изба у нее.
При слове «изба» Артем опять чуть было не хмыкнул. Валентина Викторовна заметила:
– А что?! Что еще? Вот работал бы, учился… Двадцать пять лет мужику, а все как этот…
– Но ты-то работаешь, – перебил муж. – Оттуда, что ли, мотаться каждое утро.
– Уволюсь. Не могу больше видеть их… Я ведь тоже не железная, чтобы так… Сама как убийца себя чувствую.
Николай кряхтнул и отвернулся.
Некоторое время молчали. Сын ежился, мерз, но, видимо, понимал, что взять и пойти сейчас одеваться опасно. Разорутся, что ему все равно. Нужно дотерпеть.
– Ну, – первой заговорила Валентина Викторовна, – как?.. Завтра возьму отгул, съезжу. Может… Может, и ничего там нет уже… А? – Посмотрела на мужа, на сына. – Как-то ведь надо… А? – Они молчали, и Валентина Викторовна опять стала терять терпение, в горле заклокотал крик. – Куда-то ведь надо деваться нам, в конце-то концов!
Сошлись на ее варианте. Муж – обреченно, сын, казалось, равнодушно.
Валентина Викторовна переоделась в халат, пошла на кухню. Готовить ужин. Достала из-под морозильника размороженный кусок свинины, поставила воду для рожек. Выбрала из корзинки луковицу… Движения были четкие, заученные десятилетиями повторений, но стоило взглянуть на какую-нибудь вещь – на кухонный шкаф, на давно уже не используемую ручную соковыжималку, на форму для торта, – и руки опускались. Каждая вещь словно кричала, вопила жалобно и настойчиво: «Возьми меня! Не выбрасывай! Я пригожусь!» И представлялись скорые неотвратимые часы, когда нужно будет упаковывать, сортировать, вытаскивать мебель, куда-то ее грузить… Валентина Викторовна боролась с желанием бросить нож, сесть на табуретку, зажмуриться. Не быть.
Вошел Николай, постоял, необычно для него нерешительно переминаясь с ноги на ногу, потом предложил:
– Может, я это… за бутылкой схожу… Что-то трясет, прямо… Напряжение снять.
Валентина Викторовна кивнула:
– Сходи. Только получше купи какую. – Ей тоже хотелось немного выпить.
Глава третья
Деревня называлась Мураново, по протекающей рядом речке Муранке. Когда-то это было село – на холмике стояла церковь, которую в шестидесятых снесли и поставили на ее месте похожий на амбар клуб.
Главной улицей в Муранове была дорога в дальнюю деревню Тигрицкое. Дорога была асфальтированной, но асфальт давно разбила совхозная техника, и его не ремонтировали. Шофер, когда подгонял свой «зилок» к дому, изматерился, тщетно пытаясь объехать ямы и рытвины, а Валентина болезненно морщилась, представляя, как колотится в контейнере посуда, техника.
Изба тетки Татьяны находилась в самом центре деревни: справа через три двора – контора с почтой, еще через двор – магазины, из которых работал только один, остальные же два наглухо, с давних пор, заперты. Слева от избы тетки была двухэтажная школа, самое старое в деревне здание, а почти напротив – клуб и водонапорная башня.
В последний месяц Николай Михайлович несколько раз сюда приезжал – привозил кой-какие вещи, сдавал документы на прописку, слегка подремонтировал комнату, где предстояло жить, – вроде бы немного свыкся с мыслью, что это теперь их дом, но каждый раз теткина изба вызывала у него нечто похожее на ужас. Ужас перед тем, как перезимуют в ней, сколько предстоит сделать за лето, чтобы следующую зиму встретить в более-менее человеческих условиях.
Николай Михайлович приезжал сюда на автобусе – «Москвич», по закону подлости, был серьезно сломан, – ни с кем из местных старался не заговаривать, поменьше общаться с хозяйкой. Она, маленькая, ссохшаяся, в основном сидела на табуретке возле непомерно большой для такого домишки, закопченной полосами печи, смотрела в пол выцветшими, стянутыми морщинами глазами… Поначалу, обнаружив во дворе гниловатую, но пригодную на первое время доску, Николай Михайлович обращался к тетке Татьяне: можно ли использовать. Она тяжело взмахивала рукой-сучком, вздыхала: «Бери-и. Мне-то она на что уж…» И вскоре Елтышев перестал ее спрашивать, почти не замечал.
Утепляя пол, потолок, вынося из комнаты развалившийся стол (его место должна была занять часть стенки из квартиры), Николай Михайлович не верил, да и не желал верить, что теперь это дом для его семьи. Теперь им в этом покривившемся срубе жить, и, может быть, отсюда их с женой когда-нибудь понесут на кладбище.
Но был нанят «ЗИЛ», контейнер заполнен тем, что составляло обстановку двухкомнатной квартиры, ненужные вещи оказались на мусорке, и водитель торопил ехать.
Когда в последний раз обходили пустые, посветлевшие комнаты, жена взвыла, как на похоронах, повалилась; Николай Михайлович подхватил ее, быстро и грубо вывел. На площадке отдал ключ начхозу ГУВД. Подсадил Валентину в кабину, сказал сыну, что ждут его в деревне – Артем должен был добираться автобусом, – оглянулся на дверь подъезда, бросил тело внутрь «ЗИЛа». Захлопнул дверцу, велел скорее не водителю, а себе:
– Все, поехали!
Только стали с женой разгружать контейнер, заморосил дождь. Мелкий, но, кажется, затяжной, октябрьский.
– Как назло, – ругнулся Николай Михайлович и торопливо, бережно, но и словно на свалку, понес в избу дорогую, не так давно купленную стеклянную тумбочку.
Шофер помогать не вызывался, покуривал, слушал магнитофон («А где же ручки? – пело в кабине. – Где же наши ручки?..»), иногда выходил размяться, заглядывал в контейнер и досадливо кривился – убывало медленно.
Тетка стояла на низком крыльце, скорбно наблюдала, как носят вещи; она попыталась было принять участие, но не смогла дойти до ворот…
Несмотря на середину буднего дня, улица была пуста, хотя Николаю Михайловичу казалось, что из всех окон, из-за всех заборов за ними наблюдают, следят любопытные… И вот один не выдержал – появился, подошел.
– Здоровенько. – Высокий, сухой, с запущенной, почти ставшей уже бородой, щетиной; на голове черно-рыжий комок зимней шапки. – С приездом.
– Спасибо. – Елтышеву было не до разговоров. Вытянул из контейнера мешок с одеждой, понес.
Комната заполнялась быстро; Николай Михайлович сунулся в летнюю кухню. «Придется сюда».
– Чего, – местный ждал у машины, – помочь, может? А то, гляжу…
– Ну, помогите. – Елтышеву предстоял холодильник.
Мужик оказался слабым, больше кряхтел, стонал, чем таскал. И постоянно комментировал:
– В-во, табуреточки! У меня такие ж почти… Добрая полка… Люстра на семь лампочек…
Николаю Михайловичу казалось, что он на аукционе, где распродают его пожитки…
Но дело все-таки пошло поживее, и приехавший в половине второго Артем застал контейнер почти пустым. Отнес одно, другое – и всё.
– Ну во-от, – облегченно, будто потрудился больше других, выдохнул водитель; свел стальные створки, лязгнул засовом. Выжидающе посмотрел на Николая Михайловича.
– А, да, – тот понял, достал бумажник, выбрал две сотни. – Держи. – За перевозку он уже заплатил в агентстве, но нужно было отблагодарить лично и шофера – что не капал на нервы, не мешал, довез, в конце концов, без неприятностей.
– Благодарю. – Шофер еще раз выдохнул, прыгнул за руль и, перед тем как захлопнуть дверцу, пожелал: – Счастливо вам!
Елтышев кивнул. Щелкнуло зажигание, тыркнул трамблер, и мотор завелся; из выхлопной трубы вырвался синеватый столб дыма. И когда «ЗИЛ» тронулся, медленно, но безвозвратно разрывая последнюю нить с прошлой жизнью, снова похоронно завыла жена.
– Да перестань ты! – вспылил Николай Михайлович. – И без тебя!.. – И почувствовал желание толкнуть ее… Тоже взвыть.
Сдержался, вцепился взглядом в коричневый прямоугольник контейнера, который становился меньше, мельче; дорога пошла под гору, и вот контейнер исчез. Но еще долго все трое Елтышевых – муж, жена и их сын – стояли у раскрытых черных ворот и смотрели в ту сторону, куда уехал «ЗИЛ». В сторону города.
– Чего, – подал голос местный, – может, это, за новосельице?.. Меня Юрка звать. Я тебя, Валентина-то, помню. Помню, как приезжала.
Валентина Викторовна обернулась к нему, вгляделась, но не узнала. Тот вроде как обиделся:
– Юрка я, Карпов. Дядя у меня был, Саня, Карпов тоже. Вы с им в одном классе…
– Да, да, – покивала Валентина Викторовна, но без эмоций, думая о чем-то другом.
– Ну так чего, отметим?
– Надо, – встряхнулся, оторвался от дороги Елтышев, достал полтинник. – Хватит? Еда у нас есть.
Юрка принял бумажку, покрутил, будто убеждаясь, что она настоящая. Кивнул, почти побежал по улице.
«Магазин, кажется, в другой стороне», – удивился Николай Михайлович и тут же переключил внимание на другое – сказал сыну:
– Закрывай ворота.
Наблюдая, как Артем толкает обвисшие, хлипкие створки, добавил с горьковатой шутливостью:
– Давай приучайся.
Сидели за большим дощатым столом на кухне, ждали Юрку. Жена разогревала на плитке приготовленную утром в квартире тушеную картошку с мясом. Тетка Татьяна покачивалась на табуретке, что-то тихо-тихо бормотала, словно ругалась на себя, что пустила чужих и теперь приходится так ютиться, в уголке.
Пахло сопревшей пылью, старостью, лекарствами. Бугристая штукатурка на стенах, казалось, вот-вот начнет отваливаться кусками, потолочная балка не выдержит и переломится и весь дом превратится в горку сухой известки, истлевшей пакли, черных, будто обгоревших деревяшек. И Николая Михайловича до зуда в скулах потянуло вскочить, выбежать прочь, спрятаться в безопасности и в то же время хотелось засучить рукава, начать строить новый, просторный дом с отдельной для себя комнатой на втором этаже. Для отдыха…
Обитая одеялом дверь со скрипом и хрустом открылась, вошел, пригнув голову, Юрка. На лице улыбка, в руках бутылка. Почему-то без этикетки.
– Зажда́лись? – Поставил бутылку на край печной плиты, снял шапку, ударил ею по колену, отчего по кухне сыпанули капли. – Счас, за новосельице…
– А ты-то чего… – тихо удивилась тетка Татьяна, но не договорила, закачалась снова.
Николай Михайлович коротко, бодровато, как, бывало, дома после смены, выдохнул, велел жене:
– Давай, мать, накладывай. – А сам выставил в рядок толстенькие, в форме сапожка, стопки.
Подсевший Юрка без церемоний зубами выдернул из бутылки пластмассовую пробку (таких пробок Николай Михайлович не видел уже несколько лет), стал разливать.
– Поработали, – приговаривал, – можно и расслабиться мала-мала… Мо-ожно…
Из стопок сильно запахло водкой; Елтышев с подозрением следил за движениями Юрки – бутылка без этикетки, едковатый запах ему не нравились. Но пока что молчал… Артем притулился с краю стола, позевывал, брезгливо озирался.
Валентина Викторовна поставила на центр глубокую тарелку с картошкой.
– В-во-о! – обрадовался Юрка. – Горяченькое. Ну, вздрогнем. – Подхватил стопку.
– Теть, – позвала Валентина Викторовна, – исть будешь?
Та неопределенно пошевелила рукой.
«Исть, – усмехнулся про себя Елтышев. – Быстро на деревенский переходим».
Юрка торопил:
– Ну, пьем, нет?
Чокнулись вяловато, безрадостно. Николай Михайлович осторожно отпил. Рот обожгло; вкус был ядовитый, через водку отдавало то ли керосином, то ли растворителем.
– Что… Что это вы притащили? Это пить нельзя.
Жена, сын испуганно поставили стопки. А Юрка, ухнув, быстро закусил, мотнул, словно после удара, головой и тогда уж удивленно пожал плечами:
– А чего? Нормальный спиртович. Через резиновый шланг только пропущен, от этого так… Да пейте, не бойтесь. – И стал наливать себе по новой.
Елтышева затрясло, раздражение сегодняшнего дня готово было выплеснуться на этого гостя. Взять за шкирятник и вышвырнуть за порог.
– Нельзя было в магазине купить? – сдерживая себя, внешне почти спокойно спросил: – Я дал, кажется, достаточно…
– В магазине? Хе, да в магазине у нас водки с год уже нет. Пиво только.
– Почему нет?
– Да сертификат какой-то не получили… что-то такое там. – Юрка поднял стопку. – Да ладно, пейте, нормальный, говорю, спирт.
Неожиданно выпил Артем. Хыкнул придушенно, бросил в рот паря́щую картошину. Глянул на родителей, сказал как-то с вызовом:
– Не умрем, наверно.
«Наверно… – Николай Михайлович сжал стопку в ладони. – Наверно… Хрен с ним».
Главной улицей в Муранове была дорога в дальнюю деревню Тигрицкое. Дорога была асфальтированной, но асфальт давно разбила совхозная техника, и его не ремонтировали. Шофер, когда подгонял свой «зилок» к дому, изматерился, тщетно пытаясь объехать ямы и рытвины, а Валентина болезненно морщилась, представляя, как колотится в контейнере посуда, техника.
Изба тетки Татьяны находилась в самом центре деревни: справа через три двора – контора с почтой, еще через двор – магазины, из которых работал только один, остальные же два наглухо, с давних пор, заперты. Слева от избы тетки была двухэтажная школа, самое старое в деревне здание, а почти напротив – клуб и водонапорная башня.
В последний месяц Николай Михайлович несколько раз сюда приезжал – привозил кой-какие вещи, сдавал документы на прописку, слегка подремонтировал комнату, где предстояло жить, – вроде бы немного свыкся с мыслью, что это теперь их дом, но каждый раз теткина изба вызывала у него нечто похожее на ужас. Ужас перед тем, как перезимуют в ней, сколько предстоит сделать за лето, чтобы следующую зиму встретить в более-менее человеческих условиях.
Николай Михайлович приезжал сюда на автобусе – «Москвич», по закону подлости, был серьезно сломан, – ни с кем из местных старался не заговаривать, поменьше общаться с хозяйкой. Она, маленькая, ссохшаяся, в основном сидела на табуретке возле непомерно большой для такого домишки, закопченной полосами печи, смотрела в пол выцветшими, стянутыми морщинами глазами… Поначалу, обнаружив во дворе гниловатую, но пригодную на первое время доску, Николай Михайлович обращался к тетке Татьяне: можно ли использовать. Она тяжело взмахивала рукой-сучком, вздыхала: «Бери-и. Мне-то она на что уж…» И вскоре Елтышев перестал ее спрашивать, почти не замечал.
Утепляя пол, потолок, вынося из комнаты развалившийся стол (его место должна была занять часть стенки из квартиры), Николай Михайлович не верил, да и не желал верить, что теперь это дом для его семьи. Теперь им в этом покривившемся срубе жить, и, может быть, отсюда их с женой когда-нибудь понесут на кладбище.
Но был нанят «ЗИЛ», контейнер заполнен тем, что составляло обстановку двухкомнатной квартиры, ненужные вещи оказались на мусорке, и водитель торопил ехать.
Когда в последний раз обходили пустые, посветлевшие комнаты, жена взвыла, как на похоронах, повалилась; Николай Михайлович подхватил ее, быстро и грубо вывел. На площадке отдал ключ начхозу ГУВД. Подсадил Валентину в кабину, сказал сыну, что ждут его в деревне – Артем должен был добираться автобусом, – оглянулся на дверь подъезда, бросил тело внутрь «ЗИЛа». Захлопнул дверцу, велел скорее не водителю, а себе:
– Все, поехали!
Только стали с женой разгружать контейнер, заморосил дождь. Мелкий, но, кажется, затяжной, октябрьский.
– Как назло, – ругнулся Николай Михайлович и торопливо, бережно, но и словно на свалку, понес в избу дорогую, не так давно купленную стеклянную тумбочку.
Шофер помогать не вызывался, покуривал, слушал магнитофон («А где же ручки? – пело в кабине. – Где же наши ручки?..»), иногда выходил размяться, заглядывал в контейнер и досадливо кривился – убывало медленно.
Тетка стояла на низком крыльце, скорбно наблюдала, как носят вещи; она попыталась было принять участие, но не смогла дойти до ворот…
Несмотря на середину буднего дня, улица была пуста, хотя Николаю Михайловичу казалось, что из всех окон, из-за всех заборов за ними наблюдают, следят любопытные… И вот один не выдержал – появился, подошел.
– Здоровенько. – Высокий, сухой, с запущенной, почти ставшей уже бородой, щетиной; на голове черно-рыжий комок зимней шапки. – С приездом.
– Спасибо. – Елтышеву было не до разговоров. Вытянул из контейнера мешок с одеждой, понес.
Комната заполнялась быстро; Николай Михайлович сунулся в летнюю кухню. «Придется сюда».
– Чего, – местный ждал у машины, – помочь, может? А то, гляжу…
– Ну, помогите. – Елтышеву предстоял холодильник.
Мужик оказался слабым, больше кряхтел, стонал, чем таскал. И постоянно комментировал:
– В-во, табуреточки! У меня такие ж почти… Добрая полка… Люстра на семь лампочек…
Николаю Михайловичу казалось, что он на аукционе, где распродают его пожитки…
Но дело все-таки пошло поживее, и приехавший в половине второго Артем застал контейнер почти пустым. Отнес одно, другое – и всё.
– Ну во-от, – облегченно, будто потрудился больше других, выдохнул водитель; свел стальные створки, лязгнул засовом. Выжидающе посмотрел на Николая Михайловича.
– А, да, – тот понял, достал бумажник, выбрал две сотни. – Держи. – За перевозку он уже заплатил в агентстве, но нужно было отблагодарить лично и шофера – что не капал на нервы, не мешал, довез, в конце концов, без неприятностей.
– Благодарю. – Шофер еще раз выдохнул, прыгнул за руль и, перед тем как захлопнуть дверцу, пожелал: – Счастливо вам!
Елтышев кивнул. Щелкнуло зажигание, тыркнул трамблер, и мотор завелся; из выхлопной трубы вырвался синеватый столб дыма. И когда «ЗИЛ» тронулся, медленно, но безвозвратно разрывая последнюю нить с прошлой жизнью, снова похоронно завыла жена.
– Да перестань ты! – вспылил Николай Михайлович. – И без тебя!.. – И почувствовал желание толкнуть ее… Тоже взвыть.
Сдержался, вцепился взглядом в коричневый прямоугольник контейнера, который становился меньше, мельче; дорога пошла под гору, и вот контейнер исчез. Но еще долго все трое Елтышевых – муж, жена и их сын – стояли у раскрытых черных ворот и смотрели в ту сторону, куда уехал «ЗИЛ». В сторону города.
– Чего, – подал голос местный, – может, это, за новосельице?.. Меня Юрка звать. Я тебя, Валентина-то, помню. Помню, как приезжала.
Валентина Викторовна обернулась к нему, вгляделась, но не узнала. Тот вроде как обиделся:
– Юрка я, Карпов. Дядя у меня был, Саня, Карпов тоже. Вы с им в одном классе…
– Да, да, – покивала Валентина Викторовна, но без эмоций, думая о чем-то другом.
– Ну так чего, отметим?
– Надо, – встряхнулся, оторвался от дороги Елтышев, достал полтинник. – Хватит? Еда у нас есть.
Юрка принял бумажку, покрутил, будто убеждаясь, что она настоящая. Кивнул, почти побежал по улице.
«Магазин, кажется, в другой стороне», – удивился Николай Михайлович и тут же переключил внимание на другое – сказал сыну:
– Закрывай ворота.
Наблюдая, как Артем толкает обвисшие, хлипкие створки, добавил с горьковатой шутливостью:
– Давай приучайся.
Сидели за большим дощатым столом на кухне, ждали Юрку. Жена разогревала на плитке приготовленную утром в квартире тушеную картошку с мясом. Тетка Татьяна покачивалась на табуретке, что-то тихо-тихо бормотала, словно ругалась на себя, что пустила чужих и теперь приходится так ютиться, в уголке.
Пахло сопревшей пылью, старостью, лекарствами. Бугристая штукатурка на стенах, казалось, вот-вот начнет отваливаться кусками, потолочная балка не выдержит и переломится и весь дом превратится в горку сухой известки, истлевшей пакли, черных, будто обгоревших деревяшек. И Николая Михайловича до зуда в скулах потянуло вскочить, выбежать прочь, спрятаться в безопасности и в то же время хотелось засучить рукава, начать строить новый, просторный дом с отдельной для себя комнатой на втором этаже. Для отдыха…
Обитая одеялом дверь со скрипом и хрустом открылась, вошел, пригнув голову, Юрка. На лице улыбка, в руках бутылка. Почему-то без этикетки.
– Зажда́лись? – Поставил бутылку на край печной плиты, снял шапку, ударил ею по колену, отчего по кухне сыпанули капли. – Счас, за новосельице…
– А ты-то чего… – тихо удивилась тетка Татьяна, но не договорила, закачалась снова.
Николай Михайлович коротко, бодровато, как, бывало, дома после смены, выдохнул, велел жене:
– Давай, мать, накладывай. – А сам выставил в рядок толстенькие, в форме сапожка, стопки.
Подсевший Юрка без церемоний зубами выдернул из бутылки пластмассовую пробку (таких пробок Николай Михайлович не видел уже несколько лет), стал разливать.
– Поработали, – приговаривал, – можно и расслабиться мала-мала… Мо-ожно…
Из стопок сильно запахло водкой; Елтышев с подозрением следил за движениями Юрки – бутылка без этикетки, едковатый запах ему не нравились. Но пока что молчал… Артем притулился с краю стола, позевывал, брезгливо озирался.
Валентина Викторовна поставила на центр глубокую тарелку с картошкой.
– В-во-о! – обрадовался Юрка. – Горяченькое. Ну, вздрогнем. – Подхватил стопку.
– Теть, – позвала Валентина Викторовна, – исть будешь?
Та неопределенно пошевелила рукой.
«Исть, – усмехнулся про себя Елтышев. – Быстро на деревенский переходим».
Юрка торопил:
– Ну, пьем, нет?
Чокнулись вяловато, безрадостно. Николай Михайлович осторожно отпил. Рот обожгло; вкус был ядовитый, через водку отдавало то ли керосином, то ли растворителем.
– Что… Что это вы притащили? Это пить нельзя.
Жена, сын испуганно поставили стопки. А Юрка, ухнув, быстро закусил, мотнул, словно после удара, головой и тогда уж удивленно пожал плечами:
– А чего? Нормальный спиртович. Через резиновый шланг только пропущен, от этого так… Да пейте, не бойтесь. – И стал наливать себе по новой.
Елтышева затрясло, раздражение сегодняшнего дня готово было выплеснуться на этого гостя. Взять за шкирятник и вышвырнуть за порог.
– Нельзя было в магазине купить? – сдерживая себя, внешне почти спокойно спросил: – Я дал, кажется, достаточно…
– В магазине? Хе, да в магазине у нас водки с год уже нет. Пиво только.
– Почему нет?
– Да сертификат какой-то не получили… что-то такое там. – Юрка поднял стопку. – Да ладно, пейте, нормальный, говорю, спирт.
Неожиданно выпил Артем. Хыкнул придушенно, бросил в рот паря́щую картошину. Глянул на родителей, сказал как-то с вызовом:
– Не умрем, наверно.
«Наверно… – Николай Михайлович сжал стопку в ладони. – Наверно… Хрен с ним».
Глава четвертая
С детства еще, примерно лет с пяти, Артем понял, что он не такой, как все. Конечно, каждый чем-то отличается, но не очень, а он отличался очень. И ему это мешало. Мешало и в детском саду, и в школе, особенно в пятом-седьмом классах, когда необходимо быть активным, подвижным, готовым к драке, к защите своего «я». А Артем любил тихие занятия – в детском саду, куда ходил с плачем, чаще всего лепил из пластилина за столиком, катал в уголке машинки, в школе на переменах сторонился носящихся одноклассников; одно время чувствовал тягу к книгам, особенно к тем, где описывались путешествия, исследования дальних стран, но ни одну книгу от корки до корки не осилил – листал, выхватывая взглядом отдельные строки, даты, фамилии, рассматривал иллюстрации.
Родители, видя его тихость, иногда говорили с усмешкой: «Философ растет. Все думает». Но Артем как-то особенно ни о чем не думал, мало что замечал, запоминал. Каждый новый день встречал без радости, еще лежа в постели, представлял, сколько всего будет за этот день, в какой круговорот, только стоит подняться, он попадет, и подниматься не хотелось. Укрыться одеялом с головой, оставив лишь узкую щелочку, чтоб дышать, и лежать там, лежать в полудреме, покое… Вбегала мама и начинала тормошить: «Ты что лежишь-то?! Будильник ведь прозвенел!» А рядом прыгал брат и тоже донимал: «Вставай, Тяма! Погнали в школу!»
Был бы он, Артем, каким-нибудь больным, низкорослым, наверное, было бы лучше. Понятнее ему самому, почему он такой. Но он рос здоровым, крепким, будто занимался физкультурой (физкультуру он не любил больше всех других уроков), и в то же время каким-то… Однажды он услышал слово, поразившее его, – слово это произнесли не в его адрес, но с тех пор Артем часто мысленно повторял, обращая его к себе: «Недоделанный». Обидное, но точное слово…
Лет в четырнадцать его стало всерьез пугать, что он ничем не интересуется, нет у него каких-то увлечений. Пробовал ходить в кружки – в авиамодельный, на бокс (руководитель говорил, что у него есть данные, правда, очень слабая реакция), на шахматы, к филателистам, но быстро бросал. Неинтересно. На шестнадцатилетие ему подарили гитару и самоучитель. Артем зажегся, стал разбирать аккорды, пробовал копировать мелодии известных песен. Дело шло медленно, туго, и вскоре Артем забросил гитару, зато брат, казалось бы, случайно взяв ее в руки, сносно заиграл модную тогда песню группы «Кино» «Звезда по имени Солнце».
Вообще Денис хоть и был на два года младше Артема, постоянно его обгонял. Почти во всем. Первым научился ездить на двухколесном велосипеде, первым закурил, первым, когда Артем только почувствовал в этом потребность, поцеловался с девушкой.
Даже два года в армии его не переделали. Со службой (к которой родители отнеслись странно спокойно, вроде бы даже были ей рады) ему повезло – оставили в своей области и после учебки отправили на локационную станцию, откуда Артем видел родной город. Увольнения давали часто, и раза два в месяц его проведывали то родители, то Денис с приятелями.
В ту же осень, когда Артем вернулся, призвали брата. Определили в десант, служил далеко, в отпуск не приезжал. Родители извелись, каждый день ждали писем, смотрели страшные выпуски новостей – как раз тогда началась вторая чеченская… На войну Денис не попал, но вид приобрел бывалого парня – ходил с перевальцем, долго после дембеля носил форму, хищно посапывал перебитым носом, всегда был настроен подраться, собирался наняться то в Иностранный легион, то в спецназ. Родители хоть и продолжали за него тревожиться, просили вести себя поумеренней, но, видно было, гордились – настоящий мужик получился. А в итоге через полгода, во время драки, долбанул одного в лоб кулаком и получил пять лет…
Страшный был период между арестом и судом, когда Артему казалось, что он тоже свихнется, как и тот, которому брат раздробил лобную кость. Но в то же время где-то глубоко в душе Артем был рад случившемуся, будто перехитрил не то чтобы брата, а кого-то огромного, мудрого, который всегда выделял Дениса, дарил ему силу и смелость, и вдруг увидел, что ошибся – дальше по жизни пойдет Артем, Денис же сорвался, упал и вряд ли поднимется.
Артем стал чаще бывать на улице, на равных общался с парнями, которые, благодаря случившемуся с братом, зауважали его; он ходил с ними в ночной клуб, пил водку, иногда участвовал в драках, и мать, увидев на его лице синяк или коросту на губе, начинала рыдающе спрашивать: «Ну ты-то куда?! Ты-то?!»
Это «ты-то» оскорбляло больше всего – в нем слышалось ненавистное Артему слово «недоделанный».
Он постоянно устраивался на работу – одним из главных занятий с двадцати лет было хождение по объявлениям о найме. Продавец книг на уличном развале, разнорабочий на стройке, грузчик на рынке, монтировщик во Дворце культуры… Случалось, его брали, даже делали запись в трудовой книжке, а через две-три недели, через месяц давали понять, что недовольны им, еще через неделю предлагали написать заявление «по собственному желанию». И Артем, тоже уже измучившись, с удовольствием писал, вздыхал облегченно, забирал в бухгалтерии расчет; подойдя к дому, изображал на лице расстроенность, извиняющимся тоном говорил, что его уволили и он не знает, почему; скрывался в своей комнате. Падал на кровать, отворачивался к стене. И становилось легко и радостно, как бывает, когда чувствуешь, что выздоровел…
Неделю-другую родители его не трогали, даже сочувствовали, что он опять потерял работу (для них, десятки лет сидевших на одном месте, это казалось действительно трагедией), но потом отец начинал хмуриться, мать как-то тычком ставила перед ним тарелку с едой, словно говорила этим: «Вот тебе, дармоед». И Артем брел по объявлениям, вяло объяснял в отделах кадров, что он умеет, почему так недолго пребывал на прежних работах, обещал быть дисциплинированным, не прогуливать, не филонить. Но через месяц-полтора-два снова становился свободен.
Родители, видя его тихость, иногда говорили с усмешкой: «Философ растет. Все думает». Но Артем как-то особенно ни о чем не думал, мало что замечал, запоминал. Каждый новый день встречал без радости, еще лежа в постели, представлял, сколько всего будет за этот день, в какой круговорот, только стоит подняться, он попадет, и подниматься не хотелось. Укрыться одеялом с головой, оставив лишь узкую щелочку, чтоб дышать, и лежать там, лежать в полудреме, покое… Вбегала мама и начинала тормошить: «Ты что лежишь-то?! Будильник ведь прозвенел!» А рядом прыгал брат и тоже донимал: «Вставай, Тяма! Погнали в школу!»
Был бы он, Артем, каким-нибудь больным, низкорослым, наверное, было бы лучше. Понятнее ему самому, почему он такой. Но он рос здоровым, крепким, будто занимался физкультурой (физкультуру он не любил больше всех других уроков), и в то же время каким-то… Однажды он услышал слово, поразившее его, – слово это произнесли не в его адрес, но с тех пор Артем часто мысленно повторял, обращая его к себе: «Недоделанный». Обидное, но точное слово…
Лет в четырнадцать его стало всерьез пугать, что он ничем не интересуется, нет у него каких-то увлечений. Пробовал ходить в кружки – в авиамодельный, на бокс (руководитель говорил, что у него есть данные, правда, очень слабая реакция), на шахматы, к филателистам, но быстро бросал. Неинтересно. На шестнадцатилетие ему подарили гитару и самоучитель. Артем зажегся, стал разбирать аккорды, пробовал копировать мелодии известных песен. Дело шло медленно, туго, и вскоре Артем забросил гитару, зато брат, казалось бы, случайно взяв ее в руки, сносно заиграл модную тогда песню группы «Кино» «Звезда по имени Солнце».
Вообще Денис хоть и был на два года младше Артема, постоянно его обгонял. Почти во всем. Первым научился ездить на двухколесном велосипеде, первым закурил, первым, когда Артем только почувствовал в этом потребность, поцеловался с девушкой.
Даже два года в армии его не переделали. Со службой (к которой родители отнеслись странно спокойно, вроде бы даже были ей рады) ему повезло – оставили в своей области и после учебки отправили на локационную станцию, откуда Артем видел родной город. Увольнения давали часто, и раза два в месяц его проведывали то родители, то Денис с приятелями.
В ту же осень, когда Артем вернулся, призвали брата. Определили в десант, служил далеко, в отпуск не приезжал. Родители извелись, каждый день ждали писем, смотрели страшные выпуски новостей – как раз тогда началась вторая чеченская… На войну Денис не попал, но вид приобрел бывалого парня – ходил с перевальцем, долго после дембеля носил форму, хищно посапывал перебитым носом, всегда был настроен подраться, собирался наняться то в Иностранный легион, то в спецназ. Родители хоть и продолжали за него тревожиться, просили вести себя поумеренней, но, видно было, гордились – настоящий мужик получился. А в итоге через полгода, во время драки, долбанул одного в лоб кулаком и получил пять лет…
Страшный был период между арестом и судом, когда Артему казалось, что он тоже свихнется, как и тот, которому брат раздробил лобную кость. Но в то же время где-то глубоко в душе Артем был рад случившемуся, будто перехитрил не то чтобы брата, а кого-то огромного, мудрого, который всегда выделял Дениса, дарил ему силу и смелость, и вдруг увидел, что ошибся – дальше по жизни пойдет Артем, Денис же сорвался, упал и вряд ли поднимется.
Артем стал чаще бывать на улице, на равных общался с парнями, которые, благодаря случившемуся с братом, зауважали его; он ходил с ними в ночной клуб, пил водку, иногда участвовал в драках, и мать, увидев на его лице синяк или коросту на губе, начинала рыдающе спрашивать: «Ну ты-то куда?! Ты-то?!»
Это «ты-то» оскорбляло больше всего – в нем слышалось ненавистное Артему слово «недоделанный».
Он постоянно устраивался на работу – одним из главных занятий с двадцати лет было хождение по объявлениям о найме. Продавец книг на уличном развале, разнорабочий на стройке, грузчик на рынке, монтировщик во Дворце культуры… Случалось, его брали, даже делали запись в трудовой книжке, а через две-три недели, через месяц давали понять, что недовольны им, еще через неделю предлагали написать заявление «по собственному желанию». И Артем, тоже уже измучившись, с удовольствием писал, вздыхал облегченно, забирал в бухгалтерии расчет; подойдя к дому, изображал на лице расстроенность, извиняющимся тоном говорил, что его уволили и он не знает, почему; скрывался в своей комнате. Падал на кровать, отворачивался к стене. И становилось легко и радостно, как бывает, когда чувствуешь, что выздоровел…
Неделю-другую родители его не трогали, даже сочувствовали, что он опять потерял работу (для них, десятки лет сидевших на одном месте, это казалось действительно трагедией), но потом отец начинал хмуриться, мать как-то тычком ставила перед ним тарелку с едой, словно говорила этим: «Вот тебе, дармоед». И Артем брел по объявлениям, вяло объяснял в отделах кадров, что он умеет, почему так недолго пребывал на прежних работах, обещал быть дисциплинированным, не прогуливать, не филонить. Но через месяц-полтора-два снова становился свободен.