Страница:
- Разрешаю.
- Господин, м-м, Ахатов, вы - издатель газеты "Славянская правда", где из номера в номер публикуются крайне националистические, ксенофобские, антисемитские статьи. Достаточно процитировать несколько заголовков...
- В чем вопрос? - перебивает судья.
- Вопрос в том, кем считает себя истец.
Судья поворачивает утомленное лицо к Ахатову:
- Кем вы себя считаете?
- Я... - Тот держит паузу, но пауза эта уверенная, патетическая. - Я считаю себя русским националистом.
- Так! - В голосе адвоката послышался азарт, как у рыбака, увидевшего, что поплавок дернулся. - У меня тоже, гм, имеется словарь Ожегова. В определении фашизма присутствует, м-м, слово "шовинизм". А шовинизм, м-м... Разрешите зачитать, ваша честь?
- Изба-читальня какая-то, - ворчит, морщась, судья, но разрешает: Ладно, давайте.
- "Шовинизм. Крайний, гм, национализм, проповедующий расовую исключительность и разжигающий национальную вражду и, м-м, ненависть". Кроме того, ваша честь, мой, м-м, подзащитный назвал господина Ахатова идеологом, гм, русского фашизма. Заострю внимание на слове, м-м, "идеолог". - Адвокат быстро находит нужную статью и, уже не спрашивая разрешения, читает: - Слово "идеолог" определяется как, гм: "Выразитель и защитник идеологии какого-нибудь общественного класса, общественно-политического строя, направления". Например: "Коммунисты - идеологи, м-м, революционного пролетариата". Судя по статьям и книгам, которые издает господин Ахатов, определение идеолога к его деятельности подходит полностью.
Эта атака, кажется, подействовала на судью. Он принимает от адвоката стопочку бумаг, бегло их просматривает, передает секретарше:
- Приобщите к делу.
- Кроме того, в своей, м-м, газете господин Ахатов неоднократно оскорбительно отзывался о христианской религии, - не сбавляет напора адвокат. - Например, гм, он назвал христианство религией рабов, уничижительно толкует Священное Писание. Мой подзащитный, будучи человеком, м-м, верующим, оскорблен этими высказываниями и, гм, подает встречный иск господину Ахатову. - И новая стопочка бумаг ложится на стол судье.
В зале становится очень тихо. Лишь Александр Евсеевич взволнованно сопит да судья шуршит бумагами. Ахатов спокойно смотрит в стену напротив. Странно, что он не защищается, не протестует.
- Что ж, - раздается голос судьи, - я передаю все эти определения фашизма, идеологизма экспертам. Пусть они ломают головы... А иск этот заберите и подайте в установленном порядке в канцелярию... Объявляю перерыв разбирательства. О дате очередного заседания будет сообщено повестками по месту жительства участников. На сегодня - все.
- Папа, любимый! - Дочка подбегает ко мне, обнимает ноги, а потом оглядывается и объявляет всем, кто есть в группе: - А за мной папа пришел!
- Давай одеваться, - веду ее к тумбочке.
Шестой час вечера. Пятница. Я устал, хочу есть, хочу переодеться в домашнее и лечь.
Утром побывал на работе, потом отвез верстальщику набор статей Синявского, затем созвонился с издательством, куда с месяц назад предложил свою повесть, и там мне сказали, что ее приняли к публикации отдельной книгой в твердом переплете. Заключить договор и получить гонорар можно прямо сегодня.
Поехал, подписал договор почти не читая (в этом же издательстве вышла и прошлая моя книга "Минус", вторая по счету), и редактор отсчитала приличную сумму денег. Заодно порадовала и еще одним:
- Из Германии хорошие вести. Начинаем переговоры по поводу "Минуса".
Я заулыбался.
По московским меркам, сделано сегодня много, ведь одна только дорога от работы до верстальщика, от верстальщика до издательства заняла в целом часа три.
И теперь я торопливо веду дочку домой. Погода, как и должно быть в ноябре, - ледяной, порывами, ветер, непонятно что падающее с неба - какие-то мелкие белые шарики...
- Скоро Новый год? - спрашивает дочка, почти бегом семеня рядом со мной и крепко держась за руку. - Скоро Дед Мороз придет?
- Скоро, уже скоро.
- А что он мне подарит?
- Хм, не знаю. Что-нибудь придумает интересное.
- А давай ему письмо напишем...
Ветер дует то с одного бока, то с другого, то в спину, а вот колючая волна хлестнула прямо в лицо. Дочка захлебнулась и потянулась ко мне на руки.
- Ну ты даешь! - возмущаюсь. - Тебе же пять лет почти. До старости, что ли, носить?
- Пап, я не могу. Мне холодно!
- Я тоже не могу. Знаешь, как я устал...
- Пожалуйста!..
Спорить бесполезно. Беру ее на руки и несу к автобусной остановке.
Садик далековато от дома, но зато он один такой, кажется, в округе. И плата приемлемая - сто пятьдесят рублей в месяц, и бассейн есть, и главное можно оставлять ребенка на ночь... В последнее время дочка ночует здесь довольно часто.
- Ты мне чего-то купил? - спрашивает, когда оказываемся в салоне автобуса.
- Чего-то купил, - в тон ей отвечаю.
- А чего?
Садимся, я расплачиваюсь с кондукторшей, затем достаю из сумки батончик "Милки вэй".
- Вау! - радуется дочка. - Класс!
- Не надо говорить это "вау". - Мне действительно оно не нравится, тем более - напоминает о Тане; она тоже часто так вскрикивала... Когда я предложил купить ей контактные линзы, она изумилась: "Вау! Сенчин, ты прогрессируешь на глазах!"
От садика до дома минут двадцать езды. Я не знаю, о чем разговаривать с дочкой, и потому задаю ей те же вопросы, что и всегда:
- Тебя как зовут?
- Настя.
- А полностью?
Она набирает в легкие воздуха и выпаливает:
- Анастасия Романовна Сенчина!
- Правильно. А где ты живешь?
- В Москве.
- Ты, что ли, москвичка у нас?
- Да.
- А маму как зовут?
- Лиза.
- А брата?
- Алеша.
- А меня?
- Роман Сенчин.
- Правильно.
Это она по моей первой книге так заучила. Там на обложке мои имя и фамилия, а под ними фотография. Дочка, делая вид, что читает, водила пальчиком по буквам и повторяла: "Роман Сенчин".
- А воспитательницу как зовут?
- Галина Борисовна.
- А другую, которая у вас ночью?
- Надежда Михайловна.
- Молодец.
Набор вопросов исчерпан. Некоторое время молчим, а потом дочка задает свой вопрос:
- Ты сегодня с нами останешься?
Я не отвечаю, смотрю в окно. За ним шеренги киосков продуктового рынка "Новинки". Еще три остановки до дома.
- Ты останешься ночевать? - повторяет Настя, и голос ее уже нетерпеливо-тревожный.
- Нет.
- А почему?
- Ну так... Дела.
- Почему ты с нами теперь не ночуешь? С мамой?
Автобус остановился.
- Смотри, - показываю на светофор, - какой это огонек горит?
Дочка не отвечает.
- Ну какой, Насть?
- Не буду говорить.
- Почему это?
- Потому.
- А, значит, не знаешь?
Она молчит. Отвернулась, в правой руке зажат нераспечатанный "Милки вэй".
Вот доехали. Вышли. До дома теперь с полсотни шагов.
- Смотри, пап, цветочки какие! - Дочка тянет меня к киоску.
Подходим.
- Это розы, да?
- Розы. А это - гвоздики... Нравятся?
- Да. Купишь?
Вместо ответа беру ее на руки и несу к подъезду.
- Па-апа, - маленькое лицо перед моим, - папа, любимый.
- Правда?
- Да, правда.
- А маму любишь?
- Люблю.
- А брата?
- Люблю.
- А Галину Борисовну?
Лицо меняется - теперь она смотрит на меня по-другому. Кажется, с недоумением и обидой.
Открываю первую дверь. Набираю код. Через несколько секунд - из домофона - голос бывшей жены:
- Кто там?
- Это мы! - кричит дочка.
Тонкий писк. Значит, можно открыть и вторую дверь. Входим в подъезд, спускаю Настю с рук. Она, поднявшись на цыпочки, жмет кнопку лифта. За створками начинает гудеть. Гудение усиливается, к нему добавляется шелест ползущей кабины... И вот створки раскрываются. Пол кабины чуть проседает под нами. Теперь я (дочке пока не дотянуться) вдавливаю пластмассовый прямоугольничек с цифрой нужного этажа. Едем. Доехали. Прямоугольничек выщелкнулся. Створки раскрылись.
Дочка бежит к нашей квартире и оглядывается на ходу - иду ли я.
Останавливаюсь на пороге. Жена обнимается с дочкой и говорит:
- Раздевайся скорей, и будем пирожки с картошкой печь. Я тесто уже приготовила...
- Пап, заходи!
- Папе надо ехать.
- Ну-у-у...
Разворачиваюсь и шагаю к лифту. Сейчас тоже что-нибудь вкусное приготовлю.
Это случилось в середине октября, за полторы недели до Форума молодых писателей и за две до теракта в "Норд-Осте". Как мне сейчас кажется, в тот момент я сильнее всего любил Лизу и наконец-то почувствовал по-настоящему, что такое семья.
После работы я торопился домой, но теперь в первую очередь не к своему письменному столу, а к семье. Забирал пораньше дочку из садика, играл с ней в магазин или в жену и мужа. Мы катались с ней на вымышленной машине по магазинам и покупали разные вымышленные вкусности, красивые-прекрасивые платья. Дочка делала вид, что примеряет их, и кружилась, красовалась передо мной, а я выставлял вверх большой палец - отлично.
Потом я готовил ужин, часов в семь вечера приходил Алеша (он тогда работал курьером); мы втроем ужинали. Потом по второму каналу показывали очередную серию "Бригады". В целом лживый, но кусочками похожий на искусство фильм про "новых русских"... Я тогда ждал публикации своей большой повести, которая отчасти тоже была про "новых русских", и потому смотрел со вниманием, радуясь явно провальным эпизодам и завидуя удачам... Серия кончалась в десять. Лиза обыкновенно еще не возвращалась... На самом деле она чаще всего была дома, но в памяти остались вечера, когда ее не было...
В течение вечера она по нескольку раз звонила и объясняла, что задерживается то на "Мосфильме", то во ВГИКе, то в Доме кино, то на студии "Парадокс". У нее, мол, встречи, переговоры, в общем - дела; она была тогда необыкновенно активна, она снова решила заниматься режиссурой и вот наводила связи, завязывала и возобновляла знакомства. А я, почувствовав себя семьянином, практически перестав пить, злился...
Алеша сидел за компьютером в своей комнате, дочка засыпала, я пялился на кухне в телевизор, где, сменяя друг друга, шли всякие "Окна", "Фабрика звезд", "Секс в большом городе", и представлял Лизу с другим. И с другим она, скорее всего, чтоб помогли снять фильмец, ввели в круг. Ведь этот прием, говорят, самый действенный и популярный... Я находил номер ее телефона в своем мобильнике, но в ответ раздавалось: "Абонент временно недоступен. Попробуйте перезвонить позднее". "Блядь!" Я бросал мобильник на стол и продолжал наблюдать, как две молодые пары выясняют, кто, когда, как и где друг с другом спал, а ведущий ток-шоу подбадривает их время от времени таким искренне-заинтересованным "так-так!.. так-так!..".
Когда жена наконец приходила, я или дулся, молчал, или спрашивал: "Натусовалась?" Она устало морщилась: "Перестань". Я ложился спать, отворачивался к стене; я чувствовал себя обманутым мужем (в тот момент не вспоминалось, что мы вообще-то в разводе и что за те годы, пока были женаты, я несколько раз ей изменял и раза три попадался, а насчет ее у меня особых поводов для подозрений не возникало... не возникало до этой осени). Да, лежа вот так, лицом к стене, и ощущая близость ее тела, я чувствовал себя образцовым, честным, но обманутым мужем...
Мы прожили вместе без малого четыре года. Первые два, когда дочка была совсем маленькой, а с деньгами хуже чем плохо, оказались самыми лучшими. Жена занималась домом, нянчилась и гуляла с Настей, я учился в Литинституте, писал, помогал стирать пеленки, по утрам ходил за детским питанием в молочную кухню. Случалось, я выпивал со своими друзьями-однокурсниками Кириллом и Васей, бывало, не ночевал дома; жена прощала, даже жалела, когда я стонал, болея с похмелья.
Но постепенно, почти незаметно, становилось хуже и хуже. Неправда, что человек ко всему привыкает, - мужчина и женщина, если они еще достаточно молоды, обязательно хотят лучшего и бунтуют против привычного. И я все чаще гулял с друзьями и искал разных женщин, а Лиза бесилась, попрекала, что я не работаю, не обращаю на нее внимания, что квартира превратилась в забитый ломаной мебелью чулан, обои поотклеились; она стала тратиться на косметику, а однажды сменила прическу - подстриглась. Я сказал, что так ей не идет, она покрасила свои черные волосы в рыжий цвет, потом в оранжевый. Мне не понравилось, она вернула как было, но с короткой стрижкой сделалась для меня какой-то чужой, не той...
Переломным моментом стало такое событие: отвалилась дверь в ванную. Верхний шарнир давно болтался, я пару раз подкручивал шурупы, но они снова быстро ослабевали. И вот она рухнула, вырвав кусок косяка внизу. Я вынес дверь на балкон, Лиза повесила в проеме большой платок с пионами.
Был конец двухтысячного (нулевого, как шутили тогда многие) года. Я переделывал повесть "Минус", ту, что принесла мне позже кое-какую известность и деньги... Я писал ее больше двух лет, не торопясь, не особенно рассчитывая, что напечатают, - просто писал; она получилась объемом почти четыреста машинописных страниц. Потом, окрыленный мнением Александра Евсеевича, что повесть сильная, отнес ее в один из толстых журналов, ее прочитали и дали понять, что если я сокращу свой "Минус" наполовину, то есть шанс публикации... И вот через силу, злясь, я стал сокращать, выкидывая, как мне казалось, важные (да что там - бесценные просто) эпизоды. Успокаивал себя более-менее оптимистическим: "Ладно, вставлю в следующую вещь". Но все равно работа была тяжелая, неблагодарная, а тут еще эта дверь...
Первое время жена помалкивала, даже, казалось, стала со мной почти такой же ласковой, как вначале, но однажды потеряла терпение... Какие там были слова, точно не помню, а врать в этом случае как-то не хочется; вообще, кстати, я не встречал подробного, достоверного описания семейной ссоры. Как одно цепляется за другое, как постепенно накаляются эмоции, как люди, еще утром целовавшие друг друга, шептавшие нежнейшие на свете слова, через пару-тройку часов готовы друг друга стереть в порошок. Нет для них тогда злейшего врага, чем собственная супруга или супруг.
Да, из памяти стерлись детали - мои оскорбления, какими я долбил Лизу в ответ на ее оскорбления, которые тоже теперь не восстановить. (После той ссоры, разрыва мы несколько раз сходились, решив забыть все плохое, пытались зажить счастливо и снова ругались и разрывали.) Но последние ее слова остались:
- Ну и не нужен мне тогда такой муж! Убирайся!
- Так, значит? - помню, не особенно удивился я. - Хорошо.
И стал собирать вещички. Жена ушла в комнату (мы ругались на кухне) и стала рыдать... На письменном столе была разложена рукопись повести: одна стопочка - то, что на выброс, другая - что войдет в сокращенный вариант, третья - еще не расчлененный, первоначальный текст.
Сгреб все в кучу, засунул в сумку пишущую машинку "Самсунг", туда же кое-что из одежды. Сдернув полог-платок, зашел в ванную, вынул из стаканчика зубную щетку...
- Роман, вернись! - крикнула жена, когда я, нагруженный, в пальто, шагал к лифту. - Вернись, давай поговорим!
- Да наговорился я с тобой! - тоже крикнул я. - До блевоты.
Из таксофона позвонил бывшему однокурснику Васе, попросился переночевать. Он разрешил. На следующее утро рассказал ректору Литинститута, где я еще учился тогда, на пятом курсе, что так, мол, и так и мне нужна крыша над головой. Он черкнул коменданту записку, к вечеру я уже устраивался в комнате 612, где когда-то, по преданию, жил Астафьев...
С увлечением, нет, скорее с истовостью вырвавшегося на волю я продолжил переделывать повесть, успевая при этом писать новое.
Потом были примирения и возвращения, новые ссоры, уходы; у меня была Таня, а у жены какой-то Андрей, кажется, бывший фигурист; был развод, а вскоре новое примирение, поездки за город на шашлычки, совместные прогулки с дочкой в Коломенском...
И вот - окончательный разрыв...
Дочку решили оставить на ночь в садике; я, как всегда в эти дни, пришел домой рано, почитал, приготовил ужин, посмотрел телевизор. То и дело взглядывал на будильник. Часовая стрелка ползла все выше и выше - к ночи. Наконец не выдержал, позвонил:
- Ты придешь когда-нибудь? - спросил раздраженно.
- Я в Пен-центре, мы тут готовим синопсис сценария...
- А днем его готовить нельзя?
- Я же тебе объясняла - днем у людей другие дела.
Жена говорила громко, стараясь перекрыть гремящую там у них музыку, чей-то смех.
- Ну давай тусуйся. - Я нажал кнопку "OFF".
Посидел немного, покурил и поехал в этот Пен-центр.
Я никогда там не бывал, хотя адрес на всякий случай в записной книжке имелся.
Дом восемнадцать, строение один отыскался без особых проблем, а строение два - никак. Я метался по Неглинной, где должен был быть Пен-центр, но ничего похожего на него не видел. Какие-то облупленные, низкорослые домишки, совсем непристижные... Или я адрес неправильно записал?
В конце концов сунулся в круглосуточный мебельный салон, что помещался в доме восемнадцать, и спросил про Пен-центр. Юноша в белой сорочке посмотрел на меня непонимающе-изумленно, точно услышал бредятину. "Все с вами ясно", - сказал я и вышел.
По Неглинной просвистывали нечастые уже автомобили, по тротуарам двигались бодрые, как мне казалось, счастливые люди. Весело мигали огоньки, блестели глянцем рекламные щиты, висели, как транспаранты, афиши-растяжки...
Меня будто подтолкнули (да, как это ни банально, литературно звучит) в ближайший к дому восемнадцать малозаметный переулочек. Будто кто-то так направил невидимой сильной рукой: "Тебе вот сюда". И в переулочке я увидел зарешеченную темную арку. Дверь-решетка была приоткрыта. Конечно, вошел. Тоже темный, жутковатый двор, посреди него - силуэт кособокого двухэтажного зданьица. Я достал сигареты, закурил, я как-то сразу успокоился. То есть со спокойной уверенностью понял, что вот-вот и случится окончательное... И решил с удовольствием покурить, как перед казнью, прыжком в бездну, атакой на пулеметы...
Вывески вокруг двери. Да, это Пен-центр, а вот и "Студия "Парадокс"". Ла-адно... Нажал кнопку домофона.
- Вам кого? - спросили из щелки динамика.
Секунду-другую я мялся, потом ответил:
- Елизавету Емельянову. - И на душе стало совсем спокойно.
- Минутку. - В щелке динамика хрустнуло, а потом - мертвая тишина.
Я стоял перед обитой потрепанным дерматином с трещинками дверью, смотрел в какой-то кругляш чуть выше щитка домофона... Наверняка на меня глазеют сейчас и хихикают, а Лиза торопливо одевается, путается в колготках, кофте, юбке... За полминуты, пока домофон молчал, в моей голове прокрутился целый порнофильм, главной героиней которого была любимая мной женщина. И когда он (чертов домофон) запищал, я, опять распаленный, дернул дверь и ринулся внутрь, тут же запнулся о высокий порожек, чуть не упал...
Состояние было, ясно, не для разглядывания окружающего, но внутренность знаменитого Пен-центра поразила. Коротко, на мгновение, зато глубоко. Узкий, как в подводной лодке, коридорчик, неровно оштукатуренные стены, к которым прислонены рейки плинтусов и еще какие-то стройматериалы для бесполезного, косметического, ремонта. Слева - крутая деревянная лестница. И оттуда, сверху, голос Лизы:
- Ром, поднимайся сюда!
Опустив голову, следя за неровностями ступенек, я поднялся на площадку между первым и вторым этажами. Лиза стояла в нескольких шагах выше меня. Утомленная, с сигаретой, глаза красные. Кажется, слегка подпившая. За ее спиной, где-то рядом, слышались голоса, музыка.
- Пошли домой, - сказал я.
- А что такое?
- Ничего... - Слов не находилось, хотя, пока ехал сюда на метро, пока метался по Неглинной, их были на языке сотни и сотни, начиная с обидных, оскорбительных выкриков и кончая разумными, наставительными монологами... И я сумел лишь повторить, но более раздраженно и твердо:
- Пошли домой!
- У меня здесь еще дела...
- Когда ж ты натусуешься?
- Слушай, - Лиза тоже стала раздражаться, - я пять лет просидела дома. Я до тебя занималась кино, у меня были друзья, общение. Из-за тебя, из-за родов, Настьки я потеряла все связи. Сейчас я хочу вернуться, я хочу заниматься любимым делом.
Я хмыкнул:
- Пить пивко в этом сарае хрен знает с кем и лясы точить. Ништяк! Так можно и до старости протусоваться - не надоест.
- Перестань, - лицо ее сморщилось, - мы пишем синопсис...
- Да ладно. Я слышу, что вы там пишете... Пошли домой!
- Я с тобой таким никуда не пойду.
- Да? - Меня затрясло. - Ну тогда - прощай. - Она меня не останавливала...
Я почти бежал к метро и чувствовал небывалую, странную легкость. И, кажется, в первый раз я запел дебильненько-жалостливое, которое почти и не помнил, поэтому досочинял на ходу: "Ты не моя мурлыся, а я не твой Андрейка, ведь у любви у нашей сели батарейки..."
Нет, нечто подобное было когда-то - такая же странная легкость. В восемьдесят четвертом году, в ноябре, в родном азиатско-сибирском Кызыле я принял крещение. Мне было тринадцать. Тайком от родителей... Я тогда много думал о смысле жизни и вот додумался до того, что необходимо верить, а веру начать с крещения (чтоб все как положено). И потом, когда после окончания процедуры меня отпустили из церкви, шагая по морозу с мокрой еще и непокрытой головой (как-то страшно было натянуть на нее, освященную, засаленную кроличью шапку), я почувствовал легкость. Будто ноги не опираются на землю, а просто скользят по ней, и - уверенность, что можно точно так же поскользить по вертикальной стене, по воде...
Потом, когда ходить в церковь стало модно, я превратился в воинствующего атеиста. Тем более из книжки протопопа Аввакума узнал, чтбо это у нас теперь за церковь... Да, я выбросил крестик, я доходил до бешенства, споря с верующими людьми, героев своих рассказиков обязательно делал нигилистами и богоборцами, а теперь вроде бы надломился. Стал завидовать верующим, все равно каким, во что верящим. У них ведь есть этот стержень, у них есть календарь жизни, а у неверующего - лишь набор одинаковых дней. Теперь я подолгу листаю жизнеописание Серафима Саровского, поражаясь его чудачеству, которое было признано святостью, я уже раз пять перечитал биографию Прабхупады, практически из ничего, на совершенно чужой, неподготовленной почве создавшего самую известную на земле секту - Общество сознания Кришны...
- Что случилось? - спросил Алеша, наблюдая, как я отсоединяю провода от принтера.
- Да надоело все... Это не жизнь... Семья должна быть... - с паузами, нервной дрожью пробурчал я.
Мы с Алешей никогда не разговаривали по душам. В лучшем случае он увлеченно показывал мне новую компьютерную игру и объяснял, на какие клавиши жать, как загружаться, как сохраняться, а я, периодически, по просьбе Лизы, вымученно пытался втолковать ему, что, мол, нужно закончить школу, нужно поступить в институт, не загреметь в армию... И тогда меня потянуло все ему рассказать. Я даже бросил собирать вещи и сел на стул... Но что рассказать? Что именно?.. А, бесполезно...
В ту же ночь я раскаялся. И появился душащий, со вкусом крови ком в глубине горла. Он сдавливает грудь, мешает сердцу стучать, и иногда мне кажется, что я задыхаюсь... Да, хорошо б задохнуться, но, скорее всего, это будет продолжаться еще очень долго. Очень долго и однообразно.
Если бы я увидел такое в каком-нибудь фильме, то сразу решил бы, что художник - дерьмо. Простой равнодушный ремесленник. Дескать, режиссер сказал ему: нужно создать бардак в комнате, и художник, не размышляя особо, выполнил задание, использовав свою небогатую фантазию. Но это не фильм, это жизнь. Одна из комнат общаги Литинститута.
Шикарный письменный стол с двумя тумбами-ящиками завален черт знает чем (даже и не выцепишь взглядом что-то конкретное), а ящики вывернуты наружу на три четверти и держатся чудом. В ящиках рваные книги, сморщенные, ссохшиеся клубеньки картошки, провода, тапочки, банки из-под кофе... Штора висит на двух прищепках. Отставшие под потолком обои свисают... Возле батареи раздавленная в зеленый песок, будто на нее надавили стотонным гидравлическим прессом, бутылка... Повсюду раскидана одежда - нижняя, верхняя; обе постели превратились в серые комья. На одной из кроватей лежит в пьяном забытьи Саша Фомин. Лицо искажено гримасой страдальца...
Я вышел из своего уютного укрытия-норки, чтобы забрать у одной студентки рукопись, которую будем обсуждать на ближайшем семинаре. Поднялся на пятый этаж, постучал. Закрыто. Зато из соседней комнаты, шатаясь, вывалился Миша Вишневский, пятикурсник-поэт. Побрел было в сторону туалета, но заметил меня, обрадовался:
- Во, Сэн! Давай бухать!
- Да нет, - я первым делом, как всегда, отказался, - спасибо... - Пить совсем не хотелось, хотелось, подзарядившись чтением чужого неважного текста (того, что будет обсуждаться во вторник), переключиться на писание своего.
- Ну, блин, ты чё! Ты меня обижаешь, Сэн! - возмутился Миша. - Мы же, считай, семь лет знакомы! И скоро я обратно уеду к себе... Пошли-и забухаем!
- Пошли...
Мы с Мишей поступили в один год, но его выгнали месяца через три за пропуски занятий, беспрерывную пьянку и дебоши. На следующий год он поступил опять и вот теперь, с одним академическим отпуском, подбирается к диплому. Кажется, страдает, что студенческая его жизнь кончается, снова пьет вовсю, орет, спорит о литературе, как на первом курсе, - до драки. Тем более сегодня у него для спора подходящий контингент - трое малознакомых мне младшекурсников, среди которых вроде и хозяева комнаты.
- ...Бродский бес...бесспорно гениален, - говорит Миша Вишневский тоном профессора, но заплетающимся языком, - впрочем, он принес б-больше вреда русской поэзии, р-русскому языку, чем пользы.
Тщедушный паренек в очках с толстенными линзами мудро усмехается:
- Господин, м-м, Ахатов, вы - издатель газеты "Славянская правда", где из номера в номер публикуются крайне националистические, ксенофобские, антисемитские статьи. Достаточно процитировать несколько заголовков...
- В чем вопрос? - перебивает судья.
- Вопрос в том, кем считает себя истец.
Судья поворачивает утомленное лицо к Ахатову:
- Кем вы себя считаете?
- Я... - Тот держит паузу, но пауза эта уверенная, патетическая. - Я считаю себя русским националистом.
- Так! - В голосе адвоката послышался азарт, как у рыбака, увидевшего, что поплавок дернулся. - У меня тоже, гм, имеется словарь Ожегова. В определении фашизма присутствует, м-м, слово "шовинизм". А шовинизм, м-м... Разрешите зачитать, ваша честь?
- Изба-читальня какая-то, - ворчит, морщась, судья, но разрешает: Ладно, давайте.
- "Шовинизм. Крайний, гм, национализм, проповедующий расовую исключительность и разжигающий национальную вражду и, м-м, ненависть". Кроме того, ваша честь, мой, м-м, подзащитный назвал господина Ахатова идеологом, гм, русского фашизма. Заострю внимание на слове, м-м, "идеолог". - Адвокат быстро находит нужную статью и, уже не спрашивая разрешения, читает: - Слово "идеолог" определяется как, гм: "Выразитель и защитник идеологии какого-нибудь общественного класса, общественно-политического строя, направления". Например: "Коммунисты - идеологи, м-м, революционного пролетариата". Судя по статьям и книгам, которые издает господин Ахатов, определение идеолога к его деятельности подходит полностью.
Эта атака, кажется, подействовала на судью. Он принимает от адвоката стопочку бумаг, бегло их просматривает, передает секретарше:
- Приобщите к делу.
- Кроме того, в своей, м-м, газете господин Ахатов неоднократно оскорбительно отзывался о христианской религии, - не сбавляет напора адвокат. - Например, гм, он назвал христианство религией рабов, уничижительно толкует Священное Писание. Мой подзащитный, будучи человеком, м-м, верующим, оскорблен этими высказываниями и, гм, подает встречный иск господину Ахатову. - И новая стопочка бумаг ложится на стол судье.
В зале становится очень тихо. Лишь Александр Евсеевич взволнованно сопит да судья шуршит бумагами. Ахатов спокойно смотрит в стену напротив. Странно, что он не защищается, не протестует.
- Что ж, - раздается голос судьи, - я передаю все эти определения фашизма, идеологизма экспертам. Пусть они ломают головы... А иск этот заберите и подайте в установленном порядке в канцелярию... Объявляю перерыв разбирательства. О дате очередного заседания будет сообщено повестками по месту жительства участников. На сегодня - все.
- Папа, любимый! - Дочка подбегает ко мне, обнимает ноги, а потом оглядывается и объявляет всем, кто есть в группе: - А за мной папа пришел!
- Давай одеваться, - веду ее к тумбочке.
Шестой час вечера. Пятница. Я устал, хочу есть, хочу переодеться в домашнее и лечь.
Утром побывал на работе, потом отвез верстальщику набор статей Синявского, затем созвонился с издательством, куда с месяц назад предложил свою повесть, и там мне сказали, что ее приняли к публикации отдельной книгой в твердом переплете. Заключить договор и получить гонорар можно прямо сегодня.
Поехал, подписал договор почти не читая (в этом же издательстве вышла и прошлая моя книга "Минус", вторая по счету), и редактор отсчитала приличную сумму денег. Заодно порадовала и еще одним:
- Из Германии хорошие вести. Начинаем переговоры по поводу "Минуса".
Я заулыбался.
По московским меркам, сделано сегодня много, ведь одна только дорога от работы до верстальщика, от верстальщика до издательства заняла в целом часа три.
И теперь я торопливо веду дочку домой. Погода, как и должно быть в ноябре, - ледяной, порывами, ветер, непонятно что падающее с неба - какие-то мелкие белые шарики...
- Скоро Новый год? - спрашивает дочка, почти бегом семеня рядом со мной и крепко держась за руку. - Скоро Дед Мороз придет?
- Скоро, уже скоро.
- А что он мне подарит?
- Хм, не знаю. Что-нибудь придумает интересное.
- А давай ему письмо напишем...
Ветер дует то с одного бока, то с другого, то в спину, а вот колючая волна хлестнула прямо в лицо. Дочка захлебнулась и потянулась ко мне на руки.
- Ну ты даешь! - возмущаюсь. - Тебе же пять лет почти. До старости, что ли, носить?
- Пап, я не могу. Мне холодно!
- Я тоже не могу. Знаешь, как я устал...
- Пожалуйста!..
Спорить бесполезно. Беру ее на руки и несу к автобусной остановке.
Садик далековато от дома, но зато он один такой, кажется, в округе. И плата приемлемая - сто пятьдесят рублей в месяц, и бассейн есть, и главное можно оставлять ребенка на ночь... В последнее время дочка ночует здесь довольно часто.
- Ты мне чего-то купил? - спрашивает, когда оказываемся в салоне автобуса.
- Чего-то купил, - в тон ей отвечаю.
- А чего?
Садимся, я расплачиваюсь с кондукторшей, затем достаю из сумки батончик "Милки вэй".
- Вау! - радуется дочка. - Класс!
- Не надо говорить это "вау". - Мне действительно оно не нравится, тем более - напоминает о Тане; она тоже часто так вскрикивала... Когда я предложил купить ей контактные линзы, она изумилась: "Вау! Сенчин, ты прогрессируешь на глазах!"
От садика до дома минут двадцать езды. Я не знаю, о чем разговаривать с дочкой, и потому задаю ей те же вопросы, что и всегда:
- Тебя как зовут?
- Настя.
- А полностью?
Она набирает в легкие воздуха и выпаливает:
- Анастасия Романовна Сенчина!
- Правильно. А где ты живешь?
- В Москве.
- Ты, что ли, москвичка у нас?
- Да.
- А маму как зовут?
- Лиза.
- А брата?
- Алеша.
- А меня?
- Роман Сенчин.
- Правильно.
Это она по моей первой книге так заучила. Там на обложке мои имя и фамилия, а под ними фотография. Дочка, делая вид, что читает, водила пальчиком по буквам и повторяла: "Роман Сенчин".
- А воспитательницу как зовут?
- Галина Борисовна.
- А другую, которая у вас ночью?
- Надежда Михайловна.
- Молодец.
Набор вопросов исчерпан. Некоторое время молчим, а потом дочка задает свой вопрос:
- Ты сегодня с нами останешься?
Я не отвечаю, смотрю в окно. За ним шеренги киосков продуктового рынка "Новинки". Еще три остановки до дома.
- Ты останешься ночевать? - повторяет Настя, и голос ее уже нетерпеливо-тревожный.
- Нет.
- А почему?
- Ну так... Дела.
- Почему ты с нами теперь не ночуешь? С мамой?
Автобус остановился.
- Смотри, - показываю на светофор, - какой это огонек горит?
Дочка не отвечает.
- Ну какой, Насть?
- Не буду говорить.
- Почему это?
- Потому.
- А, значит, не знаешь?
Она молчит. Отвернулась, в правой руке зажат нераспечатанный "Милки вэй".
Вот доехали. Вышли. До дома теперь с полсотни шагов.
- Смотри, пап, цветочки какие! - Дочка тянет меня к киоску.
Подходим.
- Это розы, да?
- Розы. А это - гвоздики... Нравятся?
- Да. Купишь?
Вместо ответа беру ее на руки и несу к подъезду.
- Па-апа, - маленькое лицо перед моим, - папа, любимый.
- Правда?
- Да, правда.
- А маму любишь?
- Люблю.
- А брата?
- Люблю.
- А Галину Борисовну?
Лицо меняется - теперь она смотрит на меня по-другому. Кажется, с недоумением и обидой.
Открываю первую дверь. Набираю код. Через несколько секунд - из домофона - голос бывшей жены:
- Кто там?
- Это мы! - кричит дочка.
Тонкий писк. Значит, можно открыть и вторую дверь. Входим в подъезд, спускаю Настю с рук. Она, поднявшись на цыпочки, жмет кнопку лифта. За створками начинает гудеть. Гудение усиливается, к нему добавляется шелест ползущей кабины... И вот створки раскрываются. Пол кабины чуть проседает под нами. Теперь я (дочке пока не дотянуться) вдавливаю пластмассовый прямоугольничек с цифрой нужного этажа. Едем. Доехали. Прямоугольничек выщелкнулся. Створки раскрылись.
Дочка бежит к нашей квартире и оглядывается на ходу - иду ли я.
Останавливаюсь на пороге. Жена обнимается с дочкой и говорит:
- Раздевайся скорей, и будем пирожки с картошкой печь. Я тесто уже приготовила...
- Пап, заходи!
- Папе надо ехать.
- Ну-у-у...
Разворачиваюсь и шагаю к лифту. Сейчас тоже что-нибудь вкусное приготовлю.
Это случилось в середине октября, за полторы недели до Форума молодых писателей и за две до теракта в "Норд-Осте". Как мне сейчас кажется, в тот момент я сильнее всего любил Лизу и наконец-то почувствовал по-настоящему, что такое семья.
После работы я торопился домой, но теперь в первую очередь не к своему письменному столу, а к семье. Забирал пораньше дочку из садика, играл с ней в магазин или в жену и мужа. Мы катались с ней на вымышленной машине по магазинам и покупали разные вымышленные вкусности, красивые-прекрасивые платья. Дочка делала вид, что примеряет их, и кружилась, красовалась передо мной, а я выставлял вверх большой палец - отлично.
Потом я готовил ужин, часов в семь вечера приходил Алеша (он тогда работал курьером); мы втроем ужинали. Потом по второму каналу показывали очередную серию "Бригады". В целом лживый, но кусочками похожий на искусство фильм про "новых русских"... Я тогда ждал публикации своей большой повести, которая отчасти тоже была про "новых русских", и потому смотрел со вниманием, радуясь явно провальным эпизодам и завидуя удачам... Серия кончалась в десять. Лиза обыкновенно еще не возвращалась... На самом деле она чаще всего была дома, но в памяти остались вечера, когда ее не было...
В течение вечера она по нескольку раз звонила и объясняла, что задерживается то на "Мосфильме", то во ВГИКе, то в Доме кино, то на студии "Парадокс". У нее, мол, встречи, переговоры, в общем - дела; она была тогда необыкновенно активна, она снова решила заниматься режиссурой и вот наводила связи, завязывала и возобновляла знакомства. А я, почувствовав себя семьянином, практически перестав пить, злился...
Алеша сидел за компьютером в своей комнате, дочка засыпала, я пялился на кухне в телевизор, где, сменяя друг друга, шли всякие "Окна", "Фабрика звезд", "Секс в большом городе", и представлял Лизу с другим. И с другим она, скорее всего, чтоб помогли снять фильмец, ввели в круг. Ведь этот прием, говорят, самый действенный и популярный... Я находил номер ее телефона в своем мобильнике, но в ответ раздавалось: "Абонент временно недоступен. Попробуйте перезвонить позднее". "Блядь!" Я бросал мобильник на стол и продолжал наблюдать, как две молодые пары выясняют, кто, когда, как и где друг с другом спал, а ведущий ток-шоу подбадривает их время от времени таким искренне-заинтересованным "так-так!.. так-так!..".
Когда жена наконец приходила, я или дулся, молчал, или спрашивал: "Натусовалась?" Она устало морщилась: "Перестань". Я ложился спать, отворачивался к стене; я чувствовал себя обманутым мужем (в тот момент не вспоминалось, что мы вообще-то в разводе и что за те годы, пока были женаты, я несколько раз ей изменял и раза три попадался, а насчет ее у меня особых поводов для подозрений не возникало... не возникало до этой осени). Да, лежа вот так, лицом к стене, и ощущая близость ее тела, я чувствовал себя образцовым, честным, но обманутым мужем...
Мы прожили вместе без малого четыре года. Первые два, когда дочка была совсем маленькой, а с деньгами хуже чем плохо, оказались самыми лучшими. Жена занималась домом, нянчилась и гуляла с Настей, я учился в Литинституте, писал, помогал стирать пеленки, по утрам ходил за детским питанием в молочную кухню. Случалось, я выпивал со своими друзьями-однокурсниками Кириллом и Васей, бывало, не ночевал дома; жена прощала, даже жалела, когда я стонал, болея с похмелья.
Но постепенно, почти незаметно, становилось хуже и хуже. Неправда, что человек ко всему привыкает, - мужчина и женщина, если они еще достаточно молоды, обязательно хотят лучшего и бунтуют против привычного. И я все чаще гулял с друзьями и искал разных женщин, а Лиза бесилась, попрекала, что я не работаю, не обращаю на нее внимания, что квартира превратилась в забитый ломаной мебелью чулан, обои поотклеились; она стала тратиться на косметику, а однажды сменила прическу - подстриглась. Я сказал, что так ей не идет, она покрасила свои черные волосы в рыжий цвет, потом в оранжевый. Мне не понравилось, она вернула как было, но с короткой стрижкой сделалась для меня какой-то чужой, не той...
Переломным моментом стало такое событие: отвалилась дверь в ванную. Верхний шарнир давно болтался, я пару раз подкручивал шурупы, но они снова быстро ослабевали. И вот она рухнула, вырвав кусок косяка внизу. Я вынес дверь на балкон, Лиза повесила в проеме большой платок с пионами.
Был конец двухтысячного (нулевого, как шутили тогда многие) года. Я переделывал повесть "Минус", ту, что принесла мне позже кое-какую известность и деньги... Я писал ее больше двух лет, не торопясь, не особенно рассчитывая, что напечатают, - просто писал; она получилась объемом почти четыреста машинописных страниц. Потом, окрыленный мнением Александра Евсеевича, что повесть сильная, отнес ее в один из толстых журналов, ее прочитали и дали понять, что если я сокращу свой "Минус" наполовину, то есть шанс публикации... И вот через силу, злясь, я стал сокращать, выкидывая, как мне казалось, важные (да что там - бесценные просто) эпизоды. Успокаивал себя более-менее оптимистическим: "Ладно, вставлю в следующую вещь". Но все равно работа была тяжелая, неблагодарная, а тут еще эта дверь...
Первое время жена помалкивала, даже, казалось, стала со мной почти такой же ласковой, как вначале, но однажды потеряла терпение... Какие там были слова, точно не помню, а врать в этом случае как-то не хочется; вообще, кстати, я не встречал подробного, достоверного описания семейной ссоры. Как одно цепляется за другое, как постепенно накаляются эмоции, как люди, еще утром целовавшие друг друга, шептавшие нежнейшие на свете слова, через пару-тройку часов готовы друг друга стереть в порошок. Нет для них тогда злейшего врага, чем собственная супруга или супруг.
Да, из памяти стерлись детали - мои оскорбления, какими я долбил Лизу в ответ на ее оскорбления, которые тоже теперь не восстановить. (После той ссоры, разрыва мы несколько раз сходились, решив забыть все плохое, пытались зажить счастливо и снова ругались и разрывали.) Но последние ее слова остались:
- Ну и не нужен мне тогда такой муж! Убирайся!
- Так, значит? - помню, не особенно удивился я. - Хорошо.
И стал собирать вещички. Жена ушла в комнату (мы ругались на кухне) и стала рыдать... На письменном столе была разложена рукопись повести: одна стопочка - то, что на выброс, другая - что войдет в сокращенный вариант, третья - еще не расчлененный, первоначальный текст.
Сгреб все в кучу, засунул в сумку пишущую машинку "Самсунг", туда же кое-что из одежды. Сдернув полог-платок, зашел в ванную, вынул из стаканчика зубную щетку...
- Роман, вернись! - крикнула жена, когда я, нагруженный, в пальто, шагал к лифту. - Вернись, давай поговорим!
- Да наговорился я с тобой! - тоже крикнул я. - До блевоты.
Из таксофона позвонил бывшему однокурснику Васе, попросился переночевать. Он разрешил. На следующее утро рассказал ректору Литинститута, где я еще учился тогда, на пятом курсе, что так, мол, и так и мне нужна крыша над головой. Он черкнул коменданту записку, к вечеру я уже устраивался в комнате 612, где когда-то, по преданию, жил Астафьев...
С увлечением, нет, скорее с истовостью вырвавшегося на волю я продолжил переделывать повесть, успевая при этом писать новое.
Потом были примирения и возвращения, новые ссоры, уходы; у меня была Таня, а у жены какой-то Андрей, кажется, бывший фигурист; был развод, а вскоре новое примирение, поездки за город на шашлычки, совместные прогулки с дочкой в Коломенском...
И вот - окончательный разрыв...
Дочку решили оставить на ночь в садике; я, как всегда в эти дни, пришел домой рано, почитал, приготовил ужин, посмотрел телевизор. То и дело взглядывал на будильник. Часовая стрелка ползла все выше и выше - к ночи. Наконец не выдержал, позвонил:
- Ты придешь когда-нибудь? - спросил раздраженно.
- Я в Пен-центре, мы тут готовим синопсис сценария...
- А днем его готовить нельзя?
- Я же тебе объясняла - днем у людей другие дела.
Жена говорила громко, стараясь перекрыть гремящую там у них музыку, чей-то смех.
- Ну давай тусуйся. - Я нажал кнопку "OFF".
Посидел немного, покурил и поехал в этот Пен-центр.
Я никогда там не бывал, хотя адрес на всякий случай в записной книжке имелся.
Дом восемнадцать, строение один отыскался без особых проблем, а строение два - никак. Я метался по Неглинной, где должен был быть Пен-центр, но ничего похожего на него не видел. Какие-то облупленные, низкорослые домишки, совсем непристижные... Или я адрес неправильно записал?
В конце концов сунулся в круглосуточный мебельный салон, что помещался в доме восемнадцать, и спросил про Пен-центр. Юноша в белой сорочке посмотрел на меня непонимающе-изумленно, точно услышал бредятину. "Все с вами ясно", - сказал я и вышел.
По Неглинной просвистывали нечастые уже автомобили, по тротуарам двигались бодрые, как мне казалось, счастливые люди. Весело мигали огоньки, блестели глянцем рекламные щиты, висели, как транспаранты, афиши-растяжки...
Меня будто подтолкнули (да, как это ни банально, литературно звучит) в ближайший к дому восемнадцать малозаметный переулочек. Будто кто-то так направил невидимой сильной рукой: "Тебе вот сюда". И в переулочке я увидел зарешеченную темную арку. Дверь-решетка была приоткрыта. Конечно, вошел. Тоже темный, жутковатый двор, посреди него - силуэт кособокого двухэтажного зданьица. Я достал сигареты, закурил, я как-то сразу успокоился. То есть со спокойной уверенностью понял, что вот-вот и случится окончательное... И решил с удовольствием покурить, как перед казнью, прыжком в бездну, атакой на пулеметы...
Вывески вокруг двери. Да, это Пен-центр, а вот и "Студия "Парадокс"". Ла-адно... Нажал кнопку домофона.
- Вам кого? - спросили из щелки динамика.
Секунду-другую я мялся, потом ответил:
- Елизавету Емельянову. - И на душе стало совсем спокойно.
- Минутку. - В щелке динамика хрустнуло, а потом - мертвая тишина.
Я стоял перед обитой потрепанным дерматином с трещинками дверью, смотрел в какой-то кругляш чуть выше щитка домофона... Наверняка на меня глазеют сейчас и хихикают, а Лиза торопливо одевается, путается в колготках, кофте, юбке... За полминуты, пока домофон молчал, в моей голове прокрутился целый порнофильм, главной героиней которого была любимая мной женщина. И когда он (чертов домофон) запищал, я, опять распаленный, дернул дверь и ринулся внутрь, тут же запнулся о высокий порожек, чуть не упал...
Состояние было, ясно, не для разглядывания окружающего, но внутренность знаменитого Пен-центра поразила. Коротко, на мгновение, зато глубоко. Узкий, как в подводной лодке, коридорчик, неровно оштукатуренные стены, к которым прислонены рейки плинтусов и еще какие-то стройматериалы для бесполезного, косметического, ремонта. Слева - крутая деревянная лестница. И оттуда, сверху, голос Лизы:
- Ром, поднимайся сюда!
Опустив голову, следя за неровностями ступенек, я поднялся на площадку между первым и вторым этажами. Лиза стояла в нескольких шагах выше меня. Утомленная, с сигаретой, глаза красные. Кажется, слегка подпившая. За ее спиной, где-то рядом, слышались голоса, музыка.
- Пошли домой, - сказал я.
- А что такое?
- Ничего... - Слов не находилось, хотя, пока ехал сюда на метро, пока метался по Неглинной, их были на языке сотни и сотни, начиная с обидных, оскорбительных выкриков и кончая разумными, наставительными монологами... И я сумел лишь повторить, но более раздраженно и твердо:
- Пошли домой!
- У меня здесь еще дела...
- Когда ж ты натусуешься?
- Слушай, - Лиза тоже стала раздражаться, - я пять лет просидела дома. Я до тебя занималась кино, у меня были друзья, общение. Из-за тебя, из-за родов, Настьки я потеряла все связи. Сейчас я хочу вернуться, я хочу заниматься любимым делом.
Я хмыкнул:
- Пить пивко в этом сарае хрен знает с кем и лясы точить. Ништяк! Так можно и до старости протусоваться - не надоест.
- Перестань, - лицо ее сморщилось, - мы пишем синопсис...
- Да ладно. Я слышу, что вы там пишете... Пошли домой!
- Я с тобой таким никуда не пойду.
- Да? - Меня затрясло. - Ну тогда - прощай. - Она меня не останавливала...
Я почти бежал к метро и чувствовал небывалую, странную легкость. И, кажется, в первый раз я запел дебильненько-жалостливое, которое почти и не помнил, поэтому досочинял на ходу: "Ты не моя мурлыся, а я не твой Андрейка, ведь у любви у нашей сели батарейки..."
Нет, нечто подобное было когда-то - такая же странная легкость. В восемьдесят четвертом году, в ноябре, в родном азиатско-сибирском Кызыле я принял крещение. Мне было тринадцать. Тайком от родителей... Я тогда много думал о смысле жизни и вот додумался до того, что необходимо верить, а веру начать с крещения (чтоб все как положено). И потом, когда после окончания процедуры меня отпустили из церкви, шагая по морозу с мокрой еще и непокрытой головой (как-то страшно было натянуть на нее, освященную, засаленную кроличью шапку), я почувствовал легкость. Будто ноги не опираются на землю, а просто скользят по ней, и - уверенность, что можно точно так же поскользить по вертикальной стене, по воде...
Потом, когда ходить в церковь стало модно, я превратился в воинствующего атеиста. Тем более из книжки протопопа Аввакума узнал, чтбо это у нас теперь за церковь... Да, я выбросил крестик, я доходил до бешенства, споря с верующими людьми, героев своих рассказиков обязательно делал нигилистами и богоборцами, а теперь вроде бы надломился. Стал завидовать верующим, все равно каким, во что верящим. У них ведь есть этот стержень, у них есть календарь жизни, а у неверующего - лишь набор одинаковых дней. Теперь я подолгу листаю жизнеописание Серафима Саровского, поражаясь его чудачеству, которое было признано святостью, я уже раз пять перечитал биографию Прабхупады, практически из ничего, на совершенно чужой, неподготовленной почве создавшего самую известную на земле секту - Общество сознания Кришны...
- Что случилось? - спросил Алеша, наблюдая, как я отсоединяю провода от принтера.
- Да надоело все... Это не жизнь... Семья должна быть... - с паузами, нервной дрожью пробурчал я.
Мы с Алешей никогда не разговаривали по душам. В лучшем случае он увлеченно показывал мне новую компьютерную игру и объяснял, на какие клавиши жать, как загружаться, как сохраняться, а я, периодически, по просьбе Лизы, вымученно пытался втолковать ему, что, мол, нужно закончить школу, нужно поступить в институт, не загреметь в армию... И тогда меня потянуло все ему рассказать. Я даже бросил собирать вещи и сел на стул... Но что рассказать? Что именно?.. А, бесполезно...
В ту же ночь я раскаялся. И появился душащий, со вкусом крови ком в глубине горла. Он сдавливает грудь, мешает сердцу стучать, и иногда мне кажется, что я задыхаюсь... Да, хорошо б задохнуться, но, скорее всего, это будет продолжаться еще очень долго. Очень долго и однообразно.
Если бы я увидел такое в каком-нибудь фильме, то сразу решил бы, что художник - дерьмо. Простой равнодушный ремесленник. Дескать, режиссер сказал ему: нужно создать бардак в комнате, и художник, не размышляя особо, выполнил задание, использовав свою небогатую фантазию. Но это не фильм, это жизнь. Одна из комнат общаги Литинститута.
Шикарный письменный стол с двумя тумбами-ящиками завален черт знает чем (даже и не выцепишь взглядом что-то конкретное), а ящики вывернуты наружу на три четверти и держатся чудом. В ящиках рваные книги, сморщенные, ссохшиеся клубеньки картошки, провода, тапочки, банки из-под кофе... Штора висит на двух прищепках. Отставшие под потолком обои свисают... Возле батареи раздавленная в зеленый песок, будто на нее надавили стотонным гидравлическим прессом, бутылка... Повсюду раскидана одежда - нижняя, верхняя; обе постели превратились в серые комья. На одной из кроватей лежит в пьяном забытьи Саша Фомин. Лицо искажено гримасой страдальца...
Я вышел из своего уютного укрытия-норки, чтобы забрать у одной студентки рукопись, которую будем обсуждать на ближайшем семинаре. Поднялся на пятый этаж, постучал. Закрыто. Зато из соседней комнаты, шатаясь, вывалился Миша Вишневский, пятикурсник-поэт. Побрел было в сторону туалета, но заметил меня, обрадовался:
- Во, Сэн! Давай бухать!
- Да нет, - я первым делом, как всегда, отказался, - спасибо... - Пить совсем не хотелось, хотелось, подзарядившись чтением чужого неважного текста (того, что будет обсуждаться во вторник), переключиться на писание своего.
- Ну, блин, ты чё! Ты меня обижаешь, Сэн! - возмутился Миша. - Мы же, считай, семь лет знакомы! И скоро я обратно уеду к себе... Пошли-и забухаем!
- Пошли...
Мы с Мишей поступили в один год, но его выгнали месяца через три за пропуски занятий, беспрерывную пьянку и дебоши. На следующий год он поступил опять и вот теперь, с одним академическим отпуском, подбирается к диплому. Кажется, страдает, что студенческая его жизнь кончается, снова пьет вовсю, орет, спорит о литературе, как на первом курсе, - до драки. Тем более сегодня у него для спора подходящий контингент - трое малознакомых мне младшекурсников, среди которых вроде и хозяева комнаты.
- ...Бродский бес...бесспорно гениален, - говорит Миша Вишневский тоном профессора, но заплетающимся языком, - впрочем, он принес б-больше вреда русской поэзии, р-русскому языку, чем пользы.
Тщедушный паренек в очках с толстенными линзами мудро усмехается: