Замолчали. Ночь над казаками стояла густая, черная, полная предсмертного ожидания и не ждущая пощады... И вдруг среди неподвижной, грозно молчащей мглы раздались хлюпающие, переливающиеся, прерывистые, воющие звуки, как будто выл молодой волк, подняв морду. Бородач насупился и, скосив глаза, следил, как носили ложки с молоком. Делали это не спеша, умирать ведь не им, и страшно было спокойствие этих людей. А волчьи прерывистые ноты раздирали ночную тишь, испуганные носились над рекой и горькими, рыдающе-воющими отголосками пропадали в сумрачно и неподвижно раскинувшейся степи.
   - А-а, жидок на расправу, а людей неповинных, беззащитных убить али искалечить - это ты можешь. Как с-собаку за шею привязал. Не то что там за руку али за пояс, а за шею, а-а!..
   Бородач стиснул зубы и процедил:
   - Не вой, сволочь!..
   Но волчий вой все носился у него за спиной и над рекой и над степью. И бородач с напряжением следил за спокойно ужинавшими людьми и одного только мучительно, с замирающим трепетом хотел, чтоб никогда не кончилось это молоко, - но глубже опускались ложки.
   - Братцы, - заговорил он глухо, - отпустите...
   - Вишь, паренек, - заговорил спокойно старик, - ехал ты убивать и калечить людей, ни об чем не думал, а теперича сам лежишь и ждешь. - И, забрав с ложки губами и вытерев усы, продолжал: - Да-а, придет время, так-то и народ нежданно-негаданно подымется, и будете вы лежать и ждать, и будете удивляться, и душа у вас смертно заскорбит и возопиет: эх, кабы воротить, по-иному бы жили.
   - Служба наша такая, разве мы от себе... У меня дома хозяйство, семья, тоже скучаешь, сладко ли по степи шаландаться...
   - Что служба!.. Ежели тебя служба заставит образа рубить, али будешь?
   - А как же! Потому присяга престол-отечеству... - И ему чудилось, как проворно убегает время на этом пустынном, темном, молчаливо ожидающем берегу, и уже с самого дна берут опускающиеся ложки.
   - Присяга!.. - Голос старика зазвучал желчью. - Присяга!.. Вот она, присяга, - и старик вдохновенно поднял руку, - перед святыми звездами, перед ясным месяцем, перед темным лесом, перед чистой водой, перед зверем лесным, перед птицей полевой, перед человеком, потому жисть она человеческая, а не перед попом волосатым, ему абы хабары. Вот она, присяга истинная! Вот кому присягали мученики. Вот кому должон присягать всякий, у кого душа не в мозолях... А вы, несчастненькие, замозолилась у вас душа, тыкаетесь, как слепые щенята... Жисть, вот она кругом, - он широко повел рукой, - ей присягать надо, а не попу, а вы ее топчете конями да колете пиками, да рубите шашками, да бьете из ружей... Ишь пустил пулю, куда она полетела!..
   Темно и неподвижно было кругом. Не было ни живой говорящей смутным говором в темноте воды, ни смутно прислушивающегося леса за рекой, ни пропадающего в двух шагах берега. Зато с отчетливостью меди краснели в темноте озаренные профили лиц сидевших вокруг костра, - только это и было.
   Казак не мог оторвать от них глаз. И чем больше глядел, тем большей силой наполнялись они. Сидели они, как будто отлитые из меди, неведомые богатыри темноты и ночи.
   - Охо-хо! Жисть она человеческая! - проговорил старик, положил ложку, отер залезавшие в рот усы, потом опять взял и стал неторопливо носить от горшочка к волосатому, заросшему рту, и казак, не отрываясь, следил за ней, белевшей. - Как она выходит... К примеру, по хозяйству сколько заботы примешь: с плугом ходишь, землю месишь-месишь... Потом сердце изболится, покеда щетинкой зеленой пробьется, да все на небо поглядаешь, дожжичка просишь. А там перышко выгонит, да пойдет в трубку, да в колосок, да нальется, а ты все ходишь округ нее, округ пшенички, округ травки-то...
   - Звезда покатилась, - проговорил длинный и рыгнул.
   Казак повел глазом и увидел темную реку, без счету полную дрожащих звезд, услышал смутное лепетание сонной воды, но все это точно отодвинулось от него, словно это прошлое стояло перед памятью, прошлое, в котором и семья, и хозяйство, и привычная, вросшая в самое сердце степная работа, - все это в прошлом, а настоящее - это темь, и в темноте у костра медно озаренные профили людей.
   Лошадь стояла, горестно опустив голову, с печально отвернутыми ушами. По реке удалялось тилиликанье невидимой, махавшей над водой ночной птицы.
   Старик помолчал, глядя из-под седых насупленных бровей за реку, где смутно, чудился лес.
   - Травка растет, ты ее побереги, прут гонит из земли, ты его обойди, не сломи... Человек - нешто он дешевле пшеницы, подумай-ка, живой ведь он, и вон звезды-то, звезды-то всем одинаково светят, а ты приехал тиранить, да убивать, да в тюрьму сажать. Присяга!! Нет больше присяги, как жисть человеческая, самая дорогая, братику, присяга. Вот ты ехал, думал: сила ты, ан теперя сам лежишь и ждешь...
   Казак, закусив губы, с нечеловеческим напряжением напрягся, но сыромятные ремни только глубже въелись.
   - Братцы! - заговорил он, отдаваясь бессилию. - Братцы, али я...
   Лица ужинавших зашевелились, и костер полностью озарил их, и столько было в них спокойной решимости, что казак отвел глаза. Вытерли ложки, спрятали... и подошли.
   Весь сегодняшний день промелькнул перед казаком, и с поразительной отчетливостью все встало в том роковом порядке, в каком привело его сюда, к гибели, к бессмысленной смерти. С тоской прислушался: тревожно метались за спиной воющие причитания, из степи не доносилось ни звука. Да и кто мог подъехать? Не было спасения, не было пощады, да и не могло быть, потому что он сам их не щадил.
   И это молчание было страшнее смерти. Он вслушивался - вслушивался, болезненно напрягаясь. И вдруг услышал: неслось бесчисленное треньканье кузнечиков, то самое треньканье, что всегда наполняло живую степь и теперь звучало последним прощанием.
   Должно быть, к Рябову уже приступили, потому что воющие причитания торопливее и тревожнее неслись оттуда и вдруг смолкли.
   У бородача екнуло сердце. Над ним нагнулся длинный и стал возиться с ремнем. И ремень ослаб и выдернулся. Казак быстро поднялся. Рябов, прыгая на одной ноге и звеня оружием, садился в седло. Наконец вскочил, лошадь пошла карьером и скрылась в темноте.
   - Ого-го-го!.. Ноги в зубы взял, - засмеялся длинный. - Вали, дядя, и ты!
   Казак, сдерживаясь и едва справляясь с охватившей его радостью жизни, наружно спокойно подошел к лошади, попробовал подпруги, потом сел и тронул поводья.
   - Прощайте, ребята!
   - Прощай, паря...
   Лошадь не спеша пошла рысцой, хрустя влажным песком, и ночная мгла постепенно поглотила ее.
   По-прежнему сонно колебалось дремотное шептание струи, и из темной воды глядело бесчисленными звездами ночное небо.
   - Ну, теперя хоша и спать.
   - Котелок надо побанить.
   И длинный усердно стал оттирать песком, нагнувшись над водой, внутренность котелка.
   - Одначе они тягу дали.
   - Помирать никому не хочется.
   - Исажары как высоко. Поздно... О-о-ха-ха-ха!..
   И по реке кто-то сонно и замирая много раз зевнул. Тишина стояла в степи, над рекой, над чудившимся во тьме лесом, навевая чувство покоя, отдыха.
   - Тебя как звать-то?
   - Алексей.
   - А по отцу?
   - Николаич.
   - Ну, вот что, Миколаич: полезем на баржу спать, там у нас и солома есть. Нешто искупаться перед сном?
   - Доброе дело.
   Они подошли к самой воде, чуть колебавшейся темным густым отблеском масла и живой изменчивой линией; отделявшейся от неподвижно темневшего берега. Стали раздеваться, и разом руки застыли у поясов, а головы повернулись к обрыву.
   - А?
   - Неужто?.. - коротко и подавленной тревогой прозвучало.
   И головы все так же напряженно были обращены к степи: оттуда, все делаясь отчетливее и нарастая, несся приближающийся топот. И опять слышно было, что там земля иссохшая, крепкая и звонкая, и это почему-то вселяло особенное беспокойство. Тревога, как невидимая черная птица, реяла в нахмурившейся ночи. Только старик, не обращая внимания, по-прежнему копался в лодке.
   - Эхх!.. - досадливо крякнул длинный, завязывая пояс. - Сказывал, не выпущать... Теперь расхлебывай... Ишь карьером лупят, спешат, кабы не упустить.
   - На ту бы сторону, что ли, переехать, - проговорил Алексей, и тоска зазвучала в его голосе.
   - Ничего, ребята, ничего, - спокойно проговорил старик, продолжая копаться.
   Вот уже близко, уже над самым обрывом, потом звуки помягчели и пошли влево - в объезд поехали к спуску. Несколько минут стояла ненарушимая тишина. Потом стал доноситься, приближаясь, мокрый хруст песка. Двое, не отрываясь, глядели в ту сторону.
   - Эхх!.. - все досадно чмокал длинный. - Зря отпустили.
   Вырисовался среди темноты силуэт лошади. Рысью подъехал бородач и, сдержав разгоряченного коня, заговорил:
   - Вот что, ребята... Перегоните зараз баржу на ту сторону, а парень нехай уходит через лес. Энта стерва поехал докладывать командиру сотни... Хотел перестрелять вас оттеда, с обрыва, насилу уговорил... Сказываю, дескать, живьем надо взять их. А тоже мне наседать-то на него не приходится: зараз доложит, что люцинеров покрываю... Глядите, к утру взвод пришлют, туго вам придется...
   - Ххо-о!.. Часа через два пароход придет, к утру нас и след простынет.
   - А-а, ну так... То-то, я думаю, ворочусь, скажу... Ну, прощайте!
   - Счастливого, дядя... Спасибо тебе...
   - Спасибо и вам... - Он придержал немного коня. - Тоже и у нас - не пар, ну, положение такое. А старик у вас - правильный человек.
   Лошадь ходко пошла. Некоторое время из степи доносился удаляющийся топот, потом смолкло. Над чертой обрыва свободно, незатеняемые, играли звезды, играли по всему небу, играли в темной глубине реки...
   1907