Страница:
И он начал перелистывать одну из тетрадей, явно не интересуясь содержанием ее и останавливаясь глазами только на рядах цифр.
- Относительно этой работы своей я могу сказать следующее, - начал Владимир Ильич, стараясь сохранить, но все-таки теряя равновесие ввиду явной пристрастности всего этого допроса. - Когда я поселился в Кракове года два назад, я в своем ответе на вопрос в комиссариате, с какою целью я поселяюсь в Галиции, поставил в известность краковскую полицию, что желаю познакомиться со здешними аграрными условиями, так как я - литератор, журналист, сотрудник газет, социал-демократ по своим убеждениям преимущественно этими вопросами и занимаюсь... Совершенно естественно, что эти тетради являются результатом моего долговременного труда именно в области аграрного вопроса в Австрии.
Разговор происходил на немецком языке, и Владимир Ильич, отлично владевший немецким языком еще с детства, полагал, что будет надлежащим образом понят этим австрийским исправником, однако тот, флегматично постучав своим черным перстнем по тетради, сказал, видимо, стараясь говорить веско:
- Русский подданный, хотя бы и эмигрант и социал-демократ, допустим, вы интересуетесь почему-то аграрным вопросом у нас, в Австрии, и хотите, чтобы этот ваш пристальный интерес к нашим внутренним делам мы не брали под особое подозрение теперь, когда началась война с Россией? Не-ет, мы разрешим себе это подозрение, как вам будет угодно.
Потом он кивнул головой в сторону Матыщука и сказал тоном приказа:
- Выведите арестованного и подождите сопроводительной бумаги!
Владимир Ильич понял, что его ожидает тюрьма, и только большим усилием воли он кое-как справился с охватившим его возмущением, дошел до двери и вышел в переднюю, но здесь вынужден был сесть на деревянный диван.
Впрочем, сидеть долго не пришлось: письмоводитель, приотворив слегка дверь кабинета, просунул руку с бумажкой, а Матыщук, приняв ее, передал сержанту конвойной команды вместе с арестованным, с которым счел нужным проститься, взяв под козырек.
И вот знакомая по России картина - тюрьма!
Такая тюрьма могла бы быть только в русском уездном городке одноэтажное каменное, довольное длинное здание с рядом квадратных окошек, заделанных железными решетками. Окошки, как полагается, высоко, гораздо выше человеческого роста.
Превосходил средний человеческий рост и надзиратель тюрьмы Иозеф Глуд, который лаконично записал в книгу арестантов, придерживаясь граф:
"8/VIII 11 ч. утра. Владимир Ульянов, уроженец России, лет 44, православного вероисповедания, русский эмигрант".
В отдельную графу попало отобранное имущество: "91 крона 99 геллеров, черные часы, ножик".
Впрочем, Иозеф Глуд оказался почему-то преувеличенно вежливым, когда вводил его по коридору в отдельную камеру, где торчала железная койка, кое-как застеленная байковым серым одеялом, где в углу стояла параша, а воздух был очень душен и сперт.
Владимир Ильич понял эту вежливость как дань уважения к нему "крупному государственному преступнику", оказавшемуся в мелкотравчатом Новом Тарге; но в тот же день увидел, что он был единственный интеллигент на всю тюрьму: кроме него, тут сидели лишь местные крестьяне, просрочившие свои паспорта или не уплатившие налога; какой-то неугомонно-крикливый цыган да еще мелкий чиновничек-поляк из Варшавы, вздумавший накануне войны проехаться в Австрию по чужому паспорту.
4
После ночи, проведенной без сна, после допроса старосты, казалось бы, должна была наступить усталость и можно было прилечь на койку с грязным, лохматым одеялом, подложить под голову руки и закрыть глаза.
Однако слишком крут был перелом в жизни, и водоворот мыслей, им поднятых, выжал усталость. О сне Ленин очень часто забывал и тогда, когда борьба с противниками не выходила за пределы споров, а ведь противники были гораздо ниже его по умственным силам. Он входил в азарт борца по мере того, как упорно ему сопротивлялись и как велико было число его политических врагов.
Хотя с начала мировой войны прошла всего только одна неделя, но он уже знал, что в воюющих государствах Западной Европы с рабской угодливостью, с поспешностью и легкомыслием преданы интересы рабочего класса, и социал-демократы стали социал-шовинистами... "Все силы рабочих на поддержку своей буржуазии!" - таков, по существу, был лозунг этих немногих, но ошеломляющих дней. Слова Вильгельма: "Отныне я не знаю партий, - я знаю только немцев!", - по-своему, только переиначив их, могли бы повторить и Франц-Иосиф, и Эдуард VII, и Альберт, король Бельгийский, и Пуанкаре, президент Франции... А русское правительство позаботилось облегчить появление в России пышных цветов социал-шовинизма, закрыв "Правду" как раз накануне войны.
Одиночество - вот что с каждым днем войны обрисовывалось перед Владимиром Ильичем все отчетливее: на восьмой день войны он, Ленин, в австрийской тюрьме, даже не в тюрьме, в тюрьмишке, в уездной каталажке, а первый шаг, какой сделал он для того, чтобы снять с себя гнусный навет обвинение в шпионаже - в пользу кого? - русского правительства, царя Николая, смешно и подумать! - этот первый шаг оказался слабым...
Телеграмма в адрес старосты Гроздицкого от краковской полиции пришла, но на старосту не повлияла. Да и что могло содержаться в ней? Ведь не могла же краковская полиция дать ручательство за него, русского эмигранта?
Меряя камеру из угла в угол торопливыми, но твердыми шагами, Владимир Ильич силился представить, как действуют теперь Надежда Константиновна и товарищи-партийцы, осуществляя планы, к которым пришли: поездка к Длусскому, письмо к Виктору Адлеру и что там возможно еще... А в это время староста отправлял ответ на телеграмму из Кракова, полученную рано утром:
"Новый Тарг, дня 8/VIII 1914 года.
Императорско-Королевской Дирекции Полиции в Кракове.
Довожу до сведения и доношу, что передал обвиняемого здешнему Императорско-Королевскому Уездному Суду для дальнейшего ведения дела, донося об этом одновременно Императорско-Королевскому Генеральному штабу при 1-м Корпусе в Кракове.
Импер.-Кор. Староста
Гроздицкий".
А уездному суду была отправлена им такая бумага:
"Передается для дальнейшего производства по поводу подозрения в шпионаже с сообщением, что обвиняемый получает значительные суммы денег из России, и, как известно, подобная сумма поступила из России в адрес обвиняемого в Поронин и находится в почтовом отделении Поронина для получения".
К этому добавлялось, что сообщения об аресте столь важного преступника посланы и в штаб 1-го корпуса, и в президиум наместничества во Львове, и в дирекцию Львова и Кракова - словом, всем, всем, всем, всем. Очевидно, в том, что в руки его попался действительно русский шпион, староста Нового Тарга не сомневался.
В то время, как Владимир Ильич, еще не успокоившись, метался по своей камере, большевик Яков Станиславович Ганецкий, живущий в Поронине и приехавший на арбе в Новый Тарг, чтобы выручить Ленина, стоял перед старостой Гроздицким и говорил взволнованно-повышенным тоном:
- Что вы такое сделали, послушайте, пан Гроздицкий!.. По донесению полуграмотного деревенского жандарма вы вздумали лишить свободы величайшего человека, которого знает весь мир, за исключением вас, как, к сожалению, оказалось! Кого вы заподозрили в шпионаже в пользу русского правительства? Непримиримейшего врага этого правительства, вождя русских революционных сил Владимира Ульянова! Грозу русского царя, Владимира Ульянова, который руководил революцией в России в 1905 году! Владимира Ульянова, который неслыханно развил забастовочное движение в России перед самой войной, хотя и жил здесь, в Галиции, в деревне Поронин! Того, наконец, кто поставил на знамени своей революционной борьбы в первую голову освобождение русской Польши от гнета царизма!..
Это говорилось на польском языке без малейшей тени акцента, так как говоривший был сам уроженец русской Польши, Гроздицкий же был тоже поляк. Это говорилось слишком горячо и убедительно для того, чтобы образ Ленина не встал, наконец, во весь свой рост и со всей возможной рельефностью перед старостой Нового Тарга.
Он развел руками в знак того, что, по-видимому, действительно допустил ошибку, которую исправить теперь уже не может: официальные бумаги о гражданине Ульянове посланы уже в Краков и Львов...
- Я могу только, - сказал он, - сделать одно: направить сейчас же к гражданину Ульянову судебного следователя для производства дознания, чтобы провести его дело как можно быстрее.
5
Разбитая, усталая, возвращалась со станции домой Надежда Константиновна. Уверенности в том, что Владимира Ильича отпустят, оставалось все меньше, но когда она была уже близко от дома Терезы Скупень, ей пришлось услышать (потому что и говорилось это громко, чтобы она слышала):
- Если этого шпиона выпустят и опять он сюда к нам приедет, мы ему тогда и глаза выколем и язык вырежем!
Глядя на нее, так говорили женщины из соседних домов, стоявшие небольшой толпой поодаль. И говорили не о ком другом, как о ее муже!.. Выходило, что даже и в том счастливом случае, если бы удалось добиться освобождения Владимира Ильича, жить им в Поронине больше было бы уж нельзя.
Виктория, как и прежде, работала по хозяйству - только что принесла на коромысле два ведра воды, - но хладнокровно видеть ее не могла Надежда Константиновна и сказала ей:
- Не передумали вы, Виктория, ехать на работу в Краков? Теперь я могла бы вам помочь это сделать: теперь у нас вам дела будет мало.
Виктория ответила, что будет рада уехать, если только получит от нее на отъезд денег, и через несколько минут ее уже не было в доме, а через полчаса Тереза привела помогать по хозяйству какую-то очень белокурую и застенчивую девочку лет тринадцати, Анельку, которая начала свою помощь с того, что уронила и разбила тарелку, и от конфуза порывалась убежать домой, так что с трудом ее удержали, причем Тереза говорила ей, что пани Ульянова - женщина богатая, - что для нее значит разбитая тарелка!
Появился в доме и тот бывший ссыльный, которому накануне Владимир Ильич предложил поселиться в мезонине. Это был молодой еще человек, но до крайности молчаливый. Он сказал только, что Владимир Ильич поручил ему привести в порядок его небольшую библиотечку здесь, но что это значило привести в порядок, не знал и смотрел исподлобья.
Надежда Константиновна понимала, что Владимир Ильич заботился, приглашая его, о ней с "бабушкой", а книги - это только предлог, однако видела, что помощь от такого столь же сомнительна, как от Анельки. Трещина, появившаяся в их мирной до того жизни, с каждым часом становилась все шире.
В то же время казалось неотложным начать составлять письмо Виктору Адлеру, чтобы он оказал ничего не стоящую ему помощь, какие бы ни были у него принципиальные разногласия с Лениным. Нашлась для этого бумага, нашелся и карандаш, но совершенно не находилось нужных слов, и она начинала было писать и тут же бросала.
Все-таки единственно спасительным представлялось время, которое шло: оно приближало приход Владимира Ильича, который, быть может, отпущен и идет со станции.
Но вот мимо прошел жандарм Матыщук, и от него Тереза, догнав его, узнала, что Ульянов отправлен в новотаргскую тюрьму, и странно: хотя гораздо больше было возможностей услышать именно это, чем другое, Надежда Константиновна была поражена чрезвычайно.
Она даже довольно долго не могла понять, о чем говорит ей подошедший в это время товарищ, бывший ссыльный, и невидяще смотрела на него остановившимися глазами, а он говорил глухим голосом и покашливая, с запинками и несмело:
- Стесняет меня только... одно обстоятельство: Владимир Ильич некурящий, а я... курить научился в ссылке... Весьма зверски... притом из трубки... И без трубки никак не могу, вот что.
С трудом усвоила наконец Надежда Константиновна, что он проникнут глубоким почтением к ее мужу, которого там, в Новом Тарге, не постеснялись усадить в тюрьму, и отвернулась, потому что на глаза навернулись слезы.
6
В камере № 5 не было почему-то ни стола, ни стула, и Владимир Ильич, едва осмотревшись, сказал надзирателю Глуду по-польски:
- Я литератор, сотрудник газет, много пишу, чем и существую, а здесь почему-то нет ни стола, ни даже табурета.
- Их вынесли для ремонта, но краска на них уже высохла. Их сейчас внесут, пусть пан не беспокоится, - с большой учтивостью сказал Глуд, выходя и не забывая запереть дверь.
Однако что-то долго потом не было ни надзирателя, ни стола с табуретом.
Но вот загремело в двери, она распахнулась, и ножками вперед показался действительно пахнущий еще свежей краской желтый небольшой стол, а за ним сам Глуд; потом появился у стола табурет, тоже окрашенный желтой охрой.
- Не хватает, значит, только чернил, пера и бумаги, - сказал Владимир Ильич, не ожидая, впрочем, ни того, ни другого, ни третьего.
Но Глуд, как бы решив удивить его своею расторопностью, только успев понимающе наклонить голову и проговорить: "Зараз доставлю", - исчез, и очень скоро на столе зачернела школьного типа чернильница-непроливайка и забелел лист бумаги.
Это не могло не показаться Владимиру Ильичу добрым знаком, и действительно вслед за всей этой благодатью в камере появился невысокий, слабого на вид сложения человек лет тридцати двух-трех, с косым пробором жидких волос, с открытым белым лбом, бритый, как актер, одетый по-летнему, с папкой в руке.
Поклонившись как будто даже несколько театрально и положив папку на стол, вошедший сказал по-немецки:
- Я судебный следователь, и мне прислали о вас бумагу. Прошу отвечать на мои вопросы со всей откровенностью.
- Очень рад! - невольно обрадованно отозвался на это Владимир Ильич, вплотную придвинувшись к столу.
Он стоял, следователь сел на табурет, Глуд дежурил у двери.
Этот приход следователя объяснил Ленину и появление в его камере чернил и бумаги, но у следователя оказалась своя бумага и свое "вечное перо".
После первых же вопросов, когда следователь узнал и записал, что Владимир Ильич имеет литературный и партийный псевдоним Ленин, он поднял на него расширенно-пристальные глаза и сказал изумленно:
- Ленин!.. Но позвольте, ведь это имя очень хорошо известно!
- Очевидно, не всякому, иначе бы я здесь не сидел, - возразил Ленин.
Следователь посмотрел на бумажку, полученную им, как догадался Владимир Ильич, от старосты, и спросил, улыбнувшись:
- Вас, гражданин Ульянов, подозревают в шпионаже в пользу России на том только основании, что вы получаете из России деньги. Откуда же вы их получаете?
- От редакции газеты "Правда", где я сотрудничал почти в каждом номере... Употребляю прошедшее время - "сотрудничал", так как газета эта закрыта перед самой войной русским правительством. А до того она издавалась легально, несмотря на свою революционность, но, разумеется, сильно страдала от репрессий со стороны русских властей. Да ведь ради руководства этой газетой я и поселился здесь, поближе к русской границе, - добавил Владимир Ильич. - Согласитесь сами, что мне при моем положении, при моем отношении к русскому правительству предъявлять обвинение в шпионаже в пользу этого правительства, с которым борюсь я всю свою сознательную жизнь, - чистейшей воды абсурд!
- Абсурд! Действительно абсурд! - не замедлил согласиться следователь. - И я должен буду написать об этом с возможной закругленностью. Присядьте, пожалуйста, хотя бы на койку, гражданин Ульянов!
И, почувствовав при этих словах следователя действительную необходимость сесть, Владимир Ильич опустился на лохматое серое одеяло в первый раз за этот богатый событиями день, так как только теперь ощутил большую усталость во всем теле. Зато он был обрадован тем, что Иозеф Глуд от дверей глядел на него непритворно сияющими глазами.
Следователь писал несколько минут, а потом, когда объявилась ему необходимость задать "для округленности" еще два-три вопроса, Ленин отвечал ему, уже сидя на койке; эти вопросы касались отобранных у него тетрадей.
Уходя из камеры, следователь сказал торжественным тоном:
- Я, гражданин Ульянов, направлю дело к прекращению!
- Благодарен, но вопрос об освобождении меня отсюда...
- Зависит, к сожалению, не от меня, - перебил следователь, - да, наконец, от меня могут военные власти потребовать доказательств, данных, и я явлюсь к вам снова, чтобы задать еще ряд вопросов.
- У меня есть жена в Поронине, она, конечно, захочет со мной повидаться. И есть друзья в том же Поронине, - сказал Владимир Ильич, которые, несомненно, уже начали хлопоты об освобождении меня через депутатов райхсрата, с ними мне тоже необходимо иметь свидания.
- Свидания я разрешу. Пусть ваша жена и ваши друзья обратятся ко мне, они получат разрешение. А если у вас есть такие блестящие связи в Вене, то, я думаю, мы скоро с вами расстанемся...
И следователь, благодушно улыбаясь, протянул, уходя, руку Владимиру Ильичу и сказал свою фамилию:
- Пашковский.
Приготовленные для него чернильница с пером и лист бумаги остались в камере, но осталась также и уверенность в том, что вся эта камера ненадолго, что довольно спешный визит следователя сюда (а не вызов к следователю отсюда под конвоем) явился результатом чьих-то удачных действий здесь, в Новом Тарге, или в близком отсюда Кракове.
Владимир Ильич отметил еще и то, что, уходя вместе с Пашковским, надзиратель Глуд не запер двери.
7
Каждому литератору свойственно это чувство: стол, лист белой бумаги на нем, чернильница и перо - это его орудия производства; он с ними сживается год за годом, и один вид их способен иногда мгновенно сосредоточить и сформировать его мысли, как бы до того неясны и разбросанны они ни были.
Как только ушли из камеры следователь и надзиратель, Владимир Ильич сел на табурет, положил против себя бумагу, взял ручку и обмакнул перо в чернильницу, чтобы убедиться, много ли в ней чернил.
Он не писал, он только держал перо над бумагой, но поток мыслей, как подземный горячий ручей, пробивавший себе дорогу сквозь обвал последних суток, начиная с обыска в Поронине, вдруг только вот теперь, в тюрьме, перед листом белой бумаги, пробился наконец, забурлил, засверкал перед ним, разлился вширь и увлек его.
Он не писал, он только облекал свои мысли в точные, какие могли только у него одного и появиться, слова. Он отбрасывал, отвеивал шелуху, мякину от зерна полной зрелости. И прежде всего всех изменивших делу рабочего движения вождей, отдавших свои силы на службу воинствующей буржуазии, он непримиримо отвеял от рабочего класса в целом.
Как Эвклид строил всю свою геометрию на аксиомах, так он, Ленин, исходил из основной аксиомы: война нужна только капиталистам, а не рабочему классу, и в этом пролетариат всех стран не может не быть солидарен.
Однако вожди партии социал-демократов послали рабочих Германии убивать рабочих Бельгии, Франции и России; вожди австрийских социал-демократов послали рабочих Австро-Венгрии убивать рабочих Сербии и России; то же самое произошло и в странах противной им коалиции, и все это вместо того, чтобы всеми силами и средствами предотвратить мировую бойню.
Но какой же теперь, когда уже началась мировая война, возможен стратегический план, направленный к ее прекращению? Единственный и непреодолимый по своей логичности - такой: получив в свои руки штыки, рабочие должны повернуть их против своей же буржуазии, - империалистическая война должна быть обращена в гражданскую.
Объявить лозунг "Война войне" не после того, как война уже закончится миром, а непременно во время самой войны, когда всем рабочим станет ясна глубина пропасти, в которую они брошены буржуазией и своими же вождями-предателями.
С революционной работой опаздывать преступно, а начатая вовремя, она не может не принести рабочему классу полной победы; и какая бы из воюющих сторон ни начала терпеть поражения, в ней непременно должен начаться революционный подъем.
Владимир Ильич не писал этого, он только смотрел на бумагу и будто видел на ней свои разгонистые строчки: со скобками, с кавычками, с подчеркиванием отдельных слов и целых фраз, с выносками на поля и с петитом под основным текстом.
Этого и нельзя было писать, сидя в тюремной камере одного из воюющих государств. Это и не нужно было записывать на память, потому что забыть такие выводы было невозможно. Намечался совершенно новый в истории человечества план народных движений, тем более трудный для выполнения, чем более мировая война второго десятилетия XX века отличалась от войны России и Японии или от войны Франции и Германии, приведшей Францию к Парижской коммуне.
Охваченный горячим вихрем мыслей, навеянных этим планом, единственно верным, несмотря на всю его трудность, Владимир Ильич не заметил, как отворилась дверь камеры и перед ним вырос надзиратель Глуд, который начал вполне благожелательно говорить что-то о довольствии, на какое в первый день обыкновенно не зачисляются арестованные, а только на второй, и о том, что наступил обеденный час.
Кое-как поняв его, Владимир Ильич проговорил:
- Хорошо, да, да! Так в чем же дело? Что вам, собственно, нужно?
- Мне бы хотелось, чтобы пан Ульянов был сытым, а не голодным, улыбаясь, как будто даже вкрадчиво, объяснял Глуд. - Так что если вы разрешите истратить что-нибудь на еду для вас из ваших же денег, то я мог бы вам услужить в этом.
- А-а, очень хорошо! Спасибо вам за заботу! - сказал Владимир Ильич, поднявшись с табурета. - Если можете, в самом деле что-нибудь купите мне, пожалуйста, купите... Что-нибудь такое - гм-гм! - вообще, что найдете... Колбасы, например, и булку. Только порежьте уж колбасу сами, мой нож-то ведь у вас.
8
На свидание с Владимиром Ильичем на другой день Надежда Константиновна ехала поездом, предупрежденная, что следователь снимает вздорное обвинение в шпионаже, однако неизвестно еще было, как отнесутся к этому военные власти, которым староста Гроздицкий отправил свои глупые бумаги. Большая тяжесть свалилась с души, но тревога осталась.
Свидание разрешено было в одиннадцать часов, а поезд пришел в семь. Утомительно было четыре часа бродить сначала по маленькому вокзалу, потом по базару, потом разыскивать кабинет судебного следователя Пашковского...
Пашковский оказался очень любезен и даже рассказал Надежде Константиновне, что из города Закопане пришла телеграмма от депутата Марека, содержащая ручательства, что Ульянов шпионажем не занимается. Кроме того, старый народоволец Длусский, тоже из Закопане, прислал две подобные же телеграммы - на имя его, следователя, и на имя старосты. Наконец, приехал из Кракова один польский писатель, чтобы содействовать освобождению Владимира Ильича.
Когда Надежда Константиновна сказала Пашковскому, что она послала уже письмо Виктору Адлеру, он не замедлил назвать это самым действенным средством.
Свидание с Владимиром Ильичем в присутствии Пашковского началось веселее, чем ожидалось. Пашковский разрешил говорить только на немецком языке или на польском. Владимир Ильич заговорил было по-польски, но составил фразу так, что Пашковский рассмеялся и дозволил говорить по-русски, хотя сам почти не понимал русского языка.
Надежде Константиновне пришлось припомнить, что она писала Адлеру.
Виктор Адлер был основатель и вождь социал-демократической партии Австрии, уже старик, за шестьдесят лет, с седыми фельдфебельскими усами. Разумеется, в глазах Ленина он являлся социал-шовинистом.
Как именно, какими словами было написано письмо Адлеру? Этот вопрос волновал Владимира Ильича по нескольким причинам, из которых главная была самый тон письма к человеку, лично знакомому, но идейно разъединенному.
Свидание происходило не в тюрьме, а в кабинете следователя, и Надежда Константиновна имела возможность припомнить свое письмо почти дословно.
Оно имело такой вид:
"Мой муж, Владимир Ульянов (Ленин), арестован в Поронине (Галиция) по подозрению в шпионаже. Здесь население очень возбуждено и в каждом иностранце видит шпиона. Само собою разумеется, что при обыске ничего не нашли, но тетради с статистическими выписками об аграрном вопросе в Австрии произвели на здешнего жандарма впечатление. Он арестовал моего мужа и препроводил его в Ней-Маркт. Там его допросили, и нелепость всех подозрений сейчас стала очевидной для гражданских властей, но они не хотели взять на себя ответственности освободить его и все бумаги послали к прокурору в Ней-Зандец, где дело прекращено и передано военным властям. Может быть, прокурор тоже не захочет взять на себя ответственность, и тогда арест может продолжиться несколько недель.
Во время войны не будет времени быстро разобрать это дело. Поэтому очень прошу Вас, уважаемый товарищ, помочь моему мужу. Вы знаете его лично; он был, как Вы знаете, долгое время членом Международного Бюро и хорошо известен Интернационалу.
Я попросила бы Вас отправить настоятельную телеграмму прокурору в Ней-Зандец, что хорошо знаете моего мужа, причем можете уверить, что это недоразумение. Просите также прокурора в случае, если бумаги уже переданы военным властям, переотправить последним Вашу телеграмму. Телеграмма, что мой муж стоит вне подозрения в шпионаже, прибыла здешнему жандарму от краковской полиции, но слишком поздно, когда мой муж был уже отправлен в Ней-Маркт; туда уже прибыла телеграмма от депутата райхсрата тов. Марека, но не знаю, будет ли это достаточно. Я уверена, что Вы и еще другие австрийские товарищи сделаете все возможное, чтобы содействовать освобождению моего мужа.
- Относительно этой работы своей я могу сказать следующее, - начал Владимир Ильич, стараясь сохранить, но все-таки теряя равновесие ввиду явной пристрастности всего этого допроса. - Когда я поселился в Кракове года два назад, я в своем ответе на вопрос в комиссариате, с какою целью я поселяюсь в Галиции, поставил в известность краковскую полицию, что желаю познакомиться со здешними аграрными условиями, так как я - литератор, журналист, сотрудник газет, социал-демократ по своим убеждениям преимущественно этими вопросами и занимаюсь... Совершенно естественно, что эти тетради являются результатом моего долговременного труда именно в области аграрного вопроса в Австрии.
Разговор происходил на немецком языке, и Владимир Ильич, отлично владевший немецким языком еще с детства, полагал, что будет надлежащим образом понят этим австрийским исправником, однако тот, флегматично постучав своим черным перстнем по тетради, сказал, видимо, стараясь говорить веско:
- Русский подданный, хотя бы и эмигрант и социал-демократ, допустим, вы интересуетесь почему-то аграрным вопросом у нас, в Австрии, и хотите, чтобы этот ваш пристальный интерес к нашим внутренним делам мы не брали под особое подозрение теперь, когда началась война с Россией? Не-ет, мы разрешим себе это подозрение, как вам будет угодно.
Потом он кивнул головой в сторону Матыщука и сказал тоном приказа:
- Выведите арестованного и подождите сопроводительной бумаги!
Владимир Ильич понял, что его ожидает тюрьма, и только большим усилием воли он кое-как справился с охватившим его возмущением, дошел до двери и вышел в переднюю, но здесь вынужден был сесть на деревянный диван.
Впрочем, сидеть долго не пришлось: письмоводитель, приотворив слегка дверь кабинета, просунул руку с бумажкой, а Матыщук, приняв ее, передал сержанту конвойной команды вместе с арестованным, с которым счел нужным проститься, взяв под козырек.
И вот знакомая по России картина - тюрьма!
Такая тюрьма могла бы быть только в русском уездном городке одноэтажное каменное, довольное длинное здание с рядом квадратных окошек, заделанных железными решетками. Окошки, как полагается, высоко, гораздо выше человеческого роста.
Превосходил средний человеческий рост и надзиратель тюрьмы Иозеф Глуд, который лаконично записал в книгу арестантов, придерживаясь граф:
"8/VIII 11 ч. утра. Владимир Ульянов, уроженец России, лет 44, православного вероисповедания, русский эмигрант".
В отдельную графу попало отобранное имущество: "91 крона 99 геллеров, черные часы, ножик".
Впрочем, Иозеф Глуд оказался почему-то преувеличенно вежливым, когда вводил его по коридору в отдельную камеру, где торчала железная койка, кое-как застеленная байковым серым одеялом, где в углу стояла параша, а воздух был очень душен и сперт.
Владимир Ильич понял эту вежливость как дань уважения к нему "крупному государственному преступнику", оказавшемуся в мелкотравчатом Новом Тарге; но в тот же день увидел, что он был единственный интеллигент на всю тюрьму: кроме него, тут сидели лишь местные крестьяне, просрочившие свои паспорта или не уплатившие налога; какой-то неугомонно-крикливый цыган да еще мелкий чиновничек-поляк из Варшавы, вздумавший накануне войны проехаться в Австрию по чужому паспорту.
4
После ночи, проведенной без сна, после допроса старосты, казалось бы, должна была наступить усталость и можно было прилечь на койку с грязным, лохматым одеялом, подложить под голову руки и закрыть глаза.
Однако слишком крут был перелом в жизни, и водоворот мыслей, им поднятых, выжал усталость. О сне Ленин очень часто забывал и тогда, когда борьба с противниками не выходила за пределы споров, а ведь противники были гораздо ниже его по умственным силам. Он входил в азарт борца по мере того, как упорно ему сопротивлялись и как велико было число его политических врагов.
Хотя с начала мировой войны прошла всего только одна неделя, но он уже знал, что в воюющих государствах Западной Европы с рабской угодливостью, с поспешностью и легкомыслием преданы интересы рабочего класса, и социал-демократы стали социал-шовинистами... "Все силы рабочих на поддержку своей буржуазии!" - таков, по существу, был лозунг этих немногих, но ошеломляющих дней. Слова Вильгельма: "Отныне я не знаю партий, - я знаю только немцев!", - по-своему, только переиначив их, могли бы повторить и Франц-Иосиф, и Эдуард VII, и Альберт, король Бельгийский, и Пуанкаре, президент Франции... А русское правительство позаботилось облегчить появление в России пышных цветов социал-шовинизма, закрыв "Правду" как раз накануне войны.
Одиночество - вот что с каждым днем войны обрисовывалось перед Владимиром Ильичем все отчетливее: на восьмой день войны он, Ленин, в австрийской тюрьме, даже не в тюрьме, в тюрьмишке, в уездной каталажке, а первый шаг, какой сделал он для того, чтобы снять с себя гнусный навет обвинение в шпионаже - в пользу кого? - русского правительства, царя Николая, смешно и подумать! - этот первый шаг оказался слабым...
Телеграмма в адрес старосты Гроздицкого от краковской полиции пришла, но на старосту не повлияла. Да и что могло содержаться в ней? Ведь не могла же краковская полиция дать ручательство за него, русского эмигранта?
Меряя камеру из угла в угол торопливыми, но твердыми шагами, Владимир Ильич силился представить, как действуют теперь Надежда Константиновна и товарищи-партийцы, осуществляя планы, к которым пришли: поездка к Длусскому, письмо к Виктору Адлеру и что там возможно еще... А в это время староста отправлял ответ на телеграмму из Кракова, полученную рано утром:
"Новый Тарг, дня 8/VIII 1914 года.
Императорско-Королевской Дирекции Полиции в Кракове.
Довожу до сведения и доношу, что передал обвиняемого здешнему Императорско-Королевскому Уездному Суду для дальнейшего ведения дела, донося об этом одновременно Императорско-Королевскому Генеральному штабу при 1-м Корпусе в Кракове.
Импер.-Кор. Староста
Гроздицкий".
А уездному суду была отправлена им такая бумага:
"Передается для дальнейшего производства по поводу подозрения в шпионаже с сообщением, что обвиняемый получает значительные суммы денег из России, и, как известно, подобная сумма поступила из России в адрес обвиняемого в Поронин и находится в почтовом отделении Поронина для получения".
К этому добавлялось, что сообщения об аресте столь важного преступника посланы и в штаб 1-го корпуса, и в президиум наместничества во Львове, и в дирекцию Львова и Кракова - словом, всем, всем, всем, всем. Очевидно, в том, что в руки его попался действительно русский шпион, староста Нового Тарга не сомневался.
В то время, как Владимир Ильич, еще не успокоившись, метался по своей камере, большевик Яков Станиславович Ганецкий, живущий в Поронине и приехавший на арбе в Новый Тарг, чтобы выручить Ленина, стоял перед старостой Гроздицким и говорил взволнованно-повышенным тоном:
- Что вы такое сделали, послушайте, пан Гроздицкий!.. По донесению полуграмотного деревенского жандарма вы вздумали лишить свободы величайшего человека, которого знает весь мир, за исключением вас, как, к сожалению, оказалось! Кого вы заподозрили в шпионаже в пользу русского правительства? Непримиримейшего врага этого правительства, вождя русских революционных сил Владимира Ульянова! Грозу русского царя, Владимира Ульянова, который руководил революцией в России в 1905 году! Владимира Ульянова, который неслыханно развил забастовочное движение в России перед самой войной, хотя и жил здесь, в Галиции, в деревне Поронин! Того, наконец, кто поставил на знамени своей революционной борьбы в первую голову освобождение русской Польши от гнета царизма!..
Это говорилось на польском языке без малейшей тени акцента, так как говоривший был сам уроженец русской Польши, Гроздицкий же был тоже поляк. Это говорилось слишком горячо и убедительно для того, чтобы образ Ленина не встал, наконец, во весь свой рост и со всей возможной рельефностью перед старостой Нового Тарга.
Он развел руками в знак того, что, по-видимому, действительно допустил ошибку, которую исправить теперь уже не может: официальные бумаги о гражданине Ульянове посланы уже в Краков и Львов...
- Я могу только, - сказал он, - сделать одно: направить сейчас же к гражданину Ульянову судебного следователя для производства дознания, чтобы провести его дело как можно быстрее.
5
Разбитая, усталая, возвращалась со станции домой Надежда Константиновна. Уверенности в том, что Владимира Ильича отпустят, оставалось все меньше, но когда она была уже близко от дома Терезы Скупень, ей пришлось услышать (потому что и говорилось это громко, чтобы она слышала):
- Если этого шпиона выпустят и опять он сюда к нам приедет, мы ему тогда и глаза выколем и язык вырежем!
Глядя на нее, так говорили женщины из соседних домов, стоявшие небольшой толпой поодаль. И говорили не о ком другом, как о ее муже!.. Выходило, что даже и в том счастливом случае, если бы удалось добиться освобождения Владимира Ильича, жить им в Поронине больше было бы уж нельзя.
Виктория, как и прежде, работала по хозяйству - только что принесла на коромысле два ведра воды, - но хладнокровно видеть ее не могла Надежда Константиновна и сказала ей:
- Не передумали вы, Виктория, ехать на работу в Краков? Теперь я могла бы вам помочь это сделать: теперь у нас вам дела будет мало.
Виктория ответила, что будет рада уехать, если только получит от нее на отъезд денег, и через несколько минут ее уже не было в доме, а через полчаса Тереза привела помогать по хозяйству какую-то очень белокурую и застенчивую девочку лет тринадцати, Анельку, которая начала свою помощь с того, что уронила и разбила тарелку, и от конфуза порывалась убежать домой, так что с трудом ее удержали, причем Тереза говорила ей, что пани Ульянова - женщина богатая, - что для нее значит разбитая тарелка!
Появился в доме и тот бывший ссыльный, которому накануне Владимир Ильич предложил поселиться в мезонине. Это был молодой еще человек, но до крайности молчаливый. Он сказал только, что Владимир Ильич поручил ему привести в порядок его небольшую библиотечку здесь, но что это значило привести в порядок, не знал и смотрел исподлобья.
Надежда Константиновна понимала, что Владимир Ильич заботился, приглашая его, о ней с "бабушкой", а книги - это только предлог, однако видела, что помощь от такого столь же сомнительна, как от Анельки. Трещина, появившаяся в их мирной до того жизни, с каждым часом становилась все шире.
В то же время казалось неотложным начать составлять письмо Виктору Адлеру, чтобы он оказал ничего не стоящую ему помощь, какие бы ни были у него принципиальные разногласия с Лениным. Нашлась для этого бумага, нашелся и карандаш, но совершенно не находилось нужных слов, и она начинала было писать и тут же бросала.
Все-таки единственно спасительным представлялось время, которое шло: оно приближало приход Владимира Ильича, который, быть может, отпущен и идет со станции.
Но вот мимо прошел жандарм Матыщук, и от него Тереза, догнав его, узнала, что Ульянов отправлен в новотаргскую тюрьму, и странно: хотя гораздо больше было возможностей услышать именно это, чем другое, Надежда Константиновна была поражена чрезвычайно.
Она даже довольно долго не могла понять, о чем говорит ей подошедший в это время товарищ, бывший ссыльный, и невидяще смотрела на него остановившимися глазами, а он говорил глухим голосом и покашливая, с запинками и несмело:
- Стесняет меня только... одно обстоятельство: Владимир Ильич некурящий, а я... курить научился в ссылке... Весьма зверски... притом из трубки... И без трубки никак не могу, вот что.
С трудом усвоила наконец Надежда Константиновна, что он проникнут глубоким почтением к ее мужу, которого там, в Новом Тарге, не постеснялись усадить в тюрьму, и отвернулась, потому что на глаза навернулись слезы.
6
В камере № 5 не было почему-то ни стола, ни стула, и Владимир Ильич, едва осмотревшись, сказал надзирателю Глуду по-польски:
- Я литератор, сотрудник газет, много пишу, чем и существую, а здесь почему-то нет ни стола, ни даже табурета.
- Их вынесли для ремонта, но краска на них уже высохла. Их сейчас внесут, пусть пан не беспокоится, - с большой учтивостью сказал Глуд, выходя и не забывая запереть дверь.
Однако что-то долго потом не было ни надзирателя, ни стола с табуретом.
Но вот загремело в двери, она распахнулась, и ножками вперед показался действительно пахнущий еще свежей краской желтый небольшой стол, а за ним сам Глуд; потом появился у стола табурет, тоже окрашенный желтой охрой.
- Не хватает, значит, только чернил, пера и бумаги, - сказал Владимир Ильич, не ожидая, впрочем, ни того, ни другого, ни третьего.
Но Глуд, как бы решив удивить его своею расторопностью, только успев понимающе наклонить голову и проговорить: "Зараз доставлю", - исчез, и очень скоро на столе зачернела школьного типа чернильница-непроливайка и забелел лист бумаги.
Это не могло не показаться Владимиру Ильичу добрым знаком, и действительно вслед за всей этой благодатью в камере появился невысокий, слабого на вид сложения человек лет тридцати двух-трех, с косым пробором жидких волос, с открытым белым лбом, бритый, как актер, одетый по-летнему, с папкой в руке.
Поклонившись как будто даже несколько театрально и положив папку на стол, вошедший сказал по-немецки:
- Я судебный следователь, и мне прислали о вас бумагу. Прошу отвечать на мои вопросы со всей откровенностью.
- Очень рад! - невольно обрадованно отозвался на это Владимир Ильич, вплотную придвинувшись к столу.
Он стоял, следователь сел на табурет, Глуд дежурил у двери.
Этот приход следователя объяснил Ленину и появление в его камере чернил и бумаги, но у следователя оказалась своя бумага и свое "вечное перо".
После первых же вопросов, когда следователь узнал и записал, что Владимир Ильич имеет литературный и партийный псевдоним Ленин, он поднял на него расширенно-пристальные глаза и сказал изумленно:
- Ленин!.. Но позвольте, ведь это имя очень хорошо известно!
- Очевидно, не всякому, иначе бы я здесь не сидел, - возразил Ленин.
Следователь посмотрел на бумажку, полученную им, как догадался Владимир Ильич, от старосты, и спросил, улыбнувшись:
- Вас, гражданин Ульянов, подозревают в шпионаже в пользу России на том только основании, что вы получаете из России деньги. Откуда же вы их получаете?
- От редакции газеты "Правда", где я сотрудничал почти в каждом номере... Употребляю прошедшее время - "сотрудничал", так как газета эта закрыта перед самой войной русским правительством. А до того она издавалась легально, несмотря на свою революционность, но, разумеется, сильно страдала от репрессий со стороны русских властей. Да ведь ради руководства этой газетой я и поселился здесь, поближе к русской границе, - добавил Владимир Ильич. - Согласитесь сами, что мне при моем положении, при моем отношении к русскому правительству предъявлять обвинение в шпионаже в пользу этого правительства, с которым борюсь я всю свою сознательную жизнь, - чистейшей воды абсурд!
- Абсурд! Действительно абсурд! - не замедлил согласиться следователь. - И я должен буду написать об этом с возможной закругленностью. Присядьте, пожалуйста, хотя бы на койку, гражданин Ульянов!
И, почувствовав при этих словах следователя действительную необходимость сесть, Владимир Ильич опустился на лохматое серое одеяло в первый раз за этот богатый событиями день, так как только теперь ощутил большую усталость во всем теле. Зато он был обрадован тем, что Иозеф Глуд от дверей глядел на него непритворно сияющими глазами.
Следователь писал несколько минут, а потом, когда объявилась ему необходимость задать "для округленности" еще два-три вопроса, Ленин отвечал ему, уже сидя на койке; эти вопросы касались отобранных у него тетрадей.
Уходя из камеры, следователь сказал торжественным тоном:
- Я, гражданин Ульянов, направлю дело к прекращению!
- Благодарен, но вопрос об освобождении меня отсюда...
- Зависит, к сожалению, не от меня, - перебил следователь, - да, наконец, от меня могут военные власти потребовать доказательств, данных, и я явлюсь к вам снова, чтобы задать еще ряд вопросов.
- У меня есть жена в Поронине, она, конечно, захочет со мной повидаться. И есть друзья в том же Поронине, - сказал Владимир Ильич, которые, несомненно, уже начали хлопоты об освобождении меня через депутатов райхсрата, с ними мне тоже необходимо иметь свидания.
- Свидания я разрешу. Пусть ваша жена и ваши друзья обратятся ко мне, они получат разрешение. А если у вас есть такие блестящие связи в Вене, то, я думаю, мы скоро с вами расстанемся...
И следователь, благодушно улыбаясь, протянул, уходя, руку Владимиру Ильичу и сказал свою фамилию:
- Пашковский.
Приготовленные для него чернильница с пером и лист бумаги остались в камере, но осталась также и уверенность в том, что вся эта камера ненадолго, что довольно спешный визит следователя сюда (а не вызов к следователю отсюда под конвоем) явился результатом чьих-то удачных действий здесь, в Новом Тарге, или в близком отсюда Кракове.
Владимир Ильич отметил еще и то, что, уходя вместе с Пашковским, надзиратель Глуд не запер двери.
7
Каждому литератору свойственно это чувство: стол, лист белой бумаги на нем, чернильница и перо - это его орудия производства; он с ними сживается год за годом, и один вид их способен иногда мгновенно сосредоточить и сформировать его мысли, как бы до того неясны и разбросанны они ни были.
Как только ушли из камеры следователь и надзиратель, Владимир Ильич сел на табурет, положил против себя бумагу, взял ручку и обмакнул перо в чернильницу, чтобы убедиться, много ли в ней чернил.
Он не писал, он только держал перо над бумагой, но поток мыслей, как подземный горячий ручей, пробивавший себе дорогу сквозь обвал последних суток, начиная с обыска в Поронине, вдруг только вот теперь, в тюрьме, перед листом белой бумаги, пробился наконец, забурлил, засверкал перед ним, разлился вширь и увлек его.
Он не писал, он только облекал свои мысли в точные, какие могли только у него одного и появиться, слова. Он отбрасывал, отвеивал шелуху, мякину от зерна полной зрелости. И прежде всего всех изменивших делу рабочего движения вождей, отдавших свои силы на службу воинствующей буржуазии, он непримиримо отвеял от рабочего класса в целом.
Как Эвклид строил всю свою геометрию на аксиомах, так он, Ленин, исходил из основной аксиомы: война нужна только капиталистам, а не рабочему классу, и в этом пролетариат всех стран не может не быть солидарен.
Однако вожди партии социал-демократов послали рабочих Германии убивать рабочих Бельгии, Франции и России; вожди австрийских социал-демократов послали рабочих Австро-Венгрии убивать рабочих Сербии и России; то же самое произошло и в странах противной им коалиции, и все это вместо того, чтобы всеми силами и средствами предотвратить мировую бойню.
Но какой же теперь, когда уже началась мировая война, возможен стратегический план, направленный к ее прекращению? Единственный и непреодолимый по своей логичности - такой: получив в свои руки штыки, рабочие должны повернуть их против своей же буржуазии, - империалистическая война должна быть обращена в гражданскую.
Объявить лозунг "Война войне" не после того, как война уже закончится миром, а непременно во время самой войны, когда всем рабочим станет ясна глубина пропасти, в которую они брошены буржуазией и своими же вождями-предателями.
С революционной работой опаздывать преступно, а начатая вовремя, она не может не принести рабочему классу полной победы; и какая бы из воюющих сторон ни начала терпеть поражения, в ней непременно должен начаться революционный подъем.
Владимир Ильич не писал этого, он только смотрел на бумагу и будто видел на ней свои разгонистые строчки: со скобками, с кавычками, с подчеркиванием отдельных слов и целых фраз, с выносками на поля и с петитом под основным текстом.
Этого и нельзя было писать, сидя в тюремной камере одного из воюющих государств. Это и не нужно было записывать на память, потому что забыть такие выводы было невозможно. Намечался совершенно новый в истории человечества план народных движений, тем более трудный для выполнения, чем более мировая война второго десятилетия XX века отличалась от войны России и Японии или от войны Франции и Германии, приведшей Францию к Парижской коммуне.
Охваченный горячим вихрем мыслей, навеянных этим планом, единственно верным, несмотря на всю его трудность, Владимир Ильич не заметил, как отворилась дверь камеры и перед ним вырос надзиратель Глуд, который начал вполне благожелательно говорить что-то о довольствии, на какое в первый день обыкновенно не зачисляются арестованные, а только на второй, и о том, что наступил обеденный час.
Кое-как поняв его, Владимир Ильич проговорил:
- Хорошо, да, да! Так в чем же дело? Что вам, собственно, нужно?
- Мне бы хотелось, чтобы пан Ульянов был сытым, а не голодным, улыбаясь, как будто даже вкрадчиво, объяснял Глуд. - Так что если вы разрешите истратить что-нибудь на еду для вас из ваших же денег, то я мог бы вам услужить в этом.
- А-а, очень хорошо! Спасибо вам за заботу! - сказал Владимир Ильич, поднявшись с табурета. - Если можете, в самом деле что-нибудь купите мне, пожалуйста, купите... Что-нибудь такое - гм-гм! - вообще, что найдете... Колбасы, например, и булку. Только порежьте уж колбасу сами, мой нож-то ведь у вас.
8
На свидание с Владимиром Ильичем на другой день Надежда Константиновна ехала поездом, предупрежденная, что следователь снимает вздорное обвинение в шпионаже, однако неизвестно еще было, как отнесутся к этому военные власти, которым староста Гроздицкий отправил свои глупые бумаги. Большая тяжесть свалилась с души, но тревога осталась.
Свидание разрешено было в одиннадцать часов, а поезд пришел в семь. Утомительно было четыре часа бродить сначала по маленькому вокзалу, потом по базару, потом разыскивать кабинет судебного следователя Пашковского...
Пашковский оказался очень любезен и даже рассказал Надежде Константиновне, что из города Закопане пришла телеграмма от депутата Марека, содержащая ручательства, что Ульянов шпионажем не занимается. Кроме того, старый народоволец Длусский, тоже из Закопане, прислал две подобные же телеграммы - на имя его, следователя, и на имя старосты. Наконец, приехал из Кракова один польский писатель, чтобы содействовать освобождению Владимира Ильича.
Когда Надежда Константиновна сказала Пашковскому, что она послала уже письмо Виктору Адлеру, он не замедлил назвать это самым действенным средством.
Свидание с Владимиром Ильичем в присутствии Пашковского началось веселее, чем ожидалось. Пашковский разрешил говорить только на немецком языке или на польском. Владимир Ильич заговорил было по-польски, но составил фразу так, что Пашковский рассмеялся и дозволил говорить по-русски, хотя сам почти не понимал русского языка.
Надежде Константиновне пришлось припомнить, что она писала Адлеру.
Виктор Адлер был основатель и вождь социал-демократической партии Австрии, уже старик, за шестьдесят лет, с седыми фельдфебельскими усами. Разумеется, в глазах Ленина он являлся социал-шовинистом.
Как именно, какими словами было написано письмо Адлеру? Этот вопрос волновал Владимира Ильича по нескольким причинам, из которых главная была самый тон письма к человеку, лично знакомому, но идейно разъединенному.
Свидание происходило не в тюрьме, а в кабинете следователя, и Надежда Константиновна имела возможность припомнить свое письмо почти дословно.
Оно имело такой вид:
"Мой муж, Владимир Ульянов (Ленин), арестован в Поронине (Галиция) по подозрению в шпионаже. Здесь население очень возбуждено и в каждом иностранце видит шпиона. Само собою разумеется, что при обыске ничего не нашли, но тетради с статистическими выписками об аграрном вопросе в Австрии произвели на здешнего жандарма впечатление. Он арестовал моего мужа и препроводил его в Ней-Маркт. Там его допросили, и нелепость всех подозрений сейчас стала очевидной для гражданских властей, но они не хотели взять на себя ответственности освободить его и все бумаги послали к прокурору в Ней-Зандец, где дело прекращено и передано военным властям. Может быть, прокурор тоже не захочет взять на себя ответственность, и тогда арест может продолжиться несколько недель.
Во время войны не будет времени быстро разобрать это дело. Поэтому очень прошу Вас, уважаемый товарищ, помочь моему мужу. Вы знаете его лично; он был, как Вы знаете, долгое время членом Международного Бюро и хорошо известен Интернационалу.
Я попросила бы Вас отправить настоятельную телеграмму прокурору в Ней-Зандец, что хорошо знаете моего мужа, причем можете уверить, что это недоразумение. Просите также прокурора в случае, если бумаги уже переданы военным властям, переотправить последним Вашу телеграмму. Телеграмма, что мой муж стоит вне подозрения в шпионаже, прибыла здешнему жандарму от краковской полиции, но слишком поздно, когда мой муж был уже отправлен в Ней-Маркт; туда уже прибыла телеграмма от депутата райхсрата тов. Марека, но не знаю, будет ли это достаточно. Я уверена, что Вы и еще другие австрийские товарищи сделаете все возможное, чтобы содействовать освобождению моего мужа.