Нянька была здешняя, бологовская, пожилая. Она встретилась ему в коридоре с двумя белыми горшками в руках и пропела, шарахнувшись:
   - С добрым вас утречком!.. С приездом!..
   А он смотрел ей через плечо и думал уверенно: "Знает про Сеньку, знает!.. И кухарка небось тоже знает..."
   Внизу, на кухне, он спросил у Федосьи:
   - А где Семен?..
   - Уехамши, - ответила та поспешно.
   - Куда уехамши?
   - Да все по делу, должно, неужели же без дела?.. Он еще ночью уехал...
   - Та-ак... А ты... ты ничего не слыхала?
   - Это насчет чего же?
   И она, старая, подобрала космы волос под платок, черный с белым горошком, и выставила востроносое лицо.
   - Народ у нас тут как? Не бунтует?
   - Боже сбави! - а сама впилась в него, он видел, ожидающим взглядом.
   Тогда он крикнул ей свирепо:
   - Куда ополоски выливать надо, знаешь?.. Помойная яма на то есть, а не так, чтобы на улицу!.. Весь подъезд загваздала, деревня!..
   Однако Федосья не стала оправдываться, как он думал. Она повернулась и пошла от него, а шага через три сама крикнула, обернувшись:
   - А нехороша стала - рассчитай!.. Ишь ты, загваздала!.. Рассчитай, когда такое дело!
   Иван Ионыч постоял на крыльце; посмотрел, как ровно и высоко в морозное тихое небо ввинтились повсюду над домами и домишками слободы синие и розовые дымы; разглядел на озере, в стороне от дороги, чистую полоску устроенного здешними ребятами катка; проследил, как летела со слободы на вокзал кормиться на перегрузке зерна голубиная стая; услышал свисток подходящего из Рыбинска поезда и твердо подумал: "Поеду опять в Петроград... Поеду с одиннадцатичасовым".
   И в то же время он очень старательно затоптал около крыльца все черные и рыжие пятна от помоев.
   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
   В Бологом был у Полезнова подручный по скупке овса - Бесстыжев Кузьма Лукич. Он жил не так далеко, на слободе, и Полезнов был уверен, что именно у него теперь прячется Сенька. Обыкновенно, когда приезжал домой Иван Ионыч, он посылал за Бесстыжевым поговорить о делах, теперь же пошел к нему сам, удивляясь тому, как могут бологовчане жить в таких диких сугробах снега, вышиною чуть не до конька изб... Шел и представлял, как он накроет у Бесстыжева Сеньку, изобьет и отправит на станцию, чтобы ехал домой, в костромскую деревню.
   Даже лица Сеньки, какое оно было тогда, не мог как следует припомнить Полезнов: помнил только встрепанный хохол, круглые твердые ноздри и очень вздутую верхнюю губу. Верхняя губа у него всегда была шлепанец, теперь же показалась непомерно вздутой. "Кра-савец!" - яростно думал о Сеньке Полезнов, то и дело проваливаясь в сугробы, еще не примятые бологовчанами.
   Бесстыжева он застал на внутреннем, во дворе, крылечке: только что встал он и умывался из железного корца ледяной водой. Знаменитая на весь Валдайский уезд бурая длиннейшая борода его была засунута за жилетку. По толстой шее и бычьему лысому затылку он похлопывал корявой мокрой рукой и тер уши, отчего они кроваво горели. Полезнов понял, что вчера был он пьян, и, не дав ему приготовиться, спросил с подхода:
   - Сенька у тебя?.. Мой Сенька у тебя?
   Бесстыжев выкруглил мокрые глаза. Он был явно изумлен и приходом ранним хозяина и его вопросом.
   - Сенька?.. Это какой такой Сенька? - бормотал он, и мимо него прошел Иван Ионыч на кухню, оттуда в горницу; Сеньки не было, только перепугалась жена бородача, у которой по странной игре случая к старости тоже начали потихоньку расти на губе и подбородке хотя и редкие, но жесткие уже волосы. Она собралась было ставить самовар, но Иван Ионыч отказался от чая. Тогда Бесстыжев понимающе подмигнул и торжественно поставил на стол по-домашнему запечатанную сургучом бутылку.
   Выпив одну за другой две серебряных стопочки крепкого самогону и сосредоточенно глядя на горбатый и прижатый внизу странный нос Бесстыжева, рассказывал о себе Иван Ионыч:
   - Нас было три брата, и все три были мы Ваньки... А как это произойти могло, тоже целая своя история. Первый мальчишка родился у матери, известно уж, должен он быть Ванька... Какое же может быть семейство, ежели оно русское, и чтобы без Ваньки? Никакой крепости в нем не будет... Вот хорошо... Год уж ему был, заболел мальчишка. Призвала мать бабку-знахарку, а сама уж опять на сносях, вот-вот родит... Посмотрела та бабка мальчишку со всех сторон: "Нет, говорит, золотая, должна правду тебе сказать, и не надейся... Этот, говорит, стоять не будет... По его по душке по ангельской на небе тоскуют..." Ну, уж раз на небе затосковали, что поделаешь? Мать, конечно, сама в тоску впала и в тот день родила... Опять мальчишка вышел... Отцу моему, стало быть, приказ: "Окрести, и чтоб беспременно Ваняткой, как первенький не сегодня-завтра помереть должен..." Вот приносят отец с кумой из церкви второго Ваньку. И неделя прошла, и две проходят... Ждут-пождут, когда же первый Ванька помрет, а тот, между прочим, об этом и думать забыл.
   - Ожил? - хлопнул себя по колену Бесстыжев (а на колене разглаживал он бороду и разбирал ее пальцами).
   - Разумеется... И вот, стало быть, растут они - двое Ванек... Пока по избе ползали - ничего, а начали на улицу убегать, как их кликать?.. Одного кличет мать, оба бегут, а то ни один не бежит: кто его знает, какого надо... Спасибо, один, старший, - тот пузыри из мыла любил пускать, через соломинку, разумеется... От мыла его, бывало, не оторвешь... Прозвали его за то Мыльник. А другой шилом котенка в скорости исколол. Этому прозвание стало Шильник... А меня уж, как я гораздо их обоих моложе, впоследствии времени Малюткой прозвали... Почему же я имя имею Иван? Опять это целая история... Река у нас в половодье разливается широко: леса кругом... Деревня же наша была не из больших, средняя, а церковь помещик построил, а сам прогорел, застрелился... Значит, Мыльник с Шильником забежали по реке далеко, по льду колдашами шар гоняли, а дело к вечеру было, и вдруг река наша вскрылась... Их, ребят, на льдине обоих и понесло... Даже это уж потом стало известно, что понесло, а сразу и дознаться нельзя было... Видел их кто-то там на речке, на льду, и без вниманья... А тут отца как раз на грех дома не было, а мать опять на сносях. Ходила мать вдоль берега, ходила, орала-орала, пока темно стало, - ни-ко-го!.. Никаких тебе Ваняток!.. С тем и домой пришла: залило их водой... Под утро раньше времени родила, и опять мальчишку: это уж я был. Тут и отец явился... Окрестил опять Иваном, а об тех двух какой же мог быть разговор? Залились, и все... Полая вода сойдет, дескать, может найдутся их бедные косточки... И вот две и даже три недели прошло, грязь везде стоит, топь, - куда искать кинуться?.. Однако кому не пропасть, тот, должно, и на германском фронте не пропадает... В конце месяца привозит их обоих на лодке лесник. За тринадцать их верст унесло и как раз, почитай, к лесникову амбару прибило. Так они, Шильник с Мыльником, и пробарствовали у лесника того, почитай, месяц... Таким образом стало нас три Ивана Полезнова... А Шильник - это был хлопоногого Сеньки отец, который теперь уже умер от муравьища... Ревматизм у него был, - по нашим сырым местам у редкого не бывает, - приготовили ему бабы муравьище... Это же - ты, конечно, знать должен - сгребут бабы муравьиную кучу в лукошко, приволокут домой безбоязненно, да в кипяток. Получается тогда муравьиный спирт, каким ноги лечат. Может быть, кому польза бывает, а тут получилась смерть... В большую кадку ведер на тридцать, в которой капусту квасили, высыпали бабы муравьище да корчагу целую кипятку туда... Садись, старик, принимай ванну ножную! А сами, разумеется, из избы ушли. Старик разделся, на табуретку стал около кадушки и голову туда свесил, смотрит, чтобы вода поостыла, а спирт муравьиный ему в голову вдарил, он, значит, как нагнувшись стоял, так и бултых в кадку вниз головой. В одну минуту в кипятке сварился... Так уж бабы после сами себе объяснили, как дело вышло, а в то время ни одна стерва и в окно не глянула, что там старик делает... Разошлись себе по хозяйству... Спустя время являются, а над кадушкой только ноги торчат... Вот она, темнота-то... Так и пропал человек... Вот почему я к себе его Сеньку взял... Из жалости его, мерзавца, взял!.. Известно, стоит тебе к старости состояние приобресть, хоть бы об себе ты целый век знал, что бобыль ты чистый, вре-ешь! Племяннички у тебя разыщутся и тебя найдут!
   - Деньги, что ли, украл? - спросил лупоглазый Бесстыжев.
   - Кто?.. Сенька?
   - Да Сенька же, а то кто же?.. О Сеньке же ты говоришь?
   Полезнов внимательно поглядел ему в глаза, побродил взглядом по крутому лысоватому лбу, увидел, что он ничего еще пока про жену его не знает, и протянул неопределенно:
   - Дда-а... вообще мерзавец... И, в частности, тоже подлец...
   А чтобы покруче свернуть с этого вопроса в сторону, добавил:
   - Сердит очень против царя народ, - я про Питер, конечно, говорю... Очень языки у всех поразвязались...
   - Ну? - как будто удивился Бесстыжев, пришлепнув бороду на колене.
   Заметив это, Полезнов стукнул кулаком об стол, сделал страшные глаза и заговорил вдруг громко и обиженно:
   - А в самом деле, ежели разобрать по частям, от кого мы все терпим?.. От него одного мы все терпим!.. Сколько мильонов народу от олуха от одного!.. Ты в японскую войну не служил?.. Нет?.. Признаться, и мне не пришлось, а другие пошли... Кто не вернулся, а кто калекой пришел... "Голые, говорят, мы против японцев вышли!.." Не тот же ли черт теперь выходит?.. Раз ты не можешь управлять царством - уйди к черту! Вот!.. Уйди, - мы без тебя, дурака убогого, обойдемся!.. Уйди!..
   И еще раз ударил он по столу, а Бесстыжев, как будто от испуга, поспешно убрал свою бороду за борт пиджака и спросил тихо:
   - Это ты, Иван Ионыч, про кого же так?
   - Про кого?.. Все про него же... Я уж наслушался и в Питере и в вагоне, что про него говорят... Это ты здесь сидишь, не слышишь...
   С полминуты они глядели друг на друга неотрывно: один зло, другой испуганно, наконец спросил Полезнов:
   - Сколько овса к первому ссыпем?
   - Овса-то? - не сразу отозвался Бесстыжев.
   Он положил одну ногу на другую, погладил колено, снял его, переменил ногу, погладил другое колено, снял... Жены его не было в горнице, - они сидели за столом только вдвоем с Полезновым.
   - Я у тебя про овес спрашиваю! - напомнил Полезнов.
   - Про овес-то?
   Бесстыжев наклонил голову и задумался, точно подсчитывая в уме мешки и пуды. Это тянулось так долго, что Иван Ионыч прикрикнул, наконец:
   - Дурака ты, что ли, из себя корчишь, или что?.. Ты получил на овес деньги?
   - На овес-то?
   И Бесстыжев спокойно повернул к нему голову, поднял ее, напыжился и ответил расстановисто:
   - Да раз если ты об царе нашем такие слова смеешь говорить, какой же тебе тогда овес? Тебе тогда острог, а не овес!..
   - Что-о?
   - Тебе тогда отседа бежать надо, покамест полиция не схватила!
   Бесстыжев поднялся и стал, прочно поставив ноги в подбитых толстых валенках.
   - По-ли-ци-я! - пренебрежительно вытянул Полезнов, но, покачав головой, добавил: - А хотя бы полиция, кто же ей на меня донесет, полиции?
   - Как это "кто донесет"?.. Вот мне же ты говорил это, я, стало быть, должен и донести уряднику - вот какое дело!.. О-очень это серьезное дело, а не то чтобы шутки!
   Бесстыжев и говорил это серьезно. Он еще глубже запрятал свою бороду и застегнул над нею верхнюю пуговицу пиджака.
   - Т-ты... с урядником?! - запальчиво крикнул Полезнов, поднимаясь. Угрожать вздумал?.. Ты мне... не насчет урядника, а насчет овса говори, понял?
   - На-счет ов-са?.. Что я тебе насчет овса могу? Ну?
   Бесстыжев напружинился сразу и стал по-бычьи.
   - Я тебе двенадцать тысяч дал? - понизил голос Полезнов.
   - Ког-да это да-ал? - удивленно вытянул Бесстыжев.
   - Та-ак! - вытянул и Полезнов и тихо присвистнул.
   - Не свисти у меня в горнице, невежа, - у меня иконы висят! прикрикнул Бесстыжев и сжал кулаки.
   Полезнов хотел было кинуться на бородача, чтобы смять его сразу, хотя он знал, что в прошлом Бесстыжев - теперь его однолеток - был не в одном только Бологом известен как кулачный боец и что так же вот, как теперь, прятал он перед боем свою бурую бороду за борт пиджака, и нос ему изуродовали на кулачках, - но его остановил густой, хоть и негромкий, кашель за дверью, косматый кашель какого-нибудь дюжего грузчика, и вместо того чтобы кинуться драться, Полезнов повернулся к висевшей на гвозде своей шубе и начал одеваться, спеша.
   - Та-ак-с! - закончил он, выходя.
   - Этак-с! - с издевочкой перекрыл его Бесстыжев, провожая.
   Когда Иван Ионыч шел по тем же сугробам к своему дому, он оглядывался по сторонам несколько пристукнуто, ошарашенно и даже о самогоне бесстыжевском думал: не отрава ли в нем? Студень тоже стоял где-то совсем близко, около глотки.
   Встретился дурачок Митя, страдавший виттовой пляской. Обычно он протягивал к нему бесноватую руку: "Куп-пец, да-ай!" Теперь только глянул на него как-то даже и не глазами - их не было заметно, - а черным оскаленным ртом и прошел отвернувшись. Шел он широким, падающим вперед, загребающим снег шагом. Полезнов думал о нем: "Сейчас брякнется!" Но он не падал. Был он из первых солдат, брошенных на фронт в эту войну, и серела-желтела на нем шинель, снизу оборванная собаками.
   Прошли мимо двое мальчишек с озера, от проруби, где успели уже наловить по кукану окуньков и подлещиков блесною, но ни один не сказал ему: "Купец, купи!", только глянули хмуро.
   Он все равно не купил бы - на что ему теперь были подлещики? Но все-таки и это обидело.
   Когда же он подходил к дому, нянька только что вышла гулять с двумя девочками - Катей и Лизой. Девочки были одинаково укутаны в синие вязаные платки, а нянька в серую степенную шаль - его подарок.
   Почему-то испугавшись вдруг, чтобы дети с визгом, как всегда, не побежали ему навстречу, а может быть, подумав и так, что не побегут они к нему сегодня, - очень туманно было в голове, - Иван Ионыч за поднявшейся поземкой свернул в переулок, а оттуда выбрался на озеро и прямиком, как ехал вчера, пошел к вокзалу.
   От большой ходьбы стало ему жарко в тяжелой шубе, он ее распахнул, а в толпе встречных ребят-подростков какой-то белоглазый озорно крикнул осклабясь:
   - Гляди! Купец шубу вывернуть хочет!
   И тюкнул. И все за ним начали тюкать разноголосо, и даже один захрюкал по-свиному... Пришлось поневоле ускорить шаг, так что на вокзал пришел он в большой испарине. Наткнувшись там на знакомого весовщика Тимофея Акимыча, он сказал ему с первого слова зло и хрипуче:
   - До чего же сильно испортился народ, страсть!
   И так при этом смотрел он на весовщика строго и осуждающе, что Тимофей Акимыч почесал ключом за ухом и отозвался прищурясь:
   - Протух?.. По такой погоде мудреного чуть.
   - Ты об чем? - зло спросил Полезнов.
   - Об народе... Как он из мяса состоит, легким манером мог он испортиться...
   - Однако пятнадцать градусов, - кивнул на красовавшийся тут же градусник Полезнов, но весовщик ответил загадочно:
   - Зато на фронте вот уж третью зиму жара!
   Катили тачки носильщики, сморкаясь в фартуки. Прошел огромный старый жандарм, лязгая шпорами по асфальту, и, увидя его, Полезнов, сам не зная почему, начал застегивать шубу.
   От помощника начальника станции узнал он, что поезд на Петроград идет с опозданием на шесть часов.
   ГЛАВА ПЯТАЯ
   У Полезнова было, кроме Бесстыжева, еще двое подручных: один орудовал к московской стороне от Бологого, другой к рыбинской (Бесстыжев же в сторону Валдая). Обычно в каждый свой приезд домой Полезнов налаживал с ними связь. И теперь также, увидев на путях поезд, который минут через десять должен был идти на Рыбинск, он с деловой поспешностью послал носильщика за билетом до станции Максатиха.
   Нужно было двигаться, чтобы не думать о жене, о Сеньке, о девочках своих, которых он видел сегодня с нянькой, и о двух младших мальчиках, которых не видел и не хотел видеть. Когда по-деловому застучали колеса поезда, он даже чуть усмехнулся про себя, вспоминая Бесстыжева. Ему представилось, как, расчесав знаменитую на весь уезд бороду, придет Бесстыжев к нему в новой синей поддевке просить прощенья и будет сваливать все на самогон... А он не простит.
   Поезд, на котором он ехал, шел бодро, как нужно, и правильно, по расписанию; это заставляло думать и о Петрограде: вошел в расписание... а не вошел сегодня, так завтра наверно войдет.
   На всякий случай он спросил своего соседа в чиновничьей фуражке, читавшего как раз "Новое время":
   - Ну что там пишут насчет Петербурга?
   - Пе-тер-бур-га больше на свете нет, как известно, а есть Петроград! наставительно ответил чиновник, хотя был, должно быть, вдвое моложе Полезнова, с черными тонкими усиками, закрученными колечком. Но тут же улыбнулся добродушно и добавил:
   - Демонстрации как будто были... Ничего, пустяки.
   Потом присмотрелся к Полезнову очень внимательно, не переставая улыбаться, а закончил совсем неожиданно:
   - Вы - исконный русский дворянин, да?.. И в гербе у вас какая-нибудь этак медвежья лапа... Так?.. Я угадал?
   - Гм... - поднял брови Полезнов, удивясь угрюмо. - Что я - посконный мужик, это так, а до дворянина мне еще довольно далеко!
   - Однако... надежды не теряете?.. Угу... Все-таки... да... большая прочность в лице... Этакое что-то русско-медвежье... Ничего, вы не обижайтесь...
   - А львиного ничего во мне нет? - угрюмо спросил Иван Ионыч.
   - Ма-ло-ва-то!.. Да... Сейчас я буду угадывать дальше.
   - Очень мне это нужно! - сердито крякнул Полезнов. - Я ведь не угадываю, что вы-то за птица!
   - Однако же неожиданно и вы угадали! - оживился и повеселел еще более чиновник. - Я действительно птица!.. Моя фамилия - Воробьев!..
   И при этом для большей учтивости он даже привстал немного, будто рекомендуясь. Он поглядел ожидающе, даже на правой руке отставил большой палец и разогнул ладонь, но Иван Ионыч не сказал ему своей фамилии и круто отвернулся к окну, откуда глядели сиреневые снега.
   Тогда чиновник приставил палец к носу, как это делают артисты кино, когда изображают человека, близкого к блистательной догадке, и сказал вдруг таинственно:
   - Я понял!.. Вы - нувориш!
   - Что та-ко-е? - глянул сердито Полезнов.
   - Не обижайтесь!.. Это - модное слово... Вы... как бы это сказать нежнее?.. работаете на оборону страны. Так? Я угадал?
   - Конечно, работаю, - согласился Полезнов. - Я без дела не сижу, я работаю, конечно... все так же должны работать, вот!.. И вы в том числе!.. Вы в Рыбинск едете?
   - Вот видите!.. Вы тоже угадали! - засиял чиновник насмешливыми, темными, как осколки черного стекла, глазами. - В Рыбинск, да, да, в Рыбинск!.. Так и создаются у нас сведения о жизни: мы должны угадывать, чтобы знать... хотя в то же время должны и что-нибудь все-таки знать, чтобы угадывать, не так ли?
   На первой же станции он вышел, весело оглядев при этом Ивана Ионыча, и даже взял по-военному под козырек на прощанье.
   Газету он оставил сознательно или забыл, и Полезнов долго косился на нее с неприязнью, но от скуки все-таки взял и по привычке начал просматривать объявления. И странно, как только среди огромного полотнища объявлений попалось ему хорошо знакомое "Продаются львы", это его как будто поставило на свое прежнее место. Он сказал самому себе: "Раз продаются еще, значит не проданы..." И будто и в самом деле какой-то необыкновенный барыш мог еще он взять на этих двух львах, он потянулся довольно. Мысль о том, что объявление объявлением, а какой-нибудь Чинизелли или цирк "Модерн" мог вчера еще купить и вывезти к себе этих Жана и Жака, он отбросил решительно. И опять по-вчерашнему отчетливо, деловыми словами подумал: "За две красных тысячи купить, за четыре красных тысячи продать..."
   Когда вылез Полезнов на своей станции, то спросил у истопника, когда пойдет встречный на Псков, чтобы ни в коем случае не опоздать к петроградскому. Оказалось, что складывалось это удачно: через три четверти часа ожидался поезд на Псков. И уж полнейшей удачей показалось Полезнову: тот, к кому он ехал, белобрысый (и ресницы белые, как в муке) рыбинский мещанин Поденкин Егор Петрович как будто нарочно ждал его на станции.
   Он пил чай с домашними медовыми пряниками вместо сахара. Белые волосы его прилипли к розовому потному лбу, и глаза (серые) казались тоже порозовелыми. Курчавую бородку его можно было принять просто за седую, до того льняной был в ней мягкий волос. Иван Ионыч знал, что ему под пятьдесят, а кто не знал, мог бы дать и двадцать восемь, таким он казался моложавым. И улыбался он вкрадчивой, сладкой улыбочкой и говорил полушепотом и с оглядкой.
   У него оказалось все хорошо.
   - Шатиловского достал, крупного и поценно, - шепнул он ласково, угощая чаем. - Подвод только не соберу, чтобы сразу подвезть... Правда ведь, лошади остались калеки, а люди - почитай, бабы одни.
   - Бабы тебе - чего же лучше, - буркнул Полезнов. - Ты же до баб ласый! - и вспомнил, что уж раза четыре, если не больше, говорил ему это.
   - Да ведь, Иван Ионыч, - с тихим смешком отозвался, как и раньше, бывало, Поденкин, - очень уж их, баб этих, бесчисленно много, а я все один!
   - Ты не женись! - убежденно буркнул Полезнов. - На кой черт!
   - Истинно!.. Я тоже того же мнения... Чиста моя душа, и чист воздух для меня, и никогда еще не было мне в бабах отказу!.. - одушевился Поденкин. - А солдатки, теперь взять, ну что же они, подлые, вытворяют - уму непостижимо!.. Говоришь даже какой: "Да ведь у тебя муж на фронте, может, смертельной мукой теперь исходит, а ты..." Так она, веришь ли, такое слово об нем скажет, это об муже-то, что только бы в мужской компании, и то по очень уж пьяной лавочке... Вот они какие лахудры!
   - Пропала Россия! - сурово поглядел на него Полезнов, отложил в сторону медовые пряники, отставил стакан чаю и яростно поднялся.
   И все время потом, пока он ждал обратного поезда и говорил с Поденкиным о делах, он оглядывал его подозрительным, косым взглядом. Был Егор хорошего роста, статен; волосы из-под новой шапки завивались кольцами, как у кучера; черный романовский полушубок очень к нему шел: от него он казался еще белее лицом.
   - В Бологом давно был? - спросил его Полезнов, отвернувшись.
   - Да ведь на прошлой неделе, а что?
   Полезнов очень хотел спросить: "А ночевал где?", но спросил:
   - Бесстыжева видел?
   - Бесстыжев наш, кажись, хочет свою торговлю открывать, - отозвался Поденкин и тоже отвернулся, как будто затем, чтобы посмотреть на подходивший поезд.
   А Полезнов наблюдал его искоса и думал: "У меня в доме ночевал!"
   Насчет Бесстыжева и его будущей торговли он не сказал ни слова, а когда подошел поезд, то так заспешил садиться, что сделал вид, будто совсем не заметил протянутой ему на прощанье длинной руки Поденкина. И только из окошка вагона кивнул ему головой, чуть дотронувшись до бобра шапки.
   - Счастливый путь! - крикнул ему Поденкин, ласково от солнца жмурясь.
   "У меня в спальне ночевал, подлец!" - растерянно думал, глядя на него, Полезнов.
   ГЛАВА ШЕСТАЯ
   В Бологом, на вокзале, узнал Иван Ионыч, что поезд на Петроград опоздал больше чем на шесть часов из-за заносов, а воинский пробился и подходит.
   Подсев ближе к лампочке и сопя от усилий, он начал было в записной книжке писать карандашом прошение, какое должен был подать на Бесстыжева, припоминая другие его проделки, тоже очень похожие на мошенничество, но решил наконец, что адвокат завтра в Петрограде с его же слов напишет это гораздо лучше и подведет нужную статью законов; записал только, что двенадцать тысяч были даны Бесстыжеву новенькими пятисотрублевками восьмого февраля, и к этому добавил: "Расписка не взята по случаю поспешности".
   Пришедший воинский поезд наполнил вокзал суетой, беготней, руготней, казарменным запахом... Целый час стучали по плиткам мозаичного пола вокзала гулкие солдатские сапоги, хлопали двери, орали дюжие глотки.
   Когда поезд, наконец, ушел на Псков, к генералу Рузскому, Полезнов, бродя по перрону, заметил несколько ярко блестевших пачек патронов между рельсами, и даже целый патронный ящик невинно и как будто сконфуженно белел под большим перронным фонарем.
   - Безобразие какое! - сказал он весовщику Тимофею Акимычу. - Ежели они здесь целые ящики патронов теряют, что же они на фронте делать будут?
   - Ежели дураки, то головы потеряют, а ежели умные - с головами домой придут, - загадочно ответил Тимофей Акимыч.
   - Сказать же надо кому, чтоб убрали!
   - Убе-рем... Пригодятся... - и пошел.
   После этого разговора сиротливыми показались Полезнову черные шестидюймовки, стоявшие на платформах и покрытые брезентом... Поезд с ними пришел, должно быть, еще утром. На брезентовых покрышках было много снегу. Они тоже казались потерянными, эти орудия.
   Часов около восьми пришел поезд из Петрограда. В зале первого класса Иван Ионыч цепко присасывался глазами ко всем лицам, но приезжие казались менее встревоженными, чем он, они только наперебой расхватывали в буфете бутерброды.
   За столом же, где сидело несколько человек, поспешно работая ложками в дымящемся супе или солянке, какой-то молодой, большеголовый, в инженерской фуражке, по виду кавказец, не совсем чистым русским языком говорил громко, как будто никому и всем сразу:
   - Да ведь нас, инженеров-путейцев, вешать надо! Мы кто?.. Мы взяточники, это раз!.. Мы - каз-но-крады, это два!.. Мы хапаем де-сят-ки тысяч!.. А если путевой сторож гнилую шпалу у себя в печке спалит, мы его под су-уд, негодяя!.. Мы ему двадцать четыре света покажем!.. Ка-ак смеешь гнилую шпалу в своей печке палить, когда это казенное имущество, па-адлец!.. Ххолодно тибе, а-а?.. Тибе ххолодно?.. Ка-ак это тибе может быть ххолодно, когда ты и всего только сторож?.. Это инженеру может быть холодно, а не тибе, ххам!..
   Он широко размахивал тощими руками, одетый в очень легкое, почему-то осеннее пальто с несколько бахромчатыми рукавами. Лицо у него было обветренное, щетинистое; тонкий нос с горбом краснел, как обмороженный; волосы у широких висков мелко курчавились.