Ульяну Иванычу страстно хотелось уехать к себе домой, но не было денег на дорогу, и никак он не мог решиться выпросить эти деньги у брата.
   Ему казалось, что воздух здесь насыщен дифтеритом, что все, что он ест и пьет, это дифтерит, что сигара, которую он курит, из дифтерита, и он, как пришибленный, молчал.
   - Если хочешь есть, позвони Федосье, а я иду спать, - сказал Модест Гаврилович и направился к двери.
   Его тяжелые шаги отдавались в пустых молчаливых комнатах; вслед за ними тянулись из двери в дверь зеленоватые густые лучи лампы.
   Ульян Иваныч смотрел, как клочьями медленно падал вниз сигарный дым, вспоминал, как чешка бонна склоняла слово "реки": "рекаёв, рекаям, рекаями", и думал, что завтра нужно будет уехать домой во что бы то ни стало.
   VI
   На следующий день вечером пришло письмо из-за границы. Привез его верховой со станции, до которой было семь верст. Письмо было от сестры Модеста Гавриловича, Людмилы, поехавшей сопровождать его жену, Елену Михайловну.
   Письмо было спешно написанное, коротенькое, но содержательное:
   "Коля вчера умер. Елена страшно потрясена. Доктор не ручается за благополучный исход. Так как я не знаю, что мне здесь делать, то выезжаю завтра в Россию с Еленой и телом Коли. И зачем было сюда ехать! Какая жалость!"
   В первое время Модест Гаврилович никак не мог понять, что случилось; он только почувствовал, как около него будто что-то высоко подскочило, оглушительно разорвалось и осыпало его снопом ярких брызг и тупыми осколками. Руки у него задрожали так, что Ульян Иваныч заметил это из соседней комнаты.
   Чернобородый, с волнистой гривой жестких волос, с выпуклым блестящим лбом и несмеющимися глазами, Модест Гаврилович всегда пугал робкого Ульяна Иваныча; теперь же он был особенно страшен.
   Ульян Иваныч издали сообразил, что получены какие-то печальные известия, и, судя по тому, как дрожали руки брата, как он сначала побледнел, потом покраснел до синевы, подумал, что сейчас с ним будет удар.
   Ему представилось, как массивное тело грохнется об пол, заденет и свалит тяжелое кресло, пошатнется стол, так что с него свалятся греческие вазы с пучками ковыля, и как нужно будет броситься за холодной водой и потом ехать за доктором.
   Но удара не было.
   Напротив, Модест Гаврилович странно спокойно опустился в кресло и позвонил. И только когда вошла на звонок, тихо шмурыгая котами, старая Федосья, следом за ней решился войти и Ульян Иваныч.
   - Ты, Федосья... вот что... Там скажи, чтоб запрягли буланых в парные сани, - сказал Модест Гаврилович, не глядя на старуху.
   Голос у него стал срывающийся и глухой, похожий на стук железного противня в печке.
   - Так-с... А куды поедете, барин? - спросила старуха.
   - Это уж не твое дело, - ответил Модест Гаврилович и бросил письмо брату.
   Тот пробежал его глазами и похолодел.
   VII
   Через полчаса пара золотистых буланых в английских шорах плыла между белеющими в сумерках сугробами снега. Иссиня-серые и мягкие на вид, эти сугробы любопытно придвинулись к самой дороге и жадно смотрели на нее из-за тонких черных вешек, дул холодный ветер и слизывал с их затылков тонкую чешую.
   Медвежья полость саней тяжело легла на худые колена Ульяна Иваныча, а около него, закутанного в башлык, тяжелой массой сидел в щегольском меховом пальто с приподнятым воротником Модест Гаврилович и в вытянутых руках держал вожжи.
   Кучера не было.
   Уши буланых, тонкие и острые, четырьмя треугольниками темнели на мглистом небе. Сильные и гордые, отстоявшиеся на конюшне и теперь обрадованные свежим воздухом, холодным ветром и скрипучим снегом, резвые жеребцы бежали широкой, красивой и мерной рысью. Колокольчик звякал отрывисто и глухо, точно каждый раз прикусывал себе язык.
   Ульян Иваныч сидел и не спрашивал, куда и зачем они едут. Насколько он мог различить в сумерках, он узнавал ту самую дорогу, по которой ехал четыре дня тому назад со станции. Сперва перед ним задрожали во мгле пучками тонких повисших веток дуплистые ветлы; потом замаячила вправо сизая опушка леса, потом копыта застучали по мосту, перекинутому через ров; потом мелькнул пестрый верстовой столб на шоссе.
   Когда зажелтели впереди огоньки станции и уныло загудел где-то товарный поезд, Ульян Иваныч сразу настроился на дорожный лад и уже хотел было окончательно выпросить взаймы десять рублей и уехать; но Модест Гаврилович вдруг повернул вправо, на другую дорогу.
   Вправо была больница, двухэтажное деревянное здание, наверху которого помещались палаты, а внизу амбулаторная и квартира Ивана Степаныча.
   Сани остановились перед подъездом. Привязав вожжи узлом к перекладине, Модест Гаврилович постучал в двери. Отворила служанка, серая баба в фартуке.
   Не раздеваясь в передней и не снимая высоких калош, Модест Гаврилович вошел в комнаты. Ульян Иваныч развязал было башлык, но потом снова связал его неуклюжим узлом и бочком нырнул из двери за братом.
   - А! Добро пожаловать! - весело встретил их Иван Степаныч.
   В комнатах его было жарко, и он был в чесучовом пиджаке поверх вышитой сорочки.
   - Коля умер!.. Елена с ума сошла! - резко бросил ему, подходя, Модест Гаврилович.
   - Что вы говорите?!
   Трусливые складки закопошились и замерли на красном лице Ивана Степаныча.
   - Что говорю?! Иван Степаныч! - вдруг оглушительно закричал Модест Гаврилович. - Ива-ан Степа-а-ныч!..
   Массивное тело в высокой меховой шапке надвинулось на доктора.
   - Наука бессильна... - пробормотал оторопевший Иван Степаныч и неловким поворотом толстых бедер хотел уйти в двери; но Модест Гаврилович бросился за ним и схватил его за ворот пиджака.
   - Бессильна? Мне какое дело до того, что бессильна. - Модест Гаврилович сильно дернул доктора от себя, к себе. - Ты его в Кану послал!.. В Кану... в Галилейскую... на смерть!.. Все умерли... все с ума сошли!.. Целую жизнь для того и работал, чтобы все умерли... Степаныч!..
   И страшным ударом кулака в лицо Модест Гаврилович отбросил его в угол комнаты.
   - Караул! - неистово завопил Ульян Иваныч, кинувшись в двери.
   В дверях уже толпился народ: серая баба в фартуке, старик сторож с ведром в руке, больной в желтом халате, с ногой на деревяшке.
   Ульян Иваныч растолкал их, зацепился за что-то ногою, упал, но тут же быстро вскочил, настежь распахнул двери и выбежал на двор.
   Здесь он остановился на секунду и отдышался, потом, обогнув привязанных лошадей, мелкой рысцой побежал на станцию.
   В кармане у него было еще около двух рублей; он твердо решил сесть в отходящий поезд и доехать до Курска зайцем.
   VIII
   Когда Модест Гаврилович один ехал обратно в свою усадьбу, была ночь.
   Одним широким общим мазком она окрасила в безразличный, серый цвет и небо и землю и превратила холодный ветер в метель.
   Не то тоскливо, не то торжествующе воя, метель с разбегу набрасывалась на медвежью полость саней, срывала ее с петель и шумно заворачивала кверху; она подымала столбы снега и ребячливо бросала их в горячие фыркающие лошадиные морды; она прыгала на верхушку длинного дышла и старалась выдернуть железный болтливый язычок колокольчика, отчего колокольчик замирал и позвякивал придушенно и жалобно; она забиралась под высокий бобровый воротник Модеста Гавриловича и хваталась холодными руками за его шею.
   Модест Гаврилович не мог справиться со своими мыслями. Горячечно-быстрые, они крутились в его голове, как эта метель в снежном поле, сталкивались, разбегались, звонко ударялись о стенки черепа, отчего голова болела в висках, потом собирались снова в одно место и бешено кружились.
   Он представлял себе маленький гроб с металлическими ручками, такой, какой был и у Пети, а в гробу желто-восковое, худенькое личико с тонкими бровями и прямым, острым носом.
   За гробом, приплясывая и подпевая, шла его жена Елена Михайловна, с распущенными русыми косами, с безумными, широкими зрачками глаз, а около нее шариком катался маленький круглый Петя и, растягивая слова, говорил: "Вы меня схоронили, а я - вот он, живой!"
   Сестра Людмила, высокая, костлявая, с черными усиками и с неизбежной папиросой в руках, басовым мужским голосом причитала сзади: "Какая жалость! Какая жалость!.."
   И рояль в углу гостиной плачущими, обрызганными слезами звуками выбрасывал в воздух мелодию Somnambul'ы, любимой вещи Елены Михайловны.
   Выла метель, скрипели полозья, стучали четыре пары копыт, позвякивал колокольчик.
   Мелькнул черный столб по шоссе, и Модест Гаврилович вспомнил, что с ним был Ульян Иваныч, а теперь его нет. Он припомнил, что видел его в последний раз в то время, когда тот закричал: "Караул!" - и бросился к двери, и ему, точно в тумане, представилось, как сам он выходил через ту же дверь к лошадям, как толкнул в грудь старика с ведром, а оглянувшись в комнату, увидел Ивана Степаныча на полу в окровавленном сбоку чесучовом пиджаке.
   Потом и Ульян Иваныч и доктор куда-то пропали. Выплыл почему-то начальник станции Бледнов, псовый охотник и пьяница, который вечно задерживал его хлеб, потому что он не давал ему взяток.
   Бледнов потирал руки, подмигивал ему откуда-то из снежных сугробов и язвительно шипел: "Ага, милый! А что? Попался?.."
   Метель уже застилала дорогу мягким, пушистым ковром, в котором вязли полозья. Буланые фыркали. Четыре острых уха черными треугольниками торчали на темном беззвездном небе.
   - Все пропало! Кончено! - вслух сказал Модест Гаврилович.
   Со дна его души поднялись плотные серые жужжащие мысли, похожие на рой пчел, сбитых ливнем.
   И в душе его заколыхался животный страх перед чем-то большим и всесильным, имя которому на человеческом языке - "Жестокость".
   Оно встало перед ним, ледяное и гладкое, и погребло под собою то, что он называл раньше "справедливостью", "причиной", "долгом" и другими, теперь лишенными значения словами.
   Из конца в конец по огромному пустырю выла метель. Полновластной хозяйкой носилась она по его земле, купленной трудами целой жизни. Она издевалась и над его булаными, и над медвежьей полостью его саней, и над ним самим. Она хохотала прямо ему в уши дребезжащим, подлым смехом...
   И, поднявшись на ноги и злобно сжав зубы, Модест Гаврилович изо всей силы ударил вожжами по лошадям. Лошади вздрогнули, рванули задами и понеслись, храпя и подбрасывая сани.
   Уже давно промелькнули во мгле кудловатые ветлы и опушка леса, темной грудой осталась в стороне длинная усадьба Модеста Гавриловича, с пустым высоким старым домом, а он стоял злобный, раздавленный, непонимающий и жадно и жестоко бил и гнал лошадей, точно хотел нагнать и раздавить судьбу.
   Лошади бешено рвались, храпя и мотая мордами, сани подпрыгивали на ухабах, слетевшая с крючков медвежья полость, точно тяжелое крыло, трепалась за санями; а спереди, и сзади, и кругом залегла черная тоска и шумно и страшно дышала ему в лицо белой метелью.
   1904 г.
   ПРИМЕЧАНИЯ
   Дифтерит. Впервые напечатано в "Новом пути" № 3 за 1904 год. Вошло в первый том собрания сочинений изд. "Мысль" с датой: "Январь 1904 г.".
   H.M.Любимов